Да, пережил! Я не преувеличиваю, потому что только вначале, только в первые минуты я мог чисто по деловому, спокойно наблюдать за работой этого профессионала; но когда следишь за чем-нибудь с интересом, неизбежно отдаешься чувству, а чувство в свою очередь объединяет, итак, сам того не сознавая и не желая, я уже отождествлял себя с этим воришкой, в какой то мере я уже влез в его кожу, вселился в его руки, из стороннего зрителя стал в душе его сообщником. Процесс переключения начался с того, что после пятнадцатиминутной слежки я, к собственному удивлению, уже рассматривал всех прохожих с одной точки зрения какой интерес они представляют для жулика. Застегнуто или расстегнуто у них пальто, рассеянный или внимательный взгляд, можно ли предположить, что бумажник туго набит, короче говоря - стоит ли моему новому приятелю тратить на них силы. Вскоре я почувствовал, что уже давно не нейтрален в предстоящем бою, что я всем сердцем желаю вору удачи, больше того, я с трудом удерживался от соблазна помочь ему в его работе. У картежного болельщика так и чешутся руки подтолкнуть игрока, который пошел не с той карты, вот и меня так и тянуло мигнуть моему приятелю, когда он пропускал удобный случай вон того не упусти! Вон того, толстого, с большим букетом подмышкой! В другой раз, когда мой приятель опять мелькнул в толпе, а из-за угла появился полицейский, мне просто показалось, что я обязан его предостеречь, у меня так задрожали от страха колени, словно схватят сейчас меня, я уже ощущал тяжелую лапу полицейского на его, на моем плече. Но - я вздохнул с облегчением! - мой замухрышка уже выбрался из толпы и с неподражаемо скромным и невинным видом прошмыгнул мимо блюстителя порядка. Я следил за ним с замиранием сердца. Игра шла захватывающая. Но мне было этого мало, ибо чем больше я вживался в этого человека, чем лучше, после того как стал свидетелем уже не меньше двадцати неудачных попыток, начинал постигать его работу, тем с большим нетерпением я ждал, когда же, наконец, он бросит примеряться и приглядываться и начнет действовать. Меня попросту злили его вечные колебания и нелепая медлительность Черт возьми, долго ты еще будешь выжидать, трус? Ну, смелей! Вон того, вон того облюбуй! Да ну, начинай!
   К счастью, мой приятель не знал и не подозревал о моем непрошенном сочувствии, и мое нетерпение нисколько на него не влияло. Между подлинным, испытанным мастером и новичком, дилетантом, любителем есть разница мастер из долгого опыта знает, что каждой настоящей удаче неизбежно предшествуют многие поражения, он привык не спешить и терпеливо ждать последней, решающей возможности. Совершенно так же как писатель равнодушно проходит мимо тысячи как будто заманчивых и богатых сюжетов (только дилетант необдуманно хватает все, что ни попадет под руку) и копит силы для последней ставки, так и этот жалкий субъект прошел мимо сотни возможностей, а мне, дилетанту, не профессионалу, казалось, что тут успех обеспечен. Он проверял, и высматривал, и нащупывал, он подбирался к прохожим, и, конечно, уже сто раз его рука скользила по чужим сумочкам и пальто. Но он все еще не решался рискнуть, так же нарочито незаметно, по-прежнему терпеливо шагал он к витрине и обратно и при этом то и дело украдкой поглядывал кругом наметанным глазом, учитывая все шансы и взвешивая все опасности, которых я, новичок, даже не замечал. В этой спокойной, невероятной выдержке было что-то, что при всем моем нетерпении восхищало меня и внушало уверенность, что в конце концов он добьется удачи, ибо его упорная энергия служила ручательством того, что без добычи он не отступит. И я тоже твердо решил не уходить, пока не увижу его победы, хотя бы мне пришлось ждать до полуночи.
   Наступил полдень, час прилива, когда вдруг из всех уличек и переулочков, со всех лестниц и дворов в широкое русло бульваров вливаются шумливые и быстрые людские ручьи. Из мастерских, с фабрик, из контор, школ, канцелярий вырываются на волю рабочие, портнихи, приказчики, запертые в бесчисленных мастерских на вторых, третьих, четвертых этажах. Словно темные клубы пара растекается по улицам толпа - рабочие в белых блузах, в халатах, щебечущие мидинетки с приколотыми к платью букетиками фиалок, по две, по три вместе, мелкие чиновники в залоснившихся сюртуках с обязательным портфелем подмышкой, носильщики, солдаты в серо-голубых мундирах, бесчисленные люди, профессию которых не всегда определишь, незаметный, невидимый трудовой люд столицы Они засиделись в душных комнатах, сейчас им хочется размять ноги, двигаться, шуметь, вдыхать свежий воздух, выдыхать в этот воздух сигарный дым, толкаться, в течение часа веселая толпа оживляет улицы. В течение одного только часа, а там опять наверх, за закрытые окна, работать на токарном станке, шить, стучать на пишущих машинках, складывать колонки цифр, печатать, портняжить, тачать сапоги. Тело всеми своими мускулами, всеми нервами знает это - вот почему так весело, так сильно напрягаются каждый мускул, каждый нерв, и душа тоже знает - вот почему так радостно, так полно наслаждается она в обрез отпущенным часом, с жадностью ищет и ловит весь этот трудовой люд свет и веселье, радуется любому предлогу, чтобы посмеяться и пошутить мимоходом. Чего же удивляться, что витрина с обезьянками особенно привлекала любителей даровых развлечений. Народ толпился перед многообещающим окном, мидинетки впереди всех, - в воздухе стояло громкое чириканье, словно перессорились птицы в клетке, - а сзади, отпуская крепкие шутки, давая волю рукам, напирали рабочие и уличные зеваки, и чем гуще и плотнее становилась толпа любопытных, сбившаяся в крепкий ком, тем чаще мелькала, проворно и быстро всплывая и опять ныряя в толпу, моя золотая рыбка в канареечно-желтом пальтишке. Я уже больше не мог просто следить за ним со своего наблюдательного поста, я должен был отчетливо видеть его пальцы, чтобы уловить, так сказать, самую сущность профессионального приема. Однако это оказалось совсем не легко: у этой натренированной борзой выработалась особая сноровка - он вдруг делался гладким, как угорь, и проскальзывал всюду, где хоть на волосок расступалась толпа. Вот и сейчас: только что он спокойно стоял тут, рядом, и вдруг, как по волшебству, исчез и мгновенно очутился впереди, у самой витрины. Он, видимо, сразу протиснулся сквозь три-четыре ряда.
   Я, разумеется, стал продираться за ним, так как боялся, что, раньше чем я доберусь до витрины, он со свойственным ему умением куда-то нырнет и опять исчезнет. Но я ошибся, он притаился и ждал, совсем спокойно, странно спокойно. Внимание! Это неспроста, тут же подумал я и стал присматриваться к его соседям. Рядом с ним стояла очень толстая женщина, по всей видимости бедная. Правой рукой она заботливо держала за ручку бледненькую девочку лет одиннадцати, а в левой - открытую дерматиновую хозяйственную сумку, из которой беззаботно выглядывали два длинных батона; в сумке, верно, лежал обед для мужа. Выходки обезьянок приводили в неописуемый восторг эту женщину, явно из простонародья, - она была без шляпки, в ярком платке, в дешевом клетчатом ситцевом платье, видимо сшитом своими руками, все ее грузное, рыхлое тело тряслось от смеха так сильно, что подпрыгивали батоны в сумке, она хохотала во все горло, всхлипывала, захлебывалась и потешала публику не меньше, чем обезьянки. Она наслаждалась редким зрелищем с наивной радостью примитивных натур, с трогательной благодарностью тех, кого не балует жизнь. Ах, только бедные могут быть так искренне благодарны, только они, ведь для них дороже всего даровое развлечение, как бы подаренное им господом богом. Добродушная толстуха то и дело наклонялась к девочке, спрашивала, хорошо ли ей видно, обращала ее внимание на выходки обезьянок. "Regarde done, Marguerite" (4), - все время повторяла она с южным акцентом бледненькой девочке, стеснявшейся громко смеяться при чужих людях. Эта женщина, эта мать была великолепна, - истая дочь Геи, прародительницы всего сущего на земле, здоровая, цветущая дочь французского народа; хотелось ее расцеловать, расцеловать эту чудесную женщину за то, что она умеет так громко, весело, так беззаветно радоваться. Но вдруг мне стало как-то не по себе. Я заметил, что канареечно-желтый рукав все ближе подбирается к беспечно открытой хозяйственной сумке - только бедные бывают беспечны.
   Ради бога! Неужели ты хочешь вытащить из хозяйственной сумки тощий кошелек этой бесконечно добродушной и веселой женщины? Вдруг что-то во мне возмутилось. До того я наблюдал за жуликом со спортивным интересом, мысленно вселившись в него, в его тело, в его душу, я жил его чувствами, я надеялся и желал, чтобы такая огромная затрата сил, смелости и риска не пропала даром. Но теперь, когда я увидел не только покушение на воровство, но и того живого человека, которому предстояло пострадать от воровства, когда я увидел эту трогательно-простодушную, эту блаженно-беспечную женщину, которая, верно, за несколько су часами трет и скребет полы и лестницы, - я почувствовал злобу. "Эй ты, катись отсюда! - хотелось мне крикнуть вору, - поищи себе кого другого, оставь в покое эту бедную женщину!" И я протиснулся между ним и толстухой, чтоб уберечь хозяйственную сумку от угрожающей ей опасности. Но как раз в то короткое мгновение, когда я протискивался вперед, он обернулся и, задев меня, прошмыгнул мимо. "Pardon, monsieur", - пискнул слабый и очень кроткий голосок (я услышал его впервые), и желтое пальтишко уже выскользнуло из толпы. И сейчас же, сам не знаю почему, я почувствовал: кончено! Я опоздал! Только бы не упустить его теперь! Я бесцеремонно проложил себе дорогу сквозь толпу; какой-то господин выругался мне Вслед - я больно наступил ему на ногу. Слава богу, я поспел как раз вовремя: канареечно-желтое пальто свернуло с бульвара и уже мелькало в переулке. Скорей вдогонку, вдогонку за ним! Не отставать ни на шаг! Но это оказалось не так легко, потому что - я глазам своим не поверил - этот жалкий субъект, за которым я наблюдал в течение часа, вдруг преобразился. Куда девались неуверенная, как у пьяного, походка, нерешительное топтанье на месте? Теперь он решительно и быстро шел по тротуару характерной походкой служащего, пропустившего омнибус и боящегося опоздать в канцелярию. Последние сомнения исчезли: такой походкой спешат как можно скорей и незаметней уйти подальше от места преступления; это воровская походка номер два, походка после совершения кражи. Нет, сомнений быть не могло: подлец вытащил кошелек из сумки у бедной толстухи.
   В первый момент я так разъярился, что чуть не закричал "Au voleur!" (5) Но потом у меня не хватило духа. Ведь самого факта кражи я не видел, как же обвинять так поспешно? А потом - надо обладать известным мужеством, чтобы схватить человека и взять на себя роль карающего господа бога. Обвинить человека и отдать его в руки правосудия - нет, на это у меня никогда не хватит мужества, ибо я отлично знаю, как неустойчивы все критерии в нашем сумбурном мире и какое высокомерие по одному недоказанному случаю заключать о виновности и решать, что добро и что зло. Но пока я, гонясь за ним по пятам, обдумывал, что мне делать, мне готовился новый сюрприз - не успели мы пройти и двух кварталов, как этот поразительный человек усвоил третью походку. Он внезапно замедлил шаг, он уже не спешил, не бежал рысью, он вдруг пошел совсем медленно, не торопясь, он спокойно прогуливался. Очевидно, он знал, что опасная зона пройдена, никто его не преследует, значит сейчас никто уже не может его уличить. Я понял: после невероятного напряжения ему хотелось свободно вздохнуть, теперь он был в известном смысле карманником не у дел, рантье, стригущим купоны со своей профессии, одним из тех многочисленных парижан, которые, попыхивая сигаретой, медленно и неторопливо фланируют по улицам; с невинным видом брел этот тощий заморыш по Шоссе д'Антен праздным, флегматичным, ленивым шагом. Мне показалось, что сейчас он даже присматривается к встречным женщинам и девушкам с точки зрения их красоты или доступности.
   Ну, куда же теперь, человек с вечными сюрпризами? Вот как? В скверик перед церковью св. Троицы, обсаженный молодыми зелеными кустиками? Зачем? А, догадался! Тебе хочется минут пять отдохнуть, посидеть на скамейке? Оно и понятно. Все время на ногах, все время в движении - как тут не замучиться! Нет, оказывается, я ошибся, человек с непрестанными сюрпризами не сел на скамейку, он решительно направился - прошу меня извинить! - к предназначенному для интимных надобностей общественному домику и, войдя туда, тщательно запер за собой широкую дверь.
   В первую минуту я просто расхохотался: в каком общежитейском месте нашло свое завершение столь высокое мастерство! Или со страху с ним приключилась медвежья болезнь? Однако я снова убедился, что проказница жизнь вечно находит самые забавные повороты, потому что она смелее всякого выдумщика-писателя. Она безбоязненно ставит рядом выдающееся и ничтожное и не без ехидства соединяет обыденное с исключительным. Пока я, сидя на скамейке, дожидался - что еще оставалось мне делать? - его возвращения из серого домика, мне стало ясно, что и в данном случае, замыкаясь в четырех стенах, чтобы сосчитать свою выручку, этот опытный и искушенный мастер своего дела действует совершенно логично; ведь профессиональный вор (раньше это не приходило мне в голову) должен заблаговременно подумать еще об одной трудности, которую мы, невежды, не учитываем: как без соглядатаев уничтожить улики. А в таком недреманном городе, смотрящем миллионами глаз, всего труднее найти четыре спасительные стены, за которыми можно чувствовать себя в полной безопасности; даже того, кто редко читает судебную хронику, всегда удивляет, как много свидетелей, вооруженных поразительной памятью, оказывается на месте любого, самого ничтожного происшествия. Попробуйте разорвать на улице письмо и бросить его в канаву. Можете быть уверены, что десятки глаз исподтишка следили за вами, и очень возможно, что пять минут спустя какой-нибудь досужий паренек от нечего делать постарается сложить кусочки. Проверьте где-нибудь в подъезде содержимое вашего бумажника, и завтра же, если будет заявлено о пропаже какого-то бумажника, найдется женщина, которая побежит в полицию и опишет вас до мельчайшей черточки не хуже Бальзака, а вы этой женщины даже не заметили. Зайдите в гостиницу, и лакеи, на которого вы не обратили никакого внимания, уже приметил ваши ботинки, костюм, шляпу, цвет ваших волос и форму ногтей. Из каждого окна, из каждой витрины, из-за каждой шторы, из-за каждого цветочного горшка следит за вами пара глаз, и если вы, в блаженном неведении, гуляя один по улице, полагаете, что никто за вами не подсматривает, вы ошибаетесь - всюду и везде найдутся непрошенные свидетели, вся наша жизнь оплетена густой, ежедневно обновляемой сетью любопытства. Да, ты знаток своего дела, тебе пришла превосходная мысль за пять су ты купил на несколько минут четыре стены, сквозь которые ничего не видно. Никто не подсмотрит, как ты вытащишь содержимое из прикарманенного кошелька, а вещественное доказательство выбросишь, и даже я, твои двойник и спутник, которого ты и насмешил и разочаровал, даже я не могу подсчитать, сколько ты выручил.
   Так по крайней мере думал я, но опять вышло иначе. Не успел он еще своими паучьими пальцами повернуть ручку двери, а я уже знал, что его постигла неудача, словно я вместе с ним сосчитал деньги в портмоне, ничтожно жалкая пожива! По тому, как шел этот разочарованный, вконец вымотанный человек, как вяло передвигал ноги, как безучастно глядели из-под устало опущенных век его глаза, я сейчас же это понял. Ах ты, неудачник, напрасно ты потел все утро! В кошельке, что ты стащил, заведомо не было ничего стоящего (я мог бы тебе это наперед сказать), в лучшем случае две или три скомканные десятифранковые бумажки - немного, очень не много, если принять во внимание затраченный труд и огромный риск, - много только, к сожалению, для бедной поденщицы, которая, верно, уже в сотый раз с плачем рассказывает в Бельвиле сбежавшимся соседкам о своей беде, клянет паразитов-карманников и в отчаянии дрожащими руками предъявляет всем и каждому злополучную сумку. Но и вор, тоже нищий, был не менее огорчен (я заметил это с первого же взгляда): он вытянул пустой билет, и уже через несколько минут мое предположение подтвердилось. Это жалкое убожество, этот пришибленный человек, уставший и душою и телом, остановился перед обувной лавкой и с вожделением долго разглядывал самую дешевую обувь на выставке. Ему действительно были нужны башмаки, новые башмаки вместо тех дырявых обносков, что были у него на ногах, нужнее, чем сотням тысяч других парижан, которые гуляли сегодня по улицам в башмаках на крепких кожаных подошвах или на мягких резиновых, - как раз для его невеселого ремесла и нужна была ему целая обувь. Но его голодный и в то же время безнадежный взгляд явно говорил: на пару башмаков, как вон те на витрине, начищенные до блеска, с проставленной ценой 54 франка, - не хватит украденных денег. Устало сгорбившись, отошел он от окна и побрел дальше.
   Куда же теперь? Опять на свою опасную охоту? Опять рисковать свободой ради такой жалкой, скудной поживы? Не стоит, отдохни хоть немного, бедняга. И действительно, точно мое желание передалось ему, он свернул в переулок и остановился, наконец, у дешевой закусочной. Я, разумеется, последовал за ним, ибо мне хотелось все узнать о человеке, жизнью которого я уже два часа жил, жил в неослабном напряжении, всеми фибрами моего существа. Я поторопился купить газету, из предосторожности, чтобы спрятаться за ней, а затем, надвинув на лоб шляпу, вошел в закусочную и сел за столик позади него. Но все мои меры предосторожности оказались излишними - он, бедный, так измучился, что ничем уже не интересовался. Пустым, усталым взглядом тупо уставился он на накрытый столик, и только когда официант принес хлеб, его худые, костлявые руки ожили и с жадностью схватили кусок. Я был потрясен торопливостью, с которой он начал жевать, и понял все: бедняга был голоден, просто-напросто по-настоящему голоден - он не ел с самого утра, а то и со вчерашнего дня. Мне стало жаль его. Когда же официант принес заказанное питье - бутылку молока, - мне стало жаль его до слез. Вор - и вдруг пьет молоко! Ведь всегда какие-то отдельные черточки, словно вспыхнувшая спичка, вдруг освещают все тайники души, и в то мгновение, когда я увидел, что он, карманник, пьет самый невинный, младенческий напиток, обыкновенное белое молоко, он сразу перестал быть для меня вором. Он превратился в одного из тех бедных, гонимых, больных, несчастных, которыми так богат наш нескладно скроенный мир, и я вдруг почувствовал, что меня связывает с ним не только любопытство, а нечто более глубокое. При всех проявлениях общечеловеческой житейской потребности в одежде, тепле, сне, отдыхе, при всех нуждах немощной плоти рушится то, что разъединяет людей, стираются искусственные грани, разделяющие человечество на праведных и неправедных, достойных и недостойных, остается только извечно страждущий зверь, земная тварь, томимая голодом, жаждой, усталостью, так же как ты, как я и все на свете. Я следил за ним как завороженный, а он осторожными, маленькими и все же жадными глотками пил густое молоко, а потом подобрал еще и все крошки; и в то же время мне было стыдно, что я так смотрю, стыдно, что вот уже два часа из праздного любопытства, как за скаковой лошадью, слежу за ним, за этим несчастным, загнанным человеком, идущим своим нехорошим путем, и даже не пытаюсь удержать его или помочь. Меня охватило непреодолимое желание подойти, заговорить с ним, что-то ему предложить. Но как? Что я ему скажу? Я подбирал, я мучительно искал нужные слова, какой- нибудь предлог и не находил. Ничего не поделаешь, такие уж мы! Деликатны до малодушия там, где надо действовать решительно, смелы в своих намерениях и все же боимся прорвать тонкий слой воздуха, отделяющий от нас человека, даже если знаем, что он в беде. Нет ничего труднее, всякий это знает, чем помочь человеку, если он не просит о помощи, ибо пока он не просит, он еще сохраняет последнее, что у него есть: гордость, которую страшно оскорбить своей навязчивостью. Только нищие облегчают нам задачу, и мы должны быть им благодарны за то, что они не закрывают доступ к себе. Этот же человек принадлежал к тем упрямцам, которые предпочитают рисковать своей свободой, но не просить, красть, но не протягивать руку. А вдруг его смертельно испугает, если я под тем или другим предлогом, возможно, недостаточно ловко заговорю с ним? А потом он сидел такой бесконечно усталый, что потревожить его было бы просто жестоко. Он придвинул стул вплотную к стене - и, всем телом прислонясь к спинке, а головой опершись о стену, на мгновение сомкнул свинцовые веки. Я понимал, я чувствовал: ему бы сейчас поспать хоть десять, хоть пять минут. Я просто физически ощущал его усталость, его изнеможение. Разве бледность его лица - не отсвет выбеленных стен тюремной камеры? А дыра на рукаве, светящаяся при каждом движении, разве не говорит о том, что ему незнакома нежная женская забота? Я попытался представить себе его жизнь: где-то на пятом этаже, в нетопленой мансарде с грязной железной койкой, таз с отбитым краем, все имущество - небольшой сундучок; но и тут, в этой тесной каморке, тоже нет покоя, он вечно настороже - не заскрипят ли ступени под тяжелым шагом полицейского. Все увидел я в те две-три минуты, что он сидел, устало прислонив тщедушное, костлявое тело и чуть седеющую голову к стене. Но официант уже громко стучал грязными ножами и вилками, убирая со столиков: он не любил таких поздних, засиживающихся посетителей. Я заплатил первый и быстро вышел, чтоб не привлекать его внимания; когда несколько минут спустя он тоже очутился на улице, я последовал за ним; я решил ни в коем случае не покидать этого жалкого человека на произвол судьбы.
   Теперь меня удерживало около него уже не праздное и щекочущее нервы любопытство, как утром, не желание постигнуть незнакомую профессию, - теперь я чувствовал, как у меня сжимается горло от смутного, гнетущего страха. Но, когда я заметил, что он опять направляется к бульвару, я просто задохнулся от страха. Господи, боже мой, да неужели же ты опять туда, к витрине с обезьянками? Не делай глупостей! Подумай хорошенько, та женщина, конечно, уже давно заявила в полицию, тебя, верно, уже поджидают и сразу схватят за рукав твоего канареечного пальтишка. Да и вообще на сегодня хватит! Не делай новых попыток, ты не в форме. Ты обессилел, скис, ты устал, а усталость в искусстве никогда не приводит к добру. Пойди лучше отдохни, выспись! Сегодня не надо, пожалуйста, не надо! Я не мог объяснить, почему вселился в меня этот страх, почему я до галлюцинации ясно видел, как его хватают при первой же попытке что-нибудь стащить. Мой страх возрастал по мере приближения к бульвару; уже был слышен несмолкаемый рев его волн. Нет, ради бога, не надо к той витрине, не будь дураком. Не смей! Я уже догнал его, уже протянул руку, чтоб схватить и оттащить прочь. Но он, словно опять поняв мой мысленный приказ, неожиданно свернул в сторону. За один квартал до бульвара он пересек улицу Друо и вдруг уверенно, будто к себе домой, направился к зданию, которое я сейчас же узнал: это был Отель Друо, известный парижский аукционный зал.
   И опять я был озадачен, уже который раз, этим поразительным человеком. Ведь пока я старался разгадать его жизнь, какая-то внутренняя сила словно толкала его навстречу моим тайным желаниям. Среди сотен тысяч парижских домов я наметил сегодня утром как раз этот, потому что всегда проводил там чрезвычайно волнующие, поучительные и в то же время занимательные часы. Там больше жизни, чем в музеях, а сокровищ бывает в некоторые дни не меньше, там все постоянно меняется, и я люблю этот с виду неприглядный. Отель Друо, вечно иной, вечно тот же, люблю как прекраснейший экспонат, потому что в нем представлен в миниатюре весь вещный мир Парижа. То, что обычно в замкнутой стенами квартире сливается в органическое целое, здесь раздроблено и разложено на множество отдельных вещей, словно разрубленная на куски огромная туша в мясной лавке. Предметы друг другу совершенно чуждые, неподходящие, предметы священные и обиходные объединены здесь самым обыденным: все, что тут выставлено, подлежит превращению в деньги. Кровать и распятие, шляпа и ковер, часы и умывальник, мраморные статуи Гудона и томпаковые столовые приборы, персидские миниатюры и посеребренные портсигары, подержанные велосипеды бок о бок с первыми изданиями Поля Валери, граммофоны бок о бок с готическими мадоннами, картины Ван Дейка на одной стене с плохими олеографиями, бетховенские сонаты рядом с поломанными печками, насущно необходимое и явно излишнее, откровенная халтура и ценнейшие произведения искусства, большое и малое, подлинное и поддельное, старое и новое, все, что может быть создано руками и гением человека, высокое и пошлое, все вливается в реторту аукциона, которая с равнодушной жестокостью втягивает, а затем изрыгает все ценности этого огромного города. Здесь, на этой перегрузочной станции, где все ценности безжалостно переплавляются в монету, превращаются в цифры, здесь, на этом толкучем рынке человеческой суетности и человеческой нужды, в этом фантастическом хаосе ярче, чем где-либо, ощущается все сумбурное многообразие нашего материального мира. Все могут продать здесь неимущие, все могут купить имущие. Но здесь не только приобретаются вещи, здесь постигаешь и познаешь. Прислушиваясь и приглядываясь, любознательный человек может получить сведения из всех областей, научиться лучше понимать историю искусств, археологию, книговедение, филателию и нумизматику, а также, и прежде всего, психологию человека. Ибо столь же многообразны, как вещи, которые из этих зал переходят в новые руки и лишь недолго отдыхают здесь от подневольного существования, столь же многообразны здесь люди, обступившие стол аукциониста, любопытствующие, одержимые лихорадкой стяжательства, с беспокойными глазами, горящими жаждой наживы или таинственной страстью к коллекционированию. Рядом с солидными антикварами в добротных пальто и лоснящихся котелках сидят замызганные продавцы случайных вещей, старьевщики с Левого берега, пришедшие сюда за дешевым товаром для своих лавчонок, и тут же галдят и стрекочут мелкие спекулянты и посредники, комиссионеры, наддатчики, "маклаки" - неизбежные гиены, без которых не обходится ни одно поле битвы, они не упустят проходящую дешево вещь, вовремя перемигнутся и вздуют цену на стоящий предмет, если заметят, что его облюбовал какой-нибудь коллекционер. Тут и очкастые библиотекари, сами высохшие, как пергамент, медленно блуждают в толпе, словно сонные тапиры, а вот впорхнули райские птицы в ярком оперении элегантные дамы в жемчугах и брильянтах, заранее пославшие своих лакеев занять им места впереди, у самого стола аукциониста. В стороне от других, спокойно и сдержанно стоят, неподвижные, как журавли, подлинные знатоки, так сказать масонский орден коллекционеров. А позади всех этих людей, которых привели сюда либо надежда на выгодное дельце, либо любопытство, либо действительная страсть к искусству, колышется всегда случайная толпа зевак, привлеченных желанием погреться у дарового огня, воспламенить свое воображение огромными цифрами, ярким фонтаном взлетающими вверх. Но у всякого, кто бы сюда ни пришел, есть своя цель - коллекционирование, азарт, заработок, стяжательство или просто желание погреться, воспламениться чужим пылом, и весь этот людской хаос можно систематизировать, разложить на бесконечное количество типов. Одну только категорию людей я никогда еще здесь не встречал и не предполагал, что могу встретить, - сословие карманников. Но когда я увидел, с каким безошибочным инстинктом шагнул сюда мой приятель, я сейчас же понял, что аукционный зал идеальное, пожалуй, даже самое идеальное место в Париже, где он может применить свое высокое мастерство. Ведь здесь, как по заказу, собраны все нужные компоненты: ужасающая, невыносимая давка, необходимое для удачи ослабление внимания, отвлеченного любопытством, нетерпением, ажиотажем. И в-третьих: в наши дни, пожалуй, только в аукционном зале и на скачках за все платят чистоганом, поэтому можно предполагать, что у каждого из присутствующих карман распух от туго набитого бумажника. Где же, как не здесь, можно рассчитывать на успех при известной ловкости рук, и утром, теперь я это понял, мой приятель, вероятно, просто репетировал, так сказать, разминал пальцы. Только здесь его талант проявится во всем блеске.