Цветаева Анастасия (Мейн А)
Из книги о Горьком

   А.Мейн (Анастасия Цветаева)
   Из книги о Горьком
   А. Мейн (Анастасия Цветаева)
   Из книги о Горьком
   Екатерине Павловне Пешковой1 ГЛАВА ПЕРВАЯ
   Максим Горький. Это лицо знаешь с детства. Оно было - в тумане младенческих восприятии - неким первым впечатлением о какой-то новой и чудной - о которой шумели взрослые - жизни. Оно мне встает вместе с занавесом Художественного театра, с птицами Дикая утка и Чайка,2 черненькие дешевые открытки, с которых глядят вот эти самые, вот эти глаза, светло, широко, молодо, дерзко под упрямым лбом с назад зачесанными волосами, над раздвоенным лукавым носом, над воротом косоворотки. Все это плюс широкополая шляпа (на другой открытке) или плюс высокие сапоги (когда поясной портрет вырастал, уменьшив лицо и плечи, уместясь на все той же открытке, в портрет во весь рост). Где-то рядом - почти как плюс сапоги, как плюс шляпа - стоят в памяти лица Скитальца3, Андреева4, клочковатая борода Толстого, Ибсеновские очки.
   Мне было лет пять. Жизнь, как в театре, раздвигала свои декорации голоса споривших в кабинете отца сплетались с маминым Потонувшим Колоколом5, непонятно кричали: педель, сходка, нагайка, Лев Николаевич... Было поздно, мать гнала спать...
   День. У осеннего окна я с внезапной ненавистью гляжу на городового, всегда шутившего с нами, детьми, толстяка, и в общей тоске со всем домом жду приезда отца (уехал хлопотать за репетитора брата, студента). По окну серебряно ползут струйки дождя. Вот на фоне этих тревожных серебряных струек стоит в моей памяти ширококостная и легкая [215] фигура юного Горького, непонятная и родная, за годы и годы до первой его прочтенной строки.
   Только три десятилетия спустя жизнь судила мне увидеть Горького.
   ========= Стройный, белый плоскокрыший дом. Три этажа. Террасы Сорренто далеко позади (вправо и вниз). Влево - поворот к шоссе, круто кидающийся в графику стен и садов. Я не знаю, куда вело в эту сторону шоссе, - в моем восприятии оно здесь кончалось. Это было от поворота? Или оттого, что здесь заканчивался мой долгий путь? Здесь живет Горький. Не все ли равно, к каким итальянским селениям идет отсюда шоссе?
   В маленьком отеле напротив белого дома я встретила гостящего у Горького одного из моих московских друзей. На мое нетерпение увидеть Горького он отвечал мне, что до часу его беспокоить нельзя, - он работает (с семи утра). В час звонок к обеду, - все соберутся к столу.
   Я не успела еще помыться с дороги, как раздался звонок.
   Вокруг большого стола рассаживались люди. На фоне прикрытого ставнями окна их лица были неразличимы. Но вот, отделясь от других, слева, шагая через узенькую полоску, точно через палочку солнца, к нам двинулся кто-то высокий, в светлом, знакомый по портретам и незнакомый потому, что выше страннее - иначе - худее - моложе... Рукопожатие.
   Сели за стол. Недоглотнув первого впечатления, изумленности о высокам росте, я уже переживала второе и третье. Это - как волны моря - не взять неводом. Но, беря палитру и кисть, условно и схематично, вот мое впечатление первого дня с Горьким:
   - Так вот он какой... Сдержанный, почти сухой, почти суровый. В обращении - чинность, пристальная внимательность, деловая серьезность. Между вами и им - дистанция. Это устанавливается сразу, так просто и так повелительно, что невозможно вознегодовать. Безвкусным, легковесным и безответственным предстает вдруг всякое иное человеческое общение. Сусальным русским человеком с его пресловутой задушевностью мне через час показался тот Горький, которого я ждала.
   Горький - строг. Этим много, действительно много о нем сказано. [216]
   Темы первого разговора? Осмотренный мною по пути музей, что-то о Неаполе. О газетах. И больше, чем тема, -в глазах Горького ненависть - суд над Сакко и Ванцетти.6
   ========= Так вот оно живое, это лицо, 30 лет спустя, в первый раз! Вне возраста - никакой старости! Широкоскулое и худое, в щеках провалы, волосы сбриты, серый пушок. Усы густые, вниз, рыжие. Глаза - синеватые. И мои глаза не верят, что это явь.
   Не похож на свои портреты: бесконечное богатство мимики. Но каждый портрет что-то схватил, и перед глядящими, как в кинофильме, мелькает в волшебной смене то один, то другой портрет, - а, и еще этот? - гасимые текучей сменой вовсе новых, аппаратом невиданных лиц.
   Он говорит, голос глуховатый, на о, на мой слух чуть невнятный в своих утиханиях, но когда близко, или привыкнешь, в негромких интонациях такая мощь тончайших смысловых переливов, как бывает разве что в музыке. Когда же их не хватает - рассказ переходит в жест. Кто напишет о его жестах? Я только отмечу в них невиданную мною - мне 35 лет - выразительность. Интеллектуализм? С их длинных, спокойных всплесков, с холодка неуловимых движений этого веющего смычка каплет горячий воск - печать на то волнение рассказа, которое нельзя передать. Это высокая марка волнения.
   Лицо - голос - жест. С чего начать дальше? С того, что вокруг стола, где сидим, - люди, давно знающие Горького. Что мне неловко. Что мешают тарелки, ваза с фруктами, стены, окна с каким-то садом и жаркий равнодушный к моему приезду, - как завтра и как вчера, - день.
   Большая комната с 3 окнами - дверями на балкон. Вид на далекое. Море с правым крылом гор и Сорренто с очень бледным треугольником Везувия. Каменный, светлый, мозаичный пол. От него ли, или от стольких дверей на воздух - впечатление холода и простора. Книжные полки. Никакого беспорядка. Никаких вещей, подчеркивающих индивидуальность хозяина. Серьезно, спокойно. За рабочим креслом большого стола (стопка остро очиненных карандашей), над полкой - небольшой портрет Пушкина. Две-три картины. В углу, за ширмой кровать. [217]
   ========= Что он говорил? Что запомнилось из его слов о писателях? Неожиданности его облика поглотили всю силу внимания. В памяти - случайные отрывки. Их помещаю в виде примечания, извиняясь за хаотичность их: что Бабель7 - очень серьезен. Конармия... Замечательный будет писатель! Что об Ольге Форш8 - с похвалой (Современники, Одеты Камнем). Что высоко ставит Сергеева-Ценского.9 Что не понять, как Борис Пастернак10 так перевоплотился в 13-летнюю девочку (Детство Люверс). (- Моему пониманию это недоступно!)
   Из бесчисленных вопросов моих к нему:
   - Вы любите Блока?
   - Нельзя ответить на это. Заинтересован был очень. Да. У него никогда нельзя было знать, что он сделает в следующую минуту. Я его и пьяным видал: тело пьяного человека, а слова, мысли, поступки - его обычные. Видал, как ухаживал за женщинами, видал на заседаниях. Стихи читал, как никто...
   Еще о поэтах: Бориса Садовского11 уже с 15 лет считал выдающимся талантом. Он и вправду талантлив. Помню его в мундирчике, тонким, тонким голосом читающим стихи, - как игрушечка. Его очень в семье баловали. Был кумиром. Каждое желание исполнялось.
   - Перед Вечерними Огнями Фета12 - преклоняюсь. (И о любви Фета, 80 лет к 18-летней, смерть после объяснения с ней).
   - Апухтин13 - пустое место.
   Что я помню еще? Что Чехова-человека любит. И писателя хвалит. (Из его вещей больше всего отмечает Степь.
   - Это хорошо. Очень хорошо. Вы это посмотрите.)
   Лескова14 горячо чтит.
   Об Андрееве говорит с нежностью.
   Резко не любит Владимира Соловьева15.
   - Конечно, есть неплохие места. Но все не хорошо. Циник. О человеке сказать так: Родился кто-то, потом издох... О человеке! Неверие прикрывал перед самим собой благочестием. Способность похихикать надо всем, во что веришь. Переписка его со Шлейермахером16 отвратительна. Как и отношение к Шмидт17.
   ========= - Боткинские18 письма из Испании не сравнимы ни с чем в литературе. Единственная книга, написанная русским о другой стране. Вообще мы писать об иностранном не умеем. (Ответ на мой вопрос, почему не пишет об Италии, ведь так ее знает. Написал несколько итальянских сказок - не вышли.)
   ========= Заговорил о Слепцове19 Казалось, радостно удивился, что я читала его. Его ведь так мало знают.
   И беседа идет, идет, уже вечер. Помню его слова о том, что это вот понимал Лев Толстой: часы дня, психологично иные речи, иной тон, иные соотношения вещей в разные часы дня. Вечером - вечерний разговор, утром совершенно иная манера говорить у его героев.
   - Удивительный мастер. Знал каждую запятую свою. Все учитывал.
   - А он знал. Лев Толстой, что он - недобрый? Горький: - Знал. О себе говорил: Старый, глупый старик, злой старик.
   Разговор перешел на Анну Каренину. Более безрадостной любви, более скучной, он не знает. - Ни разу при луне не прошлись. Ни одного ласкового слова друг другу не сказали, ни разу не поцеловались при читателе. Да, мы, русские, не умеем этих вещей писать. Это только романцы умеют. У нас - не выходит.
   - Вы бы могли. Напишите.
   - Нет, я не умею. Русские не умеют. В каждой любви без переписки обойтись не могут, философствуют же, нельзя же. В том же доме, но хоть одно письмо!
   О Гоголе, о конце Гоголя:
   - Это мне совсем непонятно. Просто не понимаю, чуждо. Для меня никакого греха в творчестве нет.
   - Алексей Максимович, кого вы больше любите, Андрия или Остапа?
   - В молодости Андрия, конечно, ну, а теперь - Остапа. Все-таки будет посодержательнее: Батько, слышишь ли... - Это, знаете ли... [219]
   Записки сумасшедшего Гоголя не ценит: нарочито, слабо. И что Гоголь не знал России, не был в Великороссии, и фамилия у него не русская.
   Иностранных авторов знает, как русских.
   О Гете не говорит горячо. Считает, что Ломоносов ничем не меньше, а как ученый - больше. Пушкин - больше Гете.20
   Анатоля Франса21 очень любит. Переписывался с ним и видался. Настойчиво его хвалит. Не любит баллады о Редингской тюрьме22 Хвалит Йеста Берлинга Лагерлеф.23 Помню еще: Бернард Шоу24 - ядовитый старик, но любезный. Явился на званый вечер, где все были во фраках, в каком-то эдаком пиджаке невозможного какого-то цвета, табачного, все у него висит, вот эдак... И в скрипучих огромных башмаках.
   - А как Вы были одеты, позвольте узнать? С улыбкой:
   - Такая куртка была... (И рассказ о сюртуке, который висит в Берлине, в шкафу у друзей.) Очень даже приличным человеком выглядел в сюртуке.
   О приходивших к нему американских писателях, вежливо с ним говоривших и высказывавших мнение, что русских надо связать веревками:
   - А веревок у вас хватит?
   ========= Собственные книги его лежат небольшими стопочками на нижней полке, на самой нижней, у пола. Когда метут пыль, -то на них. Это не поза, недоброжелатели, - т.е. ни тени позы! Просто для него естественно: тут Толстой, там - Стендаль, здесь - Пушкин. А Горький как-то лег там, внизу.
   Раздает эти стопочки, и только один полный комплект, 17 томов, удалось от него спасти, - он внизу, у невестки.
   Из всех своих вещей больше всего любит Рождение человека.
   Мы вышли на балкон. На соседнем балконе (высоко над садом) купали Марфу в нагретой на солнце воде и она отчаянно плакала, - не любит теплой воды. Увидав деда, закричала сквозь слезы: Де`дука... Он тут же прошел к ней, сел у ванны на корточки и стал ее уговаривать: Да, обижают нас. Очень нас обижают... И не отходил до конца процедуры.
   ========= [220]
   Мы до вечера не уходили к себе. Лиловое небо, медленно тая, тускнея, темнея, опрокинулось черным шаром. От сада было видно лишь сухое деревцо в луче окна. Мы вышли в этот исчезнувший сад.
   Море, весь день стоявшее синей чертой, - полосой широкой, вон там. Оно растаяло в этой огромной ночи, как снежок в горячей руке. В ней же, в этой бездонной ладони, скрылись - сгорели? - горы. О селениях, шумных и тесных, стихших, кротко повествуют огни. Мы шли вслед за Горьким по невидимой тропинке. Он рассказывал о Капри. Сзади, из светлых провалов дверей и окон, неслась струнная музыка. Неужели - еще вчера? - я не знала этого голоса? Глуховатого, тихого... Сквозь голос, ночь и огни - горькая настороженность слуха, ловящего звук его кашля.
   ГЛАВА ВТОРАЯ
   Кисейный полог от москитов, мозаичный пол с букетами роз, горячая лестничка узких солнечных лучиков сквозь жалюзи, первое утро в Сорренто.
   Не настоящие - и потому милей - фоксы провожают меня вверх по лестнице в полутемную комнату, где уже все отпили кофе. Гигантские мячи апельсинов и персики с хорошее антоновское яблоко, сухой поджаренный итальянский хлеб. Виноград с кусочками льда. Я одна.
   Это - неповторимый час. В гладкой, как зеркало, неизвестности - а уж некие лучи отразились - лежит передо мной предстоящая жизнь в Сорренто. В окно, полузакрытое ставней, виден кусок выжженного мелового сада, слышен детский голос. Это - Марфа? Дверь отворилась, вошел Горький. В стакане нес скорпиона. Поймал его на своей постели. Взял руками: Только осторожно брать надо. Опасен укус в апреле. Как опасна всякая тварь, когда она занята любовью.
   Постоял на пороге.
   - Почта еще не пришла?
   За обедом мой друг тревожно и долго сетовал, что у Горького в постели скорпионы. Нечего сказать - хорошо! Как живет и работает Максим Горький.
   ========= [221]
   Дом высоко над морем, минут 7 по крутым тропинкам. Горький работает по 10 часов в сутки. У Горького сын, невестка и внучка. Горькому нельзя льду и постоянно его кладет кусочками в воду. Очень жарко. Днем - темные решеточки жалюзи. По каменным мозаичным полам - меленький звук маленьких лап собачьих - два фокса (не чистокровных, с простонародинкой). Встречи за столом - в час (утренний кофе без Горького, он пьет раньше всех, один), в 4, в 8. Сзывает - через выжженную дорогу - звонок. (Живем, его гости, в маленьком доме напротив. Название дома Минерва.)
   Сидит в голубой рубашке с расстегнутым отложным воротом, - старик? Моложе своего сына! Густая шерстка волос, худой, легкий - еще ничего не говорит особенного, но так, голову набок, глянул... и человек уж принадлежит ему!
   - Тимоша,25 да побойтесь вы бога! Какие же курицы, ну какие же, на милость, курицы! Да зачем я их буду есть? Да я до смерти их боюсь, ваших куриц! Как увижу - так у меня ноги дрожат! Ну и что ж, что один суп! И превосходно, что один! Живу же? Мало! Что, мало живу? Бросьте, Тимоша, это вы, чорт ее побери, что говорите!
   И руки - так, только в плечах где-то двинулись... лицо - ходуном... балуется человек! И все вокруг - расцветает.
   ========= Вот вы, Тимоша, не знаете этого ничего, а говорите... Ну, как же это может быть, чтобы она была мулатка? Негритянка она. Самая настоящая негританка! Черная, понимаете ли? Черная. А пела-то как! Ах, чорт ее побери... Пускай могила меня накажет... Как она это пела!.. Таким, знаете ли, эдаким голосом...
   Дочери своего приемного сына:26
   - Вот, Лиза, про меня даже во всех газетах пишут, а ты меня в бок пальцем пихаешь.
   Смеется добро, почти как старик, о Джулии, забывшей ему - а всем подала - подать винограда:
   - Очень строгая женщина Джулия... И упоенно мотая головой:
   - Не хочет она мне винограду дать, ну, не хочет...
   - Нынче Марфа Максимовна очень были милостивы. Сами ручку дали. И еще издали кричали де`дука. [222]
   У Марфы бонна. И Марфа начинает лепетать по-немецки. Сердится. Дед ей через стол:
   - Не злись, немка!
   ========= Не сводишь глаз. Выразительность жеста - необычайная. Много рассказывает о прошлом.
   Попытаюсь восстановить несколько из этих рассказов. О том, как поступил в оперу хористом. Там же был и Амфитеатров (пел главные партии).
   - А у меня второй тенор. Пел я чертей и индейцев в опере Христофор Колумб. Начитался я Купера27 и Майн-Рида28 и очень хотел все по-индейски делать. Умел и ногу особенно ставить и шел - ну, настоящий индеец! А режиссер говорит: Ну какой ты, Пешков, индеец! Ты посто, брат, верблюд!.. Так до спектакля и не допустили - только до репетиции.
   Толстовец-англичанин пригласил его к себе.
   - Богатое эдакое, невероятное какое-то здание. В дверях - человек, и у человека - булава. Человек похож на попугая: желтый, зеленый...
   Неимоверное богатство, принятое им за богатство гостиницы, собственность толстовца. Столовая (в рассказе блеснула тарелка сервиза, блик на тонущей в высотах стене тронул волшебным жестом не то скатерть, не то хрусталь) - и понял я, что это - да, это настоящее место и есть...
   Сели. И начался обед - не обед, а какое-то упражнение... Чорт его знает, собственно, в чем... Блюдо за блюдом... (Описал).
   - Ну, потом я рассердился: ну, что в самом деле? Ежели так - так при чем тут толстовство? Ежели так - так уж бросайте все это к чертям! Ну, и выразил это ему.
   - Ну, а он что?
   - А ему что? Выслушал!
   - Ну, а что-нибудь сказал?
   - Чудной вы человек. Да что ему говорить? Говорить-то здесь нечего. Ну, что бы он стал говорить? Ну, потом встречались мы с ним, но уж в холодном таком виде...
   ========= О нижегородском губернаторе, однажды севшем рядом с ним на обрыве над Волгой и изложившем ему свой проект устроения государства. Каждому великому князю по губернии [223] - автономное управление. И губернии будут в порядке, и великие князья заняты. Этот же (?) губернатор, приехав в другой город, узнал, что существует городская дума и что он должен открывать ее заседания. Идея думы не вместилась в него, монархиста. Но дума была факт, распоряжение монарха, губернатор должен был повиноваться: он вошел солдатским шагом в собрание, сказал: Объявляю такое-то заседание городской думы открытым. Затем повернулся и... тем же шагом вон из помещения.
   Рассказ (один из многих, полуугасших в памяти за первые дни бесед) о дьяконе, силища голоса которого (октава) тушила свечи на большом расстоянии. Рожа такая, точно по ней лошади топтались. Вот такого вот роста, маленький, квадратный... Страшно смотреть...
   ========= Инженер, пошедший пройтись, сказав жене, что вернется к завтраку, на улице увидал женщину необыкновенной красоты. За ней. Роман. Она - жена какого-то посла. Едет в Константинополь, еще куда-то. Он с ней. Турецкая тюрьма. Бегство. Погоня. Морское приключение со стрельбой и, наконец, является к жене. К завтраку. Девятнадцать месяцев спустя: Ну, вот и я.
   Девушка тринадцати лет, история с отчимом, дикое по фантастике бегство. Событие одно за другим, жизнь в роскоши, отечески ее полюбившего человека, его смерть, ее продают в рабство, в гарем. Еще и еще... Японская война, она - сестра милосердия. Кончается ее след непонятным возложение ею венка на могилу писателей на Волковом кладбище.
   ========= Рассказал, как он прыгнул, купаясь, с моста, ударился обо что-то под водой и, теряя кровь, пошел ко дну. Его спас ямщик, проезжавший по мосту.
   ========= О пожаре, начавшемся утром: оставил папиросу, горящую: Побежал, понимаете ли, на кур глядеть, - куры очень орали... Вернулся, на столе пожар, сгорел только что написанный лист Самгина. [224]
   ...Мне было лет шесть тогда. Я был еще маленький... (поджигал забор с мальчишками и бежал, - за нами гнались). Страсть к огню. Кто-то упрекал его в огнепоклонничестве.
   ========= - Били меня не раз и очень много. И я был хороший боец. Теперь уж можно об этом сказать. Хоть и силен был, но брал ловкостью.
   ========= Об Америке.
   Подъезжая к Нью-Йорку - совершенно сказочное впечатление: весь город, все очертания его невероятных домов - в электрических, фантастически придуманных рекламах. Например, труба сплошь обведена рядами электрических ламп, - горящая труба. Горящий город.
   Это у них - замечательно.
   Об Американской прессе: заметка в газете о том, что сенатор такой-то разводится со своей женой. Его опровержение. Опровержение опровержения, как же, у него взрослые сыновья, и они ненавидят мачеху (она в это время в отъезде). Ее на вокзале встречают репортры и спрашивают, плоха ли ее семейная жизнь. Она замахивается зонтиком на дерзкого незнакомца. В это время щелкает аппарат - снимок в газету:
   характер мачехи. Сыновья идут в редакцию, не в силах больше терпеть эту историю, и колотят виновников. Их снимают, снимок в газету: характер сыновей сенатора. Сенатор бросает деятельность, сыновья - университет, уезжают в другой город.
   Проституции нет, а есть - публичные дома. Публичных домов нет, есть полицейские, которые, увидя по лицу, что с человеком неладно, направляют: за угол, третий дом. Был разоблачен квартал - 9 публичных домов, принадлежащих известной филантропке. В прессе - скандал. На другой день - опровержение. Дома были сданы ловким жуликам, которые провели филантропку, а полицейские никогда не служили в полиции, а - шайка переодетых мошенников.
   - Где же правда? - спросил мой друг.
   - Там где деньги. Как всегда.
   Лицемерие: статуя на доме, голый мужчина. Негодование. И в прессе слова: Ни одна уважающая себя женщина не будет, конечно, ходить по этой улице. Не ходит ни одна женщина. А на неприлично разрисованную каким-то смельчаком, [225] влезшим на высоту, рекламу женщины в прозрачном одеянии все смотрят, ничего.
   О музее: уроды, живые. Три с лишним аршина, карлики, женщина с шестью грудями и т. д. За доллар можно увидеть, что хотите: Венецию хотите? Пожалуйте, Венеция. Едете в гондоле мимо дворцов. Пьяцетта, собор святого Марка. Хотите в ад, может быть? Пожалуйста. Спускаетесь по головокружительному пути в жаркие красные недра. Котлы с кипящими живыми людьми. (Подкрашенная вода) Кипит от каких-то химических соединений, но трогать не позволяют. Другие подвешены за ноги и пр. Дьявол с зелеными глазами, с хвостом и крыльями смотрит на вас ледяным взглядом.
   Рай? Пожалуйста. Полет туда на птице. Ангел курит сигару. Петр с ключами; вдали проходят святые, еще далее - сияние, перед которым ангелы преклоняют (и вы тоже) колена.
   - Все это грубовато. У нас бы лучше сделали. Хотите всемирный потоп посмотреть? Пожалуйста. Сцена, древние евреи, дождь, дождь все больше, вода прибывает все выше, уж выше скал... Матери спасают за ноги детей, крики, мучения, вода прибывает... все тонут. Вода волнами идет на зрителя, но слетает совсем близко от него в особое углубление.
   ========= Еще об Америке. О квартале китайцев (самый страшный, туда без охраны нельзя, - они, впрочем, пошли вчетвером без охраны). Полицейские стоят по двое - спина к спине. Китайцы почти не отвечают на вопросы. Страшные люди. Ведь они лишены своих китаянок, запрет размножения, дико развит гомосексуализм и наркозы. Наружность и держимость их жуткая. Но работают превосходно, несмотря на ненормальную жизнь: прачечная, производство коробок и пр. Самый веселый, это - негритянский квартал. Свои театры. Необычайно оживленные, страшно смешные и милые дети. Всегда музыка.
   - Играют на виолончелях, играют на скрипках, играют на (название какого-то инструмента)... вообще играют!..
   Они преподают в школах белым детям, но в трамвае не имеют права сесть к белым, особенные вагоны. По железным дорогам то же: для цветных, как для скота. За связь черного с белой его судили за кровосмешение.
   После разговора о детях: [226]
   - Дети - существа замечательные. Как фальшь превосходно чуют... Они обладают некиим шестым чувством. Правда, обладают до тех пор, пока не превратятся во взрослых людей.
   - Я, когда Максим лет 14-15 жил у меня на Капри, слушал с интересом его рассказы. Как это у него, чорт его побери, складно выходило. С большим интересом слушал.
   Стоим на балконе, над выжженным, точно пустыня, садиком. Под нами несколько агав, какое-то одно драгоценное дерево с мне неизвестным названием. Вправо от нас плеснут голубоватый туман моря, за ним - еле зримые очертания Везувия; сонным белесым облаком. Сзади нас стучат ложками, подают в комнате чай.
   - О детях писать трудно. Очень трудно.
   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
   Капри? Его описывали столько раз, сколько его омывают волны. Забыв спросить у Горького, где он жил на Капри, я все время от парохода до парохода вместе с встретившейся мне русской служащей берлинского торгпредства отыскивала, спрашивая у всех - la casa dove viveste il grando scritturi Massimo Gorki.*
   Этих каз оказалось так много, что мы, должно быть, заодно осмотрели дома, где жили и Андреев и Куприн,29 все жившие на Капри скриттури.30 Понимая безнадежность разобраться во множестве предлагаемых нам домов, мы сидели в чьем-то чужом саду, ели апельсины и смеялись над своей неудачей. Мы убеждали себя, что эта уж наверное настоящая каза. Итальянцы смотрели на нас неодобрительно. На горе величавым упреком стоял замок императора Тиберия31, который мы не пошли смотреть.
   ========= Я здесь уже 16 дней, отъезд надвигается.
   В день Марфиного двухлетия пришел Пульчинелле со своим домиком на колесах. В сад высыпали дети соседей, Марфа была такая беленькая среди них. Взрослые говорили о том, что это искусство уже умирает, вспоминали русского Петрушку. В самый патетический момент глаза всех устремились [227] на Марфу: она медленно, осторожно, с совершенной решимостью, отделясь от всех, шла вперед. Крик пугал ее, но любопытство брало верх. Она чинно дошла до самого места действия в серьезно, испытующе, с видом исследователя заглянула за угол домика. Она хотела знать, что там.
   Этот ее маленький поход в неизведанность, несходство с другими детьми, которые просто смеялись, с детьми, которые тянули руки и чего-то туманно требовали у старших, - какого-то еще более полного пользования красотой, четкость замысла и самостоятельность выполнения явственно напомнили деда.
   Это шел маленький Горький.
   Поздно вечером я еще раз увидела Пульчинелле: уже успев обойти ближние сады, полуслепой старик со своим легким сооружением стоял перед отлогой лестницей Минервы. Прямо на лестнице сидели зрители; по сторонам мечущихся в воздухе кукол полыхали невиданные мною фосфорические свечи, и картавые, классически крикливые голоса кукол пафосом ролей покрывали окрестность. Они стригли ночь острыми световыми ножницами на черные длинные треугольники.
   ========= В Сорренто гостил молодой англичанин, писатель. Вечером Горький говорил с ним через переводчика. Спрашивал о жизни в Англии, об отношении к России. О роли женщины у них. Говорил с симпатией о матриархате. До сих пор мужчины делали историю, и плохо выходило. Сколько войн! Надо дать женщинам возможность делать историю.