Не только один Фарель переживал тогда подобный критический момент неопределенности после слишком быстрой победы; и в Германии, и в остальной части Швейцарии руководители Реформации колеблются, не имея единой точки зрения и ясности в отношении выпавшей на их долю исторической задачи. То, что первоначально хотели осуществить и Лютер, и Цвингли, было не чем иным, как очищением существующей церкви, возвращением веры от авторитета папы и соборов к забытому евангельскому учению. Первоначально Реформация действительно означала для них в прямом смысле слова лишь реорганизацию, то есть улучшение, очищение, преобразование. Но так как католическая церковь упрямо отстаивала свои позиции и не выказывала готовности пойти на какие-либо уступки, перед ними неожиданно встала задача осуществить свои религиозные требования не внутри, а вне католической церкви; и сразу же, как только перешли от разрушения к созиданию, мнения разделились. Само собой разумеется, не было бы ничего логичнее, если бы религиозные революционеры Лютер, Цвингли и другие теологи-реформаторы братски объединились на основе общей веры и новой церкви. Но когда в истории побеждало логическое и естественное? Вместо одной всемирной протестантской церкви повсюду возникают отдельные направления; Виттенберг не хочет принимать закон божий из Цюриха, а Женева — обряды Берна, но каждый город хочет осуществить свою реформацию, на свой, цюрихский, бернский и женевский, лад; уже в этом кантональном кризисе в миниатюре пророчески отражается будущая националистическая заносчивость европейских государств. В мелочных распрях, в теологической казуистике и полемических трактатах Лютер, Цвингли, Меланхтон, Буцер и Карлштадт, все те, кто совместно подрывали огромное здание ecclesia universitas 1 , растрачивают теперь свои лучшие силы. А в Женеве Фарель, абсолютно бессильный, стоит перед обломками старого порядка — вечная трагедия человека, который исполнил предназначенное ему историческое деяние, но не чувствует себя соответствующим его результатам и требованиям.
1 вселенской церкви (лат.).
Поэтому счастливым был для трагического триумфатора тот час, когда он случайно узнал, что Кальвин, знаменитый Жан Кальвин, остановился проездом из Савойи на один день в Женеве. Он немедленно посетил его в гостинице, чтобы получить совет и попросить практической помощи. Ибо этот двадцатишестилетний человек, почти на двадцать лет моложе Фареля, считается уже непререкаемым авторитетом. Сын епископального сборщика налогов, нотариуса, родившийся в Нуайоне во Франции, воспитанный в строгой школе Коллегии Монтегю (как Эразм и Лойола), которого прочили сначала в священники, а потом в юристы, Жан Кальвин (или Шовен) в двадцать четыре года должен был бежать из Франции в Базель из-за своей приверженности лютеровскому учению. Но в отличие от большинства людей, теряющих вместе с родиной внутреннюю силу, эмиграция пошла ему на пользу. Именно в Базеле, этом перекрестке Европы, где встречаются и сталкиваются разные формы протестантизма, Кальвин гениальным прозрением логика постигает, что его час настал. От ядра евангелического учения уже откололись наиболее радикальные его последователи, пантеисты и атеисты, мечтатели и фанатики начинают уводить протестантизм в ту или иную сторону от христианства, кровью и ужасом закончилась уже зловещая трагикомедия анабаптистов в Мюнстере, уже возникает угроза распада Реформации на отдельные секты и превращения их в национальные религии вместо того, чтобы подняться до всеобщей власти, подобно ее противнику — римской церкви. С пророческой уверенностью двадцатичетырехлетний человек осознает, что этому внутреннему расколу следует своевременно противопоставить объединение, духовную кристаллизацию нового учения в книге, схеме, программе; следует, наконец, создать творческий набросок евангелического догмата. С самого начала этот неизвестный молодой юрист и теолог отважно нацеливается на молодежь. И пока истинные руководители еще сосредоточены на мелочах, он, устремившись к главному, за один год создал в своем «Institutio religionis Christianae» 1 (1535 г.) первый набросок евангелического учения — учебник и руководство, каноническое произведение протестантизма. Это «Institutio» — одна из десяти или двадцати книг в мире, о которых без преувеличения можно сказать, что они определили ход истории и изменили облик Европы, важнейшее произведение Реформации после лютеровского перевода Библии, оно, благодаря своей логической непреклонности, своей конструктивной решимости, с первого же часа оказывало на современников решающее воздействие. Духовному движению всегда необходим гений, который его начинает, и гений, который его завершает. Лютер, вдохновитель, привел Реформацию в движение, а Кальвин, организатор, остановил ее, прежде чем она раздробилась на тысячи сект. Поэтому в определенном смысле «Institutio» так же завершает религиозную революцию, как Кодекс Наполеона — французскую: оба подводят черту, подытоживают их, оба они лишают бурное, перехлестывающее через край начальное движение огненной лавы, стремясь придать этому потоку форму закона и стабильности. Тем самым произвол превращается в догму, свобода в диктатуру, душевный подъем — в жесткую духовную норму. Отныне католической церкви противостоит духовно единая протестантская мировая держава.
1 «Наставление в христианской вере» (лат.).
Силу натуры Кальвина подтверждает то, что он никогда не смягчал и не изменял жесткости своих первых формулировок; все последующие издания его произведения содержали в себе лишь расширение, но не изменение его первоначальных принципиальных положений. К двадцати шести годам он логически продумал и выработал свое мировоззрение в законченном виде, а все последующие годы будут служить только практической реализации его организаторской идеи. Не изменив ни одного существенного слова, и прежде всего не меняя самого себя, Кальвин не отступит ни на шаг и ни к кому не сделает шага навстречу. Такого человека можно либо сломить, либо самому сломаться о него. Любое нейтральное чувство по отношению к нему бесполезно. Существует только один выбор: отвергнуть его или полностью подчиниться ему.
Все это, — в чем, собственно, и состоит величие человеческой натуры, — Фарель почувствовал сразу же, с первой встречи, с первой беседы. И хотя он был на двадцать лет старше, с этого часа Фарель полностью подчиняется Кальвину. Он признает в нем своего вождя и учителя, с этого момента он становится его духовным слугой, его подчиненным, его рабом. Никогда за последующие тридцать лет Фарель не осмелится возразить ни одного слова младшему по возрасту Кальвину. В любой схватке, в любом деле он будет принимать его сторону, из любого места спешить на любой его зов, чтобы бороться за него и под его началом. Фарель первым подает пример не задающего вопросов, некритического послушания, полного самоотречения, которого Кальвин, фанатик субординации, требует в своем учении как высшего долга от каждого человека. За это Фарель поставил ему только одно условие в своей жизни, и именно в этот час: пусть Кальвин как наиболее достойный возьмет на себя духовное руководство Женевой и с помощью своей превосходящей силы осуществит дело Реформации, для завершения которого сам он слишком слаб.
Кальвин рассказывал впоследствии, как долго и яростно он отказывался последовать этому ошеломляющему призыву. Для духовно развитой личности решение покинуть сферу чисто абстрактного и вступить во мрак реальной политики связано всегда с очень большой ответственностью. Такой тайный страх охватил и Кальвина. Он медлит, колеблется, ссылается на свою молодость, на свою неопытность; он просит Фареля оставить его лучше в творческом мире книг и проблем. Наконец, нежелание Кальвина последовать призыву заставляет Фареля, потерявшего терпение, обрушиться на нерешительного человека с силой библейских пророков: «Ты приводишь в оправдание свои занятия. Но от имени всемогущего бога я объявляю: проклятие ждет тебя, если ты откажешь в помощи делу господа и будешь стремиться более к себе, чем к богу».
Только этот вызов становится решающим для Кальвина и определяет его дальнейшую жизнь. Он заявляет, что готов создать в Женеве новый порядок: то, что до сих пор являлось существом его слов и мыслей, должно теперь воплотиться в делах. Теперь он попытается выразить свою волю не в книгах, а в деяниях города и государства.
Современники всегда меньше всего знают о своем времени. Самые важные моменты незаметно ускользают от их внимания, и действительно, решающие минуты почти никогда не находят должного отражения в их хрониках. Так и в протоколе Женевского совета от 5 сентября 1536 года, в котором отмечено предложение Фареля постоянно использовать Кальвина в качестве «lecteur de la Sainte Escripture» 1 , нисколько не чувствуется необходимости назвать имя того человека, который принес Женеве неизмеримую славу. Писец совета лишь сухо констатирует факт: Фарель предложил, чтобы «iste Gallus», «этот француз», продолжал свою деятельность проповедника. Это все. Зачем стараться разбирать имя по буквам и вносить в документы? Кажется, ни к чему не обязывающее решение — предоставить небольшое содержание этому нищему иностранному проповеднику. Ведь магистрат города Женевы пока еще считает, что он всего лишь взял на службу мелкого чиновника, который впредь будет так же скромно и послушно исполнять свои обязанности, как какой-нибудь вновь принятый школьный учитель, хранитель казны или палач.
1 «толкователя Священного писания» (фр.).
Правда, простодушные советники — это не ученые, в часы досуга они не читают богословских книг, и, конечно, ни один из них даже не перелистал раньше «Institutio religionis Christianae» Кальвина. Иначе они, без сомнения, пришли бы в ужас, настолько там четко и повелительно говорилось о том, на какую полноту власти для проповедника в общине претендует «iste Gallus». «Необходимо ясно охарактеризовать власть, которой должны быть облечены проповедники церкви. Поскольку они являются распорядителями и провозвестниками слова божьего, они могут рисковать всем и принуждать всех великих и сильных мира сего склоняться перед величием господа и служить ему. Они имеют право приказывать всем от мала до велика, устанавливать божественные правила и разрушать царство сатаны, защищать агнцев и истреблять волков, увещевать и наставлять покорных, обвинять и уничтожать противников. Они могут схватить и вольны отпустить, могут метать громы и молнии, но все это согласно слову божьему».
Несомненно, что слова Кальвина — «проповедники имеют право приказывать всем от мала до велика» — господа советники упустили из виду, иначе они никогда не отдались бы столь опрометчиво в руки этого деспота. Не имея представления о том, что французский эмигрант, которого они призвали в свою церковь, с самого начала решил стать властителем города и государства, они предоставили ему должность и положение. Но с этого дня их собственной власти пришел конец, поскольку в силу своей неукротимой энергии Кальвин будет захватывать все, будет настойчиво претворять в жизнь свое всеобщее требование и тем самым превращать демократическую республику в теократическую диктатуру.
Уже первые мероприятия обнаруживают дальновидную логику и целеустремленную решимость Кальвина. «Когда я впервые пришел в эту церковь, — писал он позднее об этом времени в Женеве, — там почти ничего не было. Велись проповеди, и только. Разыскивали иконы и сжигали их. Но Реформации не существовало, все находилось в беспорядке». А Кальвин — прирожденный гений порядка: все беспорядочное и бессистемное противоречит его математически точной натуре. Если хочешь воспитать в людях новую веру, то сначала следует дать им возможность узнать, во что они должны верить и что признавать. Они должны четко различать, что можно и чего нельзя; всякому царству духа, как и любому земному, нужны свои конкретные границы и свои законы. Поэтому уже через три месяца Кальвин представляет Совету готовый катехизис, в 21 статье которого с доступной краткостью формулирует основные положения нового евангелического учения, и совет, принципиально одобрив, принимает этот катехизис в качестве десяти заповедей новой церкви.
Но такой человек, как Кальвин, не позволяет себе удовлетвориться простым одобрением, он требует полного послушания, до последней мелочи. Ему совершенно недостаточно, что учение сформулировано, ибо вместе с тем все же для каждого отдельного человека как бы сохраняется некоторая свобода выбора: подчиниться ли учению и если да, то в какой степени. А Кальвин никогда и ни в коей мере не терпит свободы в делах веры и жизни. Он не соглашается отдать внутреннему убеждению отдельного человека ни пяди свободного пространства в религиозных и духовных делах; по его представлению, церковь не только имеет право, но и должна силой навязывать всем людям авторитарное повиновение и неумолимо наказывать даже элементарное равнодушие. «Пусть другие думают иначе, но я не считаю, что у нашей должности такие узкие рамки, будто после прочитанной проповеди мы можем спокойно сложить руки на коленях, словно уже выполнили тем самым свой долг». Его катехизис представляет собой не просто наставление в вере, но государственный закон; поэтому он требует от совета, чтобы граждане города Женевы, каждый в отдельности, один за другим, принуждались бы официально признавать этот катехизис и присягать ему. Как школьники, группами по десять человек со старшими во главе, граждане должны направляться в собор и там, подняв правую руку, давать клятву, текст которой зачитывал вслух государственный секретарь. А тех, кто отказывался дать ее, следовало немедленно заставить покинуть город. Ясно раз и навсегда: отныне в стенах Женевы не может жить ни один гражданин, который в религиозных делах хоть на волосок отклоняется от требований и взглядов Жана Кальвина. В Женеве покончено со «свободой христианина», которой требовал Лютер, с пониманием религии как дела индивидуальной совести. Закон победил мораль, а буква Реформации — ее дух. С тех пор как Кальвин вступил в город, в Женеве покончено со всякой свободой, единая воля господствует теперь надо всеми.
Любая диктатура немыслима и невозможна без насилия. Кто хочет сохранить власть, должен иметь средства принуждения, кто хочет повелевать, должен в то же время обладать и правом карать. А у Кальвина, согласно указу о его должности, не было ни малейшего права давать распоряжения о высылке за религиозные проступки. Советники призвали «lecteur de la Sainte Escripture» — излагать писание верующим, проповедника — проповедовать и наставлять общины в истинной вере в бога. Но право наказывать юридические и нравственные проступки граждан они, вполне естественно, полагали сохранить за собой. Ни Лютер, ни Цвингли, никакой другой реформатор не попытались до сих пор оспорить у гражданских властей это право и самую власть; но Кальвин, как авторитарная натура, сразу же применяет свою огромную волю, чтобы низвести роль магистрата до простого исполнителя его приказов и распоряжений. А так как Кальвин не обладает для этого законными средствами, он создает их по собственному праву, вводя отлучение от церкви: с гениальной изворотливостью превращает он религиозное таинство причащения в личное средство власти и принуждения. Ибо кальвинистский проповедник допустит к «пище господней» исключительно того, чье нравственное поведение покажется ему лично не вызывающим сомнений. А с тем, кому проповедник откажет в причащении — и здесь проявляется вся мощь этого оружия, — с тем покончено и в гражданском смысле. Никто не смеет больше разговаривать с ним, что-нибудь продавать ему или покупать у него; тем самым предписанная религиозной властью и якобы только церковная мера тотчас оборачивается бойкотом в общественной и деловой жизни; если затем отлученный все еще не капитулирует, а отказывается совершить предписанное священником публичное покаяние, то Кальвин распоряжается выслать его. Противник Кальвина, будь он даже самым уважаемым гражданином, не сможет после этого долго жить в Женеве, отныне гражданское существование того, кто навлек на себя ненависть духовенства, находится под угрозой.
С этой молнией в руках Кальвин может поразить всякого, кто оказывает ему сопротивление, одним-единственным смелым приемом он зажал в кулаке огненные и громовые стрелы, которые прежде не сумел метнуть ни разу епископ города. Ибо в католицизме надо было все-таки пройти бесконечный путь по инстанциям, от высоких к самым высоким, прежде чем церковь решалась открыто изгнать одного из своих членов. Отлучение не зависело от отдельного человека и было полностью свободно от его произвола. Кальвин же, целеустремленный и неумолимый в своей жажде власти, изо дня в день легко передавал это право отлучения от церкви в руки проповедников и консистории, он превратил эту ужасную угрозу в почти регулярное наказание и как психолог, точно определивший результат воздействия террора, неизмеримо увеличил свою личную власть с помощью страха перед этим наказанием. Правда, магистрату еще удается с трудом постановить, что причащение должно совершаться только раз в три месяца, а не ежемесячно, как этого требовал Кальвин. Но уже никогда больше Кальвин не позволит вырвать у него самое сильное оружие, поскольку лишь благодаря ему может он начать свое кровное дело: борьбу за полноту власти.
Чаще всего требуется некоторый срок, пока народ начнет замечать, что за временные преимущества диктатуры, ее более строгую дисциплину и повышенную действенность коллективной мощи всегда бывает заплачено ценой личных прав людей и что каждый новый закон неизбежно принимается в обмен на старую свободу. Так и в Женеве лишь постепенно пробуждается это сознание. С открытым сердцем горожане согласились провести Реформацию, добровольно собрались они на рыночной площади, чтобы как свободные люди, поднятием рук, объявить себя сторонниками новой веры. Но все-таки их республиканская гордость возмущается против того, чтобы их группами по десять человек гнали по городу, как сосланных на галеры, под стражей в церковь для принесения торжественной присяги каждому параграфу господина Кальвина. Не для того они одобрили строгую реформу нравов, чтобы теперь этот новый проповедник ежедневно мог грозить им изгнанием и отлучением только за то, что однажды они весело пели за стаканом вина или носили одежду, которая показалась господам Кальвину или Фарелю слишком пестрой или чересчур пышной. И кто же они, наконец, эти люди, которые так властно ведут себя — начинает вопрошать народ. Это граждане Женевы? Это старейшие коренные жители, которые заботились о величии и богатстве города, испытанные патриоты, столетиями связанные родственными узами с лучшими семьями? Нет, это недавние беженцы, пришедшие из другой страны, из Франции. Их радушно приняли, обеспечили пропитанием и хорошо оплачиваемым местом, а теперь этот сын сборщика па-логов из соседней страны, который сразу же перетащил с собой на теплое местечко своего брата и зятя, осмеливается оскорблять их, делать выговор им, коренным гражданам! Он, эмигрант, ими же назначенный служащий, берет на себя смелость определять, кому позволено оставаться в Женеве, а кому нет.
Всякий раз в начале диктатуры, пока свободные души еще не порабощены, а независимые не изгнаны, сопротивление имеет определенную силу: настроенные по-республикански открыто заявляют в Женеве — они и не думали о том, чтобы позволить отчитывать себя, «будто они уличные разбойники». Все улицы, прежде всего Немецкая, отказываются дать требуемую клятву, они ропщут громко и возмущенно, что не будут присягать и не оставят свой родной город по приказу этих приблудных французских голодранцев. Все-таки Кальвину удается вынудить преданный ему «Малый совет», чтобы тот действительно покарал высылкой отказавшихся дать клятву, но непопулярную меру больше не отваживаются проводить в жизнь, а результат новых выборов ясно показывает, что большинство города начало противиться произволу Кальвина. Его ярые приверженцы теряют преимущество в новом Совете в 1538 году, демократия в Женеве сумела еще раз противопоставить свою волю авторитарным претензиям Кальвина.
Кальвин слишком стремительно двинулся вперед. Политические идеологи вечно недооценивают сопротивление, заложенное в инертности человеческой натуры, они полагают, будто решающие нововведения в реальном мире можно осуществить так же быстро, как в рамках их умственных построений. Разум должен был бы подсказать сейчас Кальвину действовать мягче, пока он снова не завоевал на свою сторону светские власти, так как с делом его пока еще обстоит благополучно; и вновь избранный совет выражает по отношению к нему лишь осторожность, а не враждебность. Даже самые крайние его противники за этот короткий срок вынуждены были признать, что фанатизм Кальвина основан на непреклонной воле к укреплению нравственности, что у этого неистового человека речь идет не о мелком честолюбии, а о великой идее. К тому же Фарель, его собрат по борьбе, — все еще идол молодежи и улицы; поэтому напряжение легко можно было смягчить, если бы Кальвин проявил немного дипломатического благоразумия и приспособил свои остро радикальные требования к более осторожным взглядам бюргерства.
Но в этом вопросе наталкиваешься на гранитную основу натуры Кальвина, на его железную непреклонность. На протяжении всей жизни не было ничего более чуждого этому безграничному фанатику, нежели компромиссы. Кальвин не признает среднего пути — только единственный, свой. Он признает только все или ничего, абсолютная власть или абсолютное неприятие. Он никогда не идет на компромисс, ибо быть правым — настолько характерная его особенность, что он совершенно не понимает, не представляет себе, что кто-то тоже может быть по-своему прав. Для Кальвина аксиома, что только он может учить, а другие — учиться у него; с самой искренней убежденностью он говорит буквально следующее: «То, чему я учу, я получил от бога, и это придает силы моей совести». С ужасной, безграничной самоуверенностью он считает свои утверждения равными абсолютной истине — «Dieu m'a fait la grace de declarer ce qu'est bon et mauvais» 1 , — и всякий раз этот одержимый снова бывает огорчен и потрясен, если кто-нибудь осмеливается выразить мнение, противоположное его собственному. Противоречие уже само по себе вызывает у Кальвина что-то вроде нервного припадка, духовная чувствительность глубоко влияет на организм, желудок бунтует и выбрасывает желчь, а если еще противник умеет дельно и разумно изложить свои возражения, то уже один факт, что он осмеливается думать иначе, превращает его для Кальвина в личного смертельного врага и, кроме того, во врага мира, врага господа. Змеями, которые шипят на него, собаками, которые на него рычат, бестиями, негодяями, слугами сатаны — так этот человек, подчеркнуто сдержанный в личной жизни, называет видных гуманистов и теологов своего времени; любое возражение, даже совершенно академическое по форме, сразу же воспринимается Кальвином как оскорбление «чести господа» в лице «его слуги», а когда один из проповедников церкви св. Петра отважился выразиться ad personam 2 как о человеке властолюбивом — сразу же было заявлено, что «церковь Христова находится под угрозой». Побеседовать с кем-нибудь с глазу на глаз — означает для Кальвина только, что собеседник должен признать и принять его мнение: ни разу в жизни этот обычно трезво мыслящий разум не усомнился в своем исключительном праве толковать слово божье и быть единственным, кто познал истину. По именно благодаря этой стойкой вере в самого себя, благодаря этой пророческой одержимости самим собой, этой безграничной мономании, Кальвин оказался правым в реальной жизни; секрет его политического успеха объясняется исключительно этой его упорной непоколебимостью, этой железной, нечеловеческой твердостью. Человечество, постоянно подвергающееся внушению, никогда не подчиняется терпимым и справедливым, а всегда только великим одержимым, у которых хватало смелости провозглашать свою истину как единственно возможную, а свою волю — как основную формулу мирового закона. На Кальвина не производит ни малейшего впечатления, что большинство нового городского совета настроено против него и в самой вежливой форме дает ему понять, что ради сохранения мира ему следовало бы отказаться от своей дикой угрозы и отлучения и присоединиться к более мягкой позиции бернского синода; но такие упрямцы, как Кальвин, не приемлют легкого мира, если для этого необходимо уступить хотя бы в одном пункте. Для его авторитарной натуры совершенно невозможен никакой компромисс, и, когда магистрат возражает ему, Кальвин, требующий ото всех безусловного подчинения любой власти, ни минуты не сомневаясь, сам становится революционером по отношению к власти, стоящей над ним. Он открыто поносит с кафедры «Малый совет» и заявляет, «что предпочел бы умереть, чем отдать священное тело господа на поругание». Другой священник в церкви называет городской совет «собранием пьяниц»; окружение Кальвина, твердое и незыблемое, как каменная глыба, дает отпор власти.
1 вселенской церкви (лат.).
Поэтому счастливым был для трагического триумфатора тот час, когда он случайно узнал, что Кальвин, знаменитый Жан Кальвин, остановился проездом из Савойи на один день в Женеве. Он немедленно посетил его в гостинице, чтобы получить совет и попросить практической помощи. Ибо этот двадцатишестилетний человек, почти на двадцать лет моложе Фареля, считается уже непререкаемым авторитетом. Сын епископального сборщика налогов, нотариуса, родившийся в Нуайоне во Франции, воспитанный в строгой школе Коллегии Монтегю (как Эразм и Лойола), которого прочили сначала в священники, а потом в юристы, Жан Кальвин (или Шовен) в двадцать четыре года должен был бежать из Франции в Базель из-за своей приверженности лютеровскому учению. Но в отличие от большинства людей, теряющих вместе с родиной внутреннюю силу, эмиграция пошла ему на пользу. Именно в Базеле, этом перекрестке Европы, где встречаются и сталкиваются разные формы протестантизма, Кальвин гениальным прозрением логика постигает, что его час настал. От ядра евангелического учения уже откололись наиболее радикальные его последователи, пантеисты и атеисты, мечтатели и фанатики начинают уводить протестантизм в ту или иную сторону от христианства, кровью и ужасом закончилась уже зловещая трагикомедия анабаптистов в Мюнстере, уже возникает угроза распада Реформации на отдельные секты и превращения их в национальные религии вместо того, чтобы подняться до всеобщей власти, подобно ее противнику — римской церкви. С пророческой уверенностью двадцатичетырехлетний человек осознает, что этому внутреннему расколу следует своевременно противопоставить объединение, духовную кристаллизацию нового учения в книге, схеме, программе; следует, наконец, создать творческий набросок евангелического догмата. С самого начала этот неизвестный молодой юрист и теолог отважно нацеливается на молодежь. И пока истинные руководители еще сосредоточены на мелочах, он, устремившись к главному, за один год создал в своем «Institutio religionis Christianae» 1 (1535 г.) первый набросок евангелического учения — учебник и руководство, каноническое произведение протестантизма. Это «Institutio» — одна из десяти или двадцати книг в мире, о которых без преувеличения можно сказать, что они определили ход истории и изменили облик Европы, важнейшее произведение Реформации после лютеровского перевода Библии, оно, благодаря своей логической непреклонности, своей конструктивной решимости, с первого же часа оказывало на современников решающее воздействие. Духовному движению всегда необходим гений, который его начинает, и гений, который его завершает. Лютер, вдохновитель, привел Реформацию в движение, а Кальвин, организатор, остановил ее, прежде чем она раздробилась на тысячи сект. Поэтому в определенном смысле «Institutio» так же завершает религиозную революцию, как Кодекс Наполеона — французскую: оба подводят черту, подытоживают их, оба они лишают бурное, перехлестывающее через край начальное движение огненной лавы, стремясь придать этому потоку форму закона и стабильности. Тем самым произвол превращается в догму, свобода в диктатуру, душевный подъем — в жесткую духовную норму. Отныне католической церкви противостоит духовно единая протестантская мировая держава.
1 «Наставление в христианской вере» (лат.).
Силу натуры Кальвина подтверждает то, что он никогда не смягчал и не изменял жесткости своих первых формулировок; все последующие издания его произведения содержали в себе лишь расширение, но не изменение его первоначальных принципиальных положений. К двадцати шести годам он логически продумал и выработал свое мировоззрение в законченном виде, а все последующие годы будут служить только практической реализации его организаторской идеи. Не изменив ни одного существенного слова, и прежде всего не меняя самого себя, Кальвин не отступит ни на шаг и ни к кому не сделает шага навстречу. Такого человека можно либо сломить, либо самому сломаться о него. Любое нейтральное чувство по отношению к нему бесполезно. Существует только один выбор: отвергнуть его или полностью подчиниться ему.
Все это, — в чем, собственно, и состоит величие человеческой натуры, — Фарель почувствовал сразу же, с первой встречи, с первой беседы. И хотя он был на двадцать лет старше, с этого часа Фарель полностью подчиняется Кальвину. Он признает в нем своего вождя и учителя, с этого момента он становится его духовным слугой, его подчиненным, его рабом. Никогда за последующие тридцать лет Фарель не осмелится возразить ни одного слова младшему по возрасту Кальвину. В любой схватке, в любом деле он будет принимать его сторону, из любого места спешить на любой его зов, чтобы бороться за него и под его началом. Фарель первым подает пример не задающего вопросов, некритического послушания, полного самоотречения, которого Кальвин, фанатик субординации, требует в своем учении как высшего долга от каждого человека. За это Фарель поставил ему только одно условие в своей жизни, и именно в этот час: пусть Кальвин как наиболее достойный возьмет на себя духовное руководство Женевой и с помощью своей превосходящей силы осуществит дело Реформации, для завершения которого сам он слишком слаб.
Кальвин рассказывал впоследствии, как долго и яростно он отказывался последовать этому ошеломляющему призыву. Для духовно развитой личности решение покинуть сферу чисто абстрактного и вступить во мрак реальной политики связано всегда с очень большой ответственностью. Такой тайный страх охватил и Кальвина. Он медлит, колеблется, ссылается на свою молодость, на свою неопытность; он просит Фареля оставить его лучше в творческом мире книг и проблем. Наконец, нежелание Кальвина последовать призыву заставляет Фареля, потерявшего терпение, обрушиться на нерешительного человека с силой библейских пророков: «Ты приводишь в оправдание свои занятия. Но от имени всемогущего бога я объявляю: проклятие ждет тебя, если ты откажешь в помощи делу господа и будешь стремиться более к себе, чем к богу».
Только этот вызов становится решающим для Кальвина и определяет его дальнейшую жизнь. Он заявляет, что готов создать в Женеве новый порядок: то, что до сих пор являлось существом его слов и мыслей, должно теперь воплотиться в делах. Теперь он попытается выразить свою волю не в книгах, а в деяниях города и государства.
Современники всегда меньше всего знают о своем времени. Самые важные моменты незаметно ускользают от их внимания, и действительно, решающие минуты почти никогда не находят должного отражения в их хрониках. Так и в протоколе Женевского совета от 5 сентября 1536 года, в котором отмечено предложение Фареля постоянно использовать Кальвина в качестве «lecteur de la Sainte Escripture» 1 , нисколько не чувствуется необходимости назвать имя того человека, который принес Женеве неизмеримую славу. Писец совета лишь сухо констатирует факт: Фарель предложил, чтобы «iste Gallus», «этот француз», продолжал свою деятельность проповедника. Это все. Зачем стараться разбирать имя по буквам и вносить в документы? Кажется, ни к чему не обязывающее решение — предоставить небольшое содержание этому нищему иностранному проповеднику. Ведь магистрат города Женевы пока еще считает, что он всего лишь взял на службу мелкого чиновника, который впредь будет так же скромно и послушно исполнять свои обязанности, как какой-нибудь вновь принятый школьный учитель, хранитель казны или палач.
1 «толкователя Священного писания» (фр.).
Правда, простодушные советники — это не ученые, в часы досуга они не читают богословских книг, и, конечно, ни один из них даже не перелистал раньше «Institutio religionis Christianae» Кальвина. Иначе они, без сомнения, пришли бы в ужас, настолько там четко и повелительно говорилось о том, на какую полноту власти для проповедника в общине претендует «iste Gallus». «Необходимо ясно охарактеризовать власть, которой должны быть облечены проповедники церкви. Поскольку они являются распорядителями и провозвестниками слова божьего, они могут рисковать всем и принуждать всех великих и сильных мира сего склоняться перед величием господа и служить ему. Они имеют право приказывать всем от мала до велика, устанавливать божественные правила и разрушать царство сатаны, защищать агнцев и истреблять волков, увещевать и наставлять покорных, обвинять и уничтожать противников. Они могут схватить и вольны отпустить, могут метать громы и молнии, но все это согласно слову божьему».
Несомненно, что слова Кальвина — «проповедники имеют право приказывать всем от мала до велика» — господа советники упустили из виду, иначе они никогда не отдались бы столь опрометчиво в руки этого деспота. Не имея представления о том, что французский эмигрант, которого они призвали в свою церковь, с самого начала решил стать властителем города и государства, они предоставили ему должность и положение. Но с этого дня их собственной власти пришел конец, поскольку в силу своей неукротимой энергии Кальвин будет захватывать все, будет настойчиво претворять в жизнь свое всеобщее требование и тем самым превращать демократическую республику в теократическую диктатуру.
Уже первые мероприятия обнаруживают дальновидную логику и целеустремленную решимость Кальвина. «Когда я впервые пришел в эту церковь, — писал он позднее об этом времени в Женеве, — там почти ничего не было. Велись проповеди, и только. Разыскивали иконы и сжигали их. Но Реформации не существовало, все находилось в беспорядке». А Кальвин — прирожденный гений порядка: все беспорядочное и бессистемное противоречит его математически точной натуре. Если хочешь воспитать в людях новую веру, то сначала следует дать им возможность узнать, во что они должны верить и что признавать. Они должны четко различать, что можно и чего нельзя; всякому царству духа, как и любому земному, нужны свои конкретные границы и свои законы. Поэтому уже через три месяца Кальвин представляет Совету готовый катехизис, в 21 статье которого с доступной краткостью формулирует основные положения нового евангелического учения, и совет, принципиально одобрив, принимает этот катехизис в качестве десяти заповедей новой церкви.
Но такой человек, как Кальвин, не позволяет себе удовлетвориться простым одобрением, он требует полного послушания, до последней мелочи. Ему совершенно недостаточно, что учение сформулировано, ибо вместе с тем все же для каждого отдельного человека как бы сохраняется некоторая свобода выбора: подчиниться ли учению и если да, то в какой степени. А Кальвин никогда и ни в коей мере не терпит свободы в делах веры и жизни. Он не соглашается отдать внутреннему убеждению отдельного человека ни пяди свободного пространства в религиозных и духовных делах; по его представлению, церковь не только имеет право, но и должна силой навязывать всем людям авторитарное повиновение и неумолимо наказывать даже элементарное равнодушие. «Пусть другие думают иначе, но я не считаю, что у нашей должности такие узкие рамки, будто после прочитанной проповеди мы можем спокойно сложить руки на коленях, словно уже выполнили тем самым свой долг». Его катехизис представляет собой не просто наставление в вере, но государственный закон; поэтому он требует от совета, чтобы граждане города Женевы, каждый в отдельности, один за другим, принуждались бы официально признавать этот катехизис и присягать ему. Как школьники, группами по десять человек со старшими во главе, граждане должны направляться в собор и там, подняв правую руку, давать клятву, текст которой зачитывал вслух государственный секретарь. А тех, кто отказывался дать ее, следовало немедленно заставить покинуть город. Ясно раз и навсегда: отныне в стенах Женевы не может жить ни один гражданин, который в религиозных делах хоть на волосок отклоняется от требований и взглядов Жана Кальвина. В Женеве покончено со «свободой христианина», которой требовал Лютер, с пониманием религии как дела индивидуальной совести. Закон победил мораль, а буква Реформации — ее дух. С тех пор как Кальвин вступил в город, в Женеве покончено со всякой свободой, единая воля господствует теперь надо всеми.
Любая диктатура немыслима и невозможна без насилия. Кто хочет сохранить власть, должен иметь средства принуждения, кто хочет повелевать, должен в то же время обладать и правом карать. А у Кальвина, согласно указу о его должности, не было ни малейшего права давать распоряжения о высылке за религиозные проступки. Советники призвали «lecteur de la Sainte Escripture» — излагать писание верующим, проповедника — проповедовать и наставлять общины в истинной вере в бога. Но право наказывать юридические и нравственные проступки граждан они, вполне естественно, полагали сохранить за собой. Ни Лютер, ни Цвингли, никакой другой реформатор не попытались до сих пор оспорить у гражданских властей это право и самую власть; но Кальвин, как авторитарная натура, сразу же применяет свою огромную волю, чтобы низвести роль магистрата до простого исполнителя его приказов и распоряжений. А так как Кальвин не обладает для этого законными средствами, он создает их по собственному праву, вводя отлучение от церкви: с гениальной изворотливостью превращает он религиозное таинство причащения в личное средство власти и принуждения. Ибо кальвинистский проповедник допустит к «пище господней» исключительно того, чье нравственное поведение покажется ему лично не вызывающим сомнений. А с тем, кому проповедник откажет в причащении — и здесь проявляется вся мощь этого оружия, — с тем покончено и в гражданском смысле. Никто не смеет больше разговаривать с ним, что-нибудь продавать ему или покупать у него; тем самым предписанная религиозной властью и якобы только церковная мера тотчас оборачивается бойкотом в общественной и деловой жизни; если затем отлученный все еще не капитулирует, а отказывается совершить предписанное священником публичное покаяние, то Кальвин распоряжается выслать его. Противник Кальвина, будь он даже самым уважаемым гражданином, не сможет после этого долго жить в Женеве, отныне гражданское существование того, кто навлек на себя ненависть духовенства, находится под угрозой.
С этой молнией в руках Кальвин может поразить всякого, кто оказывает ему сопротивление, одним-единственным смелым приемом он зажал в кулаке огненные и громовые стрелы, которые прежде не сумел метнуть ни разу епископ города. Ибо в католицизме надо было все-таки пройти бесконечный путь по инстанциям, от высоких к самым высоким, прежде чем церковь решалась открыто изгнать одного из своих членов. Отлучение не зависело от отдельного человека и было полностью свободно от его произвола. Кальвин же, целеустремленный и неумолимый в своей жажде власти, изо дня в день легко передавал это право отлучения от церкви в руки проповедников и консистории, он превратил эту ужасную угрозу в почти регулярное наказание и как психолог, точно определивший результат воздействия террора, неизмеримо увеличил свою личную власть с помощью страха перед этим наказанием. Правда, магистрату еще удается с трудом постановить, что причащение должно совершаться только раз в три месяца, а не ежемесячно, как этого требовал Кальвин. Но уже никогда больше Кальвин не позволит вырвать у него самое сильное оружие, поскольку лишь благодаря ему может он начать свое кровное дело: борьбу за полноту власти.
Чаще всего требуется некоторый срок, пока народ начнет замечать, что за временные преимущества диктатуры, ее более строгую дисциплину и повышенную действенность коллективной мощи всегда бывает заплачено ценой личных прав людей и что каждый новый закон неизбежно принимается в обмен на старую свободу. Так и в Женеве лишь постепенно пробуждается это сознание. С открытым сердцем горожане согласились провести Реформацию, добровольно собрались они на рыночной площади, чтобы как свободные люди, поднятием рук, объявить себя сторонниками новой веры. Но все-таки их республиканская гордость возмущается против того, чтобы их группами по десять человек гнали по городу, как сосланных на галеры, под стражей в церковь для принесения торжественной присяги каждому параграфу господина Кальвина. Не для того они одобрили строгую реформу нравов, чтобы теперь этот новый проповедник ежедневно мог грозить им изгнанием и отлучением только за то, что однажды они весело пели за стаканом вина или носили одежду, которая показалась господам Кальвину или Фарелю слишком пестрой или чересчур пышной. И кто же они, наконец, эти люди, которые так властно ведут себя — начинает вопрошать народ. Это граждане Женевы? Это старейшие коренные жители, которые заботились о величии и богатстве города, испытанные патриоты, столетиями связанные родственными узами с лучшими семьями? Нет, это недавние беженцы, пришедшие из другой страны, из Франции. Их радушно приняли, обеспечили пропитанием и хорошо оплачиваемым местом, а теперь этот сын сборщика па-логов из соседней страны, который сразу же перетащил с собой на теплое местечко своего брата и зятя, осмеливается оскорблять их, делать выговор им, коренным гражданам! Он, эмигрант, ими же назначенный служащий, берет на себя смелость определять, кому позволено оставаться в Женеве, а кому нет.
Всякий раз в начале диктатуры, пока свободные души еще не порабощены, а независимые не изгнаны, сопротивление имеет определенную силу: настроенные по-республикански открыто заявляют в Женеве — они и не думали о том, чтобы позволить отчитывать себя, «будто они уличные разбойники». Все улицы, прежде всего Немецкая, отказываются дать требуемую клятву, они ропщут громко и возмущенно, что не будут присягать и не оставят свой родной город по приказу этих приблудных французских голодранцев. Все-таки Кальвину удается вынудить преданный ему «Малый совет», чтобы тот действительно покарал высылкой отказавшихся дать клятву, но непопулярную меру больше не отваживаются проводить в жизнь, а результат новых выборов ясно показывает, что большинство города начало противиться произволу Кальвина. Его ярые приверженцы теряют преимущество в новом Совете в 1538 году, демократия в Женеве сумела еще раз противопоставить свою волю авторитарным претензиям Кальвина.
Кальвин слишком стремительно двинулся вперед. Политические идеологи вечно недооценивают сопротивление, заложенное в инертности человеческой натуры, они полагают, будто решающие нововведения в реальном мире можно осуществить так же быстро, как в рамках их умственных построений. Разум должен был бы подсказать сейчас Кальвину действовать мягче, пока он снова не завоевал на свою сторону светские власти, так как с делом его пока еще обстоит благополучно; и вновь избранный совет выражает по отношению к нему лишь осторожность, а не враждебность. Даже самые крайние его противники за этот короткий срок вынуждены были признать, что фанатизм Кальвина основан на непреклонной воле к укреплению нравственности, что у этого неистового человека речь идет не о мелком честолюбии, а о великой идее. К тому же Фарель, его собрат по борьбе, — все еще идол молодежи и улицы; поэтому напряжение легко можно было смягчить, если бы Кальвин проявил немного дипломатического благоразумия и приспособил свои остро радикальные требования к более осторожным взглядам бюргерства.
Но в этом вопросе наталкиваешься на гранитную основу натуры Кальвина, на его железную непреклонность. На протяжении всей жизни не было ничего более чуждого этому безграничному фанатику, нежели компромиссы. Кальвин не признает среднего пути — только единственный, свой. Он признает только все или ничего, абсолютная власть или абсолютное неприятие. Он никогда не идет на компромисс, ибо быть правым — настолько характерная его особенность, что он совершенно не понимает, не представляет себе, что кто-то тоже может быть по-своему прав. Для Кальвина аксиома, что только он может учить, а другие — учиться у него; с самой искренней убежденностью он говорит буквально следующее: «То, чему я учу, я получил от бога, и это придает силы моей совести». С ужасной, безграничной самоуверенностью он считает свои утверждения равными абсолютной истине — «Dieu m'a fait la grace de declarer ce qu'est bon et mauvais» 1 , — и всякий раз этот одержимый снова бывает огорчен и потрясен, если кто-нибудь осмеливается выразить мнение, противоположное его собственному. Противоречие уже само по себе вызывает у Кальвина что-то вроде нервного припадка, духовная чувствительность глубоко влияет на организм, желудок бунтует и выбрасывает желчь, а если еще противник умеет дельно и разумно изложить свои возражения, то уже один факт, что он осмеливается думать иначе, превращает его для Кальвина в личного смертельного врага и, кроме того, во врага мира, врага господа. Змеями, которые шипят на него, собаками, которые на него рычат, бестиями, негодяями, слугами сатаны — так этот человек, подчеркнуто сдержанный в личной жизни, называет видных гуманистов и теологов своего времени; любое возражение, даже совершенно академическое по форме, сразу же воспринимается Кальвином как оскорбление «чести господа» в лице «его слуги», а когда один из проповедников церкви св. Петра отважился выразиться ad personam 2 как о человеке властолюбивом — сразу же было заявлено, что «церковь Христова находится под угрозой». Побеседовать с кем-нибудь с глазу на глаз — означает для Кальвина только, что собеседник должен признать и принять его мнение: ни разу в жизни этот обычно трезво мыслящий разум не усомнился в своем исключительном праве толковать слово божье и быть единственным, кто познал истину. По именно благодаря этой стойкой вере в самого себя, благодаря этой пророческой одержимости самим собой, этой безграничной мономании, Кальвин оказался правым в реальной жизни; секрет его политического успеха объясняется исключительно этой его упорной непоколебимостью, этой железной, нечеловеческой твердостью. Человечество, постоянно подвергающееся внушению, никогда не подчиняется терпимым и справедливым, а всегда только великим одержимым, у которых хватало смелости провозглашать свою истину как единственно возможную, а свою волю — как основную формулу мирового закона. На Кальвина не производит ни малейшего впечатления, что большинство нового городского совета настроено против него и в самой вежливой форме дает ему понять, что ради сохранения мира ему следовало бы отказаться от своей дикой угрозы и отлучения и присоединиться к более мягкой позиции бернского синода; но такие упрямцы, как Кальвин, не приемлют легкого мира, если для этого необходимо уступить хотя бы в одном пункте. Для его авторитарной натуры совершенно невозможен никакой компромисс, и, когда магистрат возражает ему, Кальвин, требующий ото всех безусловного подчинения любой власти, ни минуты не сомневаясь, сам становится революционером по отношению к власти, стоящей над ним. Он открыто поносит с кафедры «Малый совет» и заявляет, «что предпочел бы умереть, чем отдать священное тело господа на поругание». Другой священник в церкви называет городской совет «собранием пьяниц»; окружение Кальвина, твердое и незыблемое, как каменная глыба, дает отпор власти.