– Целый билет?
– Да, – пролепетал Эдгар без капли гордости, замирая от страха, что целый билет стоит слишком дорого.
– Шесть крон.
– Пожалуйста!
Со вздохом облегчения он просунул в окошко свою столь любимую блестящую монету. Получив сдачу, Эдгар опять почувствовал себя баснословно богатым: в руках коричневый кусок картона – залог свободы, в кармане тихонько позвякивает серебро.
Из расписания он узнал, что поезд должен прибыть через двадцать минут. Эдгар уселся в уголок. На перроне стояло несколько человек, рассеянно поглядывая по сторонам. Но Эдгару казалось, что все смотрят на него и удивляются, что такой маленький мальчик путешествует один, как будто его преступление и побег были написаны у него на лбу. Он вздохнул свободно, когда, наконец, послышался свисток паровоза и поезд подошел к станции, поезд, который должен был увезти его в мир. Лишь садясь в вагон, он заметил, что у него билет третьего класса. До сих пор он ездил только в первом, и снова он почувствовал, что здесь что-то новое, что есть различия, которых он не замечал. И соседи его оказались не такие, как всегда. Против него сидели итальянцы-рабочие, с заступами и лопатами в жестких руках; они переговаривались хриплыми голосами, и глаза у них были грустные и усталые. Должно быть, они измучились на работе; некоторые, прислонившись к твердой и грязной стенке, крепко спали, несмотря на грохот колес. Они работали, чтобы получить деньги, думал Эдгар, но он понятия не имел, сколько они могли заработать, только чувствовал, что деньги бывают не всегда и что их как-то надо добывать. Впервые он понял, что принимал благосостояние, к которому привык, как нечто должное, тогда как справа и слева от его жизни зияли темные пропасти, куда он никогда не заглядывал. Он вдруг осознал, что на свете много различных профессий и призваний, что его со всех сторон обступали тайны, а он ни разу не потрудился подумать о них. Этот час самостоятельной жизни многому научил Эдгара, многое он увидел из тесного купе с окнами в открытое поле. И в его душе сквозь смутный страх начало пробиваться если еще не счастье, то изумление перед многообразием жизни. Он убежал, как трус, из страха – это сознание не покидало его ни на минуту, – но в первый раз в жизни он действовал самостоятельно, узнал частицу реального мира, мимо которого до сих пор проходил без внимания. Впервые в жизни, быть может, он сам стал для своих родителей такой же тайной, какой для него была действительность. Другими глазами смотрел он теперь в окно. Ему казалось, что он впервые видит подлинную жизнь, точно спало покрывало со всех явлений и обнажилась их сокровенная сущность. Дома пролетали мимо, словно уносимые ветром, и он думал о живущих там людях – богатые они или бедные, счастливые или несчастные. Так же ли они, как и он, жаждут все узнать и есть ли у них дети, которые до сих пор тоже только играли в жизнь, как и он. Железнодорожники, стоявшие на путях с развевающимися флажками, в первый раз не казались ему, как до сих пор, просто куклами, неживыми игрушками, поставленными здесь случайно: он начал понимать, что в этом их судьба, их борьба с жизнью. Все быстрее катились колеса, поезд, извиваясь змеей, спускался в долину, все ниже становились горы, все дальше уходили назад. Вот и равнина. Эдгар еще раз оглянулся – горы уже только призрачно синели, далекие и недостижимые, и ему казалось, что там, где они медленно растворялись в мглистом небе, осталось его детство.
– Да, – пролепетал Эдгар без капли гордости, замирая от страха, что целый билет стоит слишком дорого.
– Шесть крон.
– Пожалуйста!
Со вздохом облегчения он просунул в окошко свою столь любимую блестящую монету. Получив сдачу, Эдгар опять почувствовал себя баснословно богатым: в руках коричневый кусок картона – залог свободы, в кармане тихонько позвякивает серебро.
Из расписания он узнал, что поезд должен прибыть через двадцать минут. Эдгар уселся в уголок. На перроне стояло несколько человек, рассеянно поглядывая по сторонам. Но Эдгару казалось, что все смотрят на него и удивляются, что такой маленький мальчик путешествует один, как будто его преступление и побег были написаны у него на лбу. Он вздохнул свободно, когда, наконец, послышался свисток паровоза и поезд подошел к станции, поезд, который должен был увезти его в мир. Лишь садясь в вагон, он заметил, что у него билет третьего класса. До сих пор он ездил только в первом, и снова он почувствовал, что здесь что-то новое, что есть различия, которых он не замечал. И соседи его оказались не такие, как всегда. Против него сидели итальянцы-рабочие, с заступами и лопатами в жестких руках; они переговаривались хриплыми голосами, и глаза у них были грустные и усталые. Должно быть, они измучились на работе; некоторые, прислонившись к твердой и грязной стенке, крепко спали, несмотря на грохот колес. Они работали, чтобы получить деньги, думал Эдгар, но он понятия не имел, сколько они могли заработать, только чувствовал, что деньги бывают не всегда и что их как-то надо добывать. Впервые он понял, что принимал благосостояние, к которому привык, как нечто должное, тогда как справа и слева от его жизни зияли темные пропасти, куда он никогда не заглядывал. Он вдруг осознал, что на свете много различных профессий и призваний, что его со всех сторон обступали тайны, а он ни разу не потрудился подумать о них. Этот час самостоятельной жизни многому научил Эдгара, многое он увидел из тесного купе с окнами в открытое поле. И в его душе сквозь смутный страх начало пробиваться если еще не счастье, то изумление перед многообразием жизни. Он убежал, как трус, из страха – это сознание не покидало его ни на минуту, – но в первый раз в жизни он действовал самостоятельно, узнал частицу реального мира, мимо которого до сих пор проходил без внимания. Впервые в жизни, быть может, он сам стал для своих родителей такой же тайной, какой для него была действительность. Другими глазами смотрел он теперь в окно. Ему казалось, что он впервые видит подлинную жизнь, точно спало покрывало со всех явлений и обнажилась их сокровенная сущность. Дома пролетали мимо, словно уносимые ветром, и он думал о живущих там людях – богатые они или бедные, счастливые или несчастные. Так же ли они, как и он, жаждут все узнать и есть ли у них дети, которые до сих пор тоже только играли в жизнь, как и он. Железнодорожники, стоявшие на путях с развевающимися флажками, в первый раз не казались ему, как до сих пор, просто куклами, неживыми игрушками, поставленными здесь случайно: он начал понимать, что в этом их судьба, их борьба с жизнью. Все быстрее катились колеса, поезд, извиваясь змеей, спускался в долину, все ниже становились горы, все дальше уходили назад. Вот и равнина. Эдгар еще раз оглянулся – горы уже только призрачно синели, далекие и недостижимые, и ему казалось, что там, где они медленно растворялись в мглистом небе, осталось его детство.
Тревожный мрак
Но когда поезд остановился в Бадене и Эдгар очутился один на перроне, где уже горели фонари и мерцали издали зеленые и красные сигнальные огни, ему вдруг страшно стало надвигающейся ночи. Днем он еще чувствовал себя уверенно; ведь кругом были люди, можно было отдохнуть, сесть на скамейку или постоять перед витриной магазина. Но как это вынести, когда люди попрячутся по домам, где каждого ждет постель, мирная беседа, а затем спокойная ночь, а он, с сознанием своей вины, должен блуждать в одиночестве, всем чужой? О, только бы иметь крышу над головой, не оставаться больше ни одной минуты под чужим открытым небом! – это было его единственным отчетливым желанием.
Он торопливо шагал по хорошо знакомой дороге, не глядя по сторонам, пока не подошел к вилле, где жила его бабушка. Вилла выходила на красивую широкую улицу, но была скрыта от взоров прохожих обвитой хмелем и плющом высокой оградой сада; за этой зеленой стеной ярко белел приветливый старинный дом. Эдгар, словно чужой, посмотрел сквозь решетку ворот. В доме было тихо, окна закрыты; вероятно, все – и хозяева и гости – ушли в глубину сада. Он уже взялся за холодное кольцо и вдруг замер на месте; то, что два часа тому назад представлялось ему таким легким и естественным, теперь казалось невозможным. Как войти, как поздороваться, вынести все вопросы и отвечать на них? Как выдержать их взгляды, когда он скажет, что тайком убежал от матери? И как объяснить свой ужасный поступок, когда он сам теперь не понимает его? В доме хлопнула дверь, и в безрассудном страхе, что кто-нибудь выйдет и увидит его, он бросился бежать, сам не зная куда.
Перед парком он остановился: там было темно и, вероятно, безлюдно. Он посидит на скамейке и, наконец, отдохнет, успокоится и обдумает свою судьбу. Робко вошел он в парк. У входа горело несколько фонарей, в их свете еще редкая молодая листва отливала влажным зеленоватым блеском, но в глубине парка простиралась сплошная, душная, черная чаща, тонувшая в тревожном мраке весенней ночи. Эдгар боязливо скользнул мимо людей, разговаривавших или читавших под фонарями. Ему хотелось побыть одному. Но и там, в густой тени неосвещенных аллей, он не нашел покоя. Все было насыщено таинственным шелестом и шепотом, тихим шумом листьев на ветру, шорохом далеких шагов, приглушенным говором, каким-то страстным, томным, стонущим воркованием, исходившим не то от людей, не то от животных, не то от самой тревожно спавшей природы. Здесь все дышало опасной тревогой, притаившейся, скрытой и загадочной, словно в этом лесу, под землей, шло невидимое брожение; быть может, причиной тому была всего только весна, но одинокий, беспомощный мальчик испытывал страх.
Он весь сжался в углу скамейки в этом бездонном мраке и попытался придумать, что ему рассказать дома. Но мысли ускользали раньше, чем удавалось их поймать; против воли он все прислушивался к приглушенным звукам, к таинственным голосам ночи. Как ужасна эта тьма, как тревожна и все же как непостижимо прекрасна! Люди ли, звери или только призрачная рука ветра вплетает в ночь этот вкрадчивый шелест, этот воркующий рокот? Мальчик напряженно вслушивался. Да, ветер шевелит листву, но здесь и люди – они приходят из освещенного города, вот они идут парами, обнявшись, скрываются в темноте аллей. Зачем они пришли? Они не разговаривают – голосов не слышно, – только гравий хрустит под ногами; иногда в просвете между деревьями мелькнут две тени, тесно прижавшиеся друг к другу, как в тот вечер его мать с бароном. Тайна, великая, сверкающая, роковая тайна была и здесь. Вдруг он услышал приближающиеся шаги, потом прозвучал тихий смех. Эдгар испугался, как бы его не заметили, – он еще глубже прячется в темноту. Но те двое, выходя из непроглядного мрака, не видят его. Вот они поровнялись со скамейкой. Эдгар с облегчением вздыхает, но они останавливаются, прильнув лицом друг к другу. Эдгару плохо видно, он только слышит стон, срывающийся с уст женщины, и страстный, бессвязный шепот мужчины. Какое-то сладостное предчувствие пронизывает испуганного мальчика. Так они стоят с минуту, потом опять хрустит гравий под их замирающими в темноте шагами.
Эдгар вздрогнул, кровь быстрее и жарче побежала по жилам. И вдруг он почувствовал себя невыносимо одиноким в этом тревожном мраке: с непреодолимой силой им овладела тоска по дружественному голосу, теплой ласке, по светлой комнате, по людям, которых он любит. Ему казалось, что вся смятенная тьма этой тревожной ночи погрузилась в него и разрывала ему грудь.
Он вскочил со скамейки. Домой, домой, только быть дома, в теплой, светлой комнате, среди людей! В конце концов что с ним сделают? Пусть его бьют, бранят – ничто его больше не пугает, после того как он познал этот мрак и страх одиночества.
Он бежал, не помня себя, не чувствуя под собой ног, и вдруг опять очутился перед виллой, опять рука его взялась за холодное кольцо. Он видел сквозь гущу зелени освещенные теперь окна, угадывал за каждым оконным стеклом знакомую комнату и родных ему людей. Одна эта близость, одна эта первая успокоительная мысль, что сейчас он увидит людей, любящих его, уже была счастьем. И если он еще медлил, то лишь для того, чтобы продлить это радостное предвкушение.
Вдруг за его спиной раздался испуганный, пронзительный крик:
– Эдгар! Да вот же он!
Бабушкина горничная увидала его, бросилась к нему и схватила за руку. Дверь в доме распахнулась, собака с лаем прыгнула на него, в саду замелькали фонари. Он слышал испуганные и счастливые голоса, радостную суматоху криков и топот ног, видел приближающиеся знакомые фигуры. Впереди шла бабушка, протягивая к нему руки, а за ней – не сон ли это? – его мать. Со слезами на глазах, дрожащий, оробевший, стоял он среди этого бурного взрыва нежности, не зная, что делать, что сказать, и сам не понимая, какое чувство владеет им – страх или счастье.
Он торопливо шагал по хорошо знакомой дороге, не глядя по сторонам, пока не подошел к вилле, где жила его бабушка. Вилла выходила на красивую широкую улицу, но была скрыта от взоров прохожих обвитой хмелем и плющом высокой оградой сада; за этой зеленой стеной ярко белел приветливый старинный дом. Эдгар, словно чужой, посмотрел сквозь решетку ворот. В доме было тихо, окна закрыты; вероятно, все – и хозяева и гости – ушли в глубину сада. Он уже взялся за холодное кольцо и вдруг замер на месте; то, что два часа тому назад представлялось ему таким легким и естественным, теперь казалось невозможным. Как войти, как поздороваться, вынести все вопросы и отвечать на них? Как выдержать их взгляды, когда он скажет, что тайком убежал от матери? И как объяснить свой ужасный поступок, когда он сам теперь не понимает его? В доме хлопнула дверь, и в безрассудном страхе, что кто-нибудь выйдет и увидит его, он бросился бежать, сам не зная куда.
Перед парком он остановился: там было темно и, вероятно, безлюдно. Он посидит на скамейке и, наконец, отдохнет, успокоится и обдумает свою судьбу. Робко вошел он в парк. У входа горело несколько фонарей, в их свете еще редкая молодая листва отливала влажным зеленоватым блеском, но в глубине парка простиралась сплошная, душная, черная чаща, тонувшая в тревожном мраке весенней ночи. Эдгар боязливо скользнул мимо людей, разговаривавших или читавших под фонарями. Ему хотелось побыть одному. Но и там, в густой тени неосвещенных аллей, он не нашел покоя. Все было насыщено таинственным шелестом и шепотом, тихим шумом листьев на ветру, шорохом далеких шагов, приглушенным говором, каким-то страстным, томным, стонущим воркованием, исходившим не то от людей, не то от животных, не то от самой тревожно спавшей природы. Здесь все дышало опасной тревогой, притаившейся, скрытой и загадочной, словно в этом лесу, под землей, шло невидимое брожение; быть может, причиной тому была всего только весна, но одинокий, беспомощный мальчик испытывал страх.
Он весь сжался в углу скамейки в этом бездонном мраке и попытался придумать, что ему рассказать дома. Но мысли ускользали раньше, чем удавалось их поймать; против воли он все прислушивался к приглушенным звукам, к таинственным голосам ночи. Как ужасна эта тьма, как тревожна и все же как непостижимо прекрасна! Люди ли, звери или только призрачная рука ветра вплетает в ночь этот вкрадчивый шелест, этот воркующий рокот? Мальчик напряженно вслушивался. Да, ветер шевелит листву, но здесь и люди – они приходят из освещенного города, вот они идут парами, обнявшись, скрываются в темноте аллей. Зачем они пришли? Они не разговаривают – голосов не слышно, – только гравий хрустит под ногами; иногда в просвете между деревьями мелькнут две тени, тесно прижавшиеся друг к другу, как в тот вечер его мать с бароном. Тайна, великая, сверкающая, роковая тайна была и здесь. Вдруг он услышал приближающиеся шаги, потом прозвучал тихий смех. Эдгар испугался, как бы его не заметили, – он еще глубже прячется в темноту. Но те двое, выходя из непроглядного мрака, не видят его. Вот они поровнялись со скамейкой. Эдгар с облегчением вздыхает, но они останавливаются, прильнув лицом друг к другу. Эдгару плохо видно, он только слышит стон, срывающийся с уст женщины, и страстный, бессвязный шепот мужчины. Какое-то сладостное предчувствие пронизывает испуганного мальчика. Так они стоят с минуту, потом опять хрустит гравий под их замирающими в темноте шагами.
Эдгар вздрогнул, кровь быстрее и жарче побежала по жилам. И вдруг он почувствовал себя невыносимо одиноким в этом тревожном мраке: с непреодолимой силой им овладела тоска по дружественному голосу, теплой ласке, по светлой комнате, по людям, которых он любит. Ему казалось, что вся смятенная тьма этой тревожной ночи погрузилась в него и разрывала ему грудь.
Он вскочил со скамейки. Домой, домой, только быть дома, в теплой, светлой комнате, среди людей! В конце концов что с ним сделают? Пусть его бьют, бранят – ничто его больше не пугает, после того как он познал этот мрак и страх одиночества.
Он бежал, не помня себя, не чувствуя под собой ног, и вдруг опять очутился перед виллой, опять рука его взялась за холодное кольцо. Он видел сквозь гущу зелени освещенные теперь окна, угадывал за каждым оконным стеклом знакомую комнату и родных ему людей. Одна эта близость, одна эта первая успокоительная мысль, что сейчас он увидит людей, любящих его, уже была счастьем. И если он еще медлил, то лишь для того, чтобы продлить это радостное предвкушение.
Вдруг за его спиной раздался испуганный, пронзительный крик:
– Эдгар! Да вот же он!
Бабушкина горничная увидала его, бросилась к нему и схватила за руку. Дверь в доме распахнулась, собака с лаем прыгнула на него, в саду замелькали фонари. Он слышал испуганные и счастливые голоса, радостную суматоху криков и топот ног, видел приближающиеся знакомые фигуры. Впереди шла бабушка, протягивая к нему руки, а за ней – не сон ли это? – его мать. Со слезами на глазах, дрожащий, оробевший, стоял он среди этого бурного взрыва нежности, не зная, что делать, что сказать, и сам не понимая, какое чувство владеет им – страх или счастье.
Последний сон детства
Вот как это произошло. Его уже давно разыскивали и ждали. Мать, несмотря на весь свой гнев, встревоженная неистовым волнением мальчика, подняла на ноги весь Земмеринг. Его искали повсюду, и уже росла уверенность, что случилось непоправимое несчастье, когда кто-то сообщил, что видел мальчика около трех часов у станционной кассы. Там узнали, что Эдгар взял билет в Баден, и мать немедленно выехала вслед за ним, предварительно отправив телеграммы в Баден и мужу в Вену, и уже целых два часа шла погоня за беглецом.
Теперь его держали крепко; впрочем, он и не пытался ускользнуть. Со скрытым ликованием его ввели в комнату, но, как ни странно, Эдгара не огорчал поток обрушившихся на него упреков, ведь в устремленных на него глазах светились любовь и радость. К тому же этот притворный гнев был непродолжителен. Бабушка опять со слезами обнимала его, никто больше не заговаривал о его бегстве, его окружили вниманием и заботами. Горничная сняла с него костюм и принесла ему курточку потеплее, бабушка спрашивала, не голоден ли он, не хочет ли чего-нибудь; все наперебой ухаживали за ним, а когда заметили, что это его смущает, оставили в покое. С наслаждением чувствовал он себя снова ребенком: он отверг это чувство и жестоко тосковал по нему, и теперь со стыдом вспоминал о своем дерзком поползновении – променять все привилегии детства на обманчивую радость одиночества.
В соседней комнате зазвонил телефон. Он слышал голос своей матери, слышал отрывочные слова: «Эдгар… вернулся… приезжай… последним поездом», и удивлялся, что она не накинулась на него, а только обняла и как-то странно посмотрела ему в глаза. Чувство раскаяния говорило в нем все сильнее, и охотнее всего он сбежал бы от забот бабушки и тети и подошел к матери попросить у нее прощения; с полным смирением, ей одной он сказал бы, что хочет опять быть ребенком и будет слушаться. Но едва он поднялся, бабушка в страхе спросила:
– Куда ты?
Он остановился, пристыженный. Стоит ему пошевелиться, как они уже пугаются, боятся, что он опять убежит. Откуда им знать, что он горько раскаивается в своем бегстве!
Стол был накрыт, ему принесли наскоро приготовленный ужин. Бабушка сидела рядом с ним и не спускала с него глаз. Она, тетя и горничная как бы заключили его в круг сердечного тепла и тихого уюта, и он испытывал блаженное чувство успокоения. Его смущало только то, что мать не входила в комнату. Если бы она знала, как искренне он смирился, она бы, наверное, пришла!
С улицы послышался стук колес, у ворот остановилась коляска. Все так заволновались, что встревожился и Эдгар. Бабушка вышла, из темного сада донеслись громкие голоса, и вдруг он понял, что приехал отец. Эдгар с испугом заметил, что он опять остался один в комнате; даже минута одиночества страшила его. Отец был строг, только его одного Эдгар действительно боялся. Он прислушался: отец был явно взволнован, он говорил громко и сердито. Ему отвечали успокаивающие голоса бабушки и матери, – по-видимому, они старались смягчить его. Но голос отца оставался суровым и твердым, твердым, как его шаги, которые звучат все ближе и ближе, – они уже в соседней комнате, вот уже у самой двери; сильный толчок – и дверь распахивается настежь.
Отец Эдгара был высокого роста. И невыразимо маленьким показался себе мальчик, когда в комнату торопливо вошел взволнованный, не на шутку рассерженный отец.
– Что это ты вздумал, скверный мальчишка? Как ты посмел так напугать маму?
Голос его звучал гневно, и руки беспокойно двигались. За ним тихо вошла мать Эдгара. Лицо у нее было расстроенное.
Эдгар не отвечал. Ему хотелось сказать что-нибудь в свое оправдание; но как объяснить, что его обманули и побили? Поймет ли отец?
– Что же ты молчишь? Язык проглотил? В чем дело? Говори, не бойся. Отчего ты убежал? Должна же быть какая-нибудь причина! Тебя кто-нибудь обидел?
Эдгар медлил. Нахлынувшие воспоминания снова пробудили в нем гнев, он уже готов был все рассказать. И тут он увидел – сердце у него замерло, – что мать за спиной отца делает ему какие-то таинственные знаки. Он их сразу не понял. Но она посмотрела на него, и он прочел в ее глазах мольбу. Тихо, тихо она подняла руку и прижала палец к губам.
И внезапно мальчика охватило огромное, неимоверное чувство счастья. Он понял, что она просит его сохранить тайну и что от слов, которые сорвутся с его детских уст, зависит ее судьба. Все существо его пронизала бурная радость, он себя не помнил от гордости: его мать доверилась ему. Он принесет себя в жертву, он еще преувеличит свою вину, – тогда она увидит, что на него можно положиться, как на взрослого. Он собрался с силами:
– Нет, нет… не было никакой причины. Мама была очень добрая, а я не слушался, я плохо себя вел… и вот… вот я убежал, я боялся.
Отец изумленно посмотрел на него. Менее всего он ожидал такого признания. Гнев его немного остыл.
– Это хорошо, что ты сам сожалеешь… Не будем сейчас говорить об этом. Я вижу, ты сам понял… Смотри, чтобы этого больше не было.
Он помолчал, глядя на сына. Голос его смягчился.
– Какой ты бледный! Но мне кажется, ты еще вырос. Надеюсь, ты больше не будешь делать такие глупости. Ты ведь уже не маленький, пора бы стать умней.
Эдгар, не отрываясь, смотрел на свою мать. Что-то блеснуло в ее глазах. Или это просто отблеск лампы? Нет, в самом деле что-то блестит, влажное и светлое, а на губах играет благодарная улыбка. Потом его послали спать, но это его не огорчило, он даже рад был остаться один: ему есть о чем подумать, – столько новых и пестрых впечатлений! Все горе последних дней забылось, он весь был во власти своего первого в жизни переживания, и сердце сладко замирало от предчувствия грядущих событий. За окном во мраке ночи шумели деревья, но он уже не испытывал страха. Все тревоги его исчезли, с тех пор как он узнал, как богата жизнь. Сегодня он впервые увидел действительность во всей ее наготе, не прикрытую тысячью обольщений детства, ощутил ее неизъяснимую, влекущую красоту. Он никогда не думал, что за один день можно испытать так много и горя и счастья, столько разных, быстро сменяющихся чувств, и его радовала мысль, что предстоит еще много таких дней, что впереди целая жизнь, которая откроет ему все свои сокровища. Сегодня он впервые смутно предугадал многообразие жизни, впервые, казалось ему, он понял человеческую природу, понял, что люди нуждаются друг в друге – даже когда мнят себя врагами, – и что сладостно быть любимым ими. Он ни о чем и ни о ком не мог думать с ненавистью, ни в чем не раскаивался, и даже для барона, для этого соблазнителя, злейшего своего врага, он нашел в душе новое чувство признательности: это он распахнул перед ним двери в мир первых переживаний.
Было радостно лежать в темноте и предаваться таким думам, уже сливающимся со сновидениями. Еще минута – и он бы заснул. Но вдруг ему почудилось, что отворилась дверь и кто-то тихо вошел. Сначала он не поверил себе и не поднял отяжелевших от дремоты век. Но вот чье-то теплое дыхание коснулось его лица, и он понял, что это его мать. Она целовала его и ласково гладила по голове. Он чувствовал ее поцелуи и ее слезы, отвечая на ласки, он принимал их как знак примирения и благодарности за его молчание. Только позже, много лет спустя, он понял, что эти немые слезы были обетом стареющей женщины принадлежать только ему, своему ребенку, понял, что это был отказ от себялюбивых желаний, прощанье с надеждой на пылкую страсть. Он не знал, что она ему благодарна и за то, что он спас ее от опасного приключения, и что, обнимая его, она завещала ему на всю его будущую жизнь горькое и сладостное бремя любви. Всего этого мальчик не понял тогда, но он чувствовал, что нет большего блаженства, чем быть любимым, и что любовью матери он уже приобщился к великой тайне мира.
Когда она уже отняла руку и, еще раз поцеловав его, тихо вышла, на губах у него осталось ощущение ее теплого дыхания. И сердце его сладко заныло от желания еще много раз прижиматься к мягким губам и чувствовать ласку нежной руки, но это вещее предвидение жгучей тайны было уже затуманено сном. Еще раз промелькнули перед ним пестрые картины последних часов, еще раз заманчиво раскрылась перед ним книга его юности. Потом мальчик заснул. Так начался для него более глубокий сон – сон его жизни.
Теперь его держали крепко; впрочем, он и не пытался ускользнуть. Со скрытым ликованием его ввели в комнату, но, как ни странно, Эдгара не огорчал поток обрушившихся на него упреков, ведь в устремленных на него глазах светились любовь и радость. К тому же этот притворный гнев был непродолжителен. Бабушка опять со слезами обнимала его, никто больше не заговаривал о его бегстве, его окружили вниманием и заботами. Горничная сняла с него костюм и принесла ему курточку потеплее, бабушка спрашивала, не голоден ли он, не хочет ли чего-нибудь; все наперебой ухаживали за ним, а когда заметили, что это его смущает, оставили в покое. С наслаждением чувствовал он себя снова ребенком: он отверг это чувство и жестоко тосковал по нему, и теперь со стыдом вспоминал о своем дерзком поползновении – променять все привилегии детства на обманчивую радость одиночества.
В соседней комнате зазвонил телефон. Он слышал голос своей матери, слышал отрывочные слова: «Эдгар… вернулся… приезжай… последним поездом», и удивлялся, что она не накинулась на него, а только обняла и как-то странно посмотрела ему в глаза. Чувство раскаяния говорило в нем все сильнее, и охотнее всего он сбежал бы от забот бабушки и тети и подошел к матери попросить у нее прощения; с полным смирением, ей одной он сказал бы, что хочет опять быть ребенком и будет слушаться. Но едва он поднялся, бабушка в страхе спросила:
– Куда ты?
Он остановился, пристыженный. Стоит ему пошевелиться, как они уже пугаются, боятся, что он опять убежит. Откуда им знать, что он горько раскаивается в своем бегстве!
Стол был накрыт, ему принесли наскоро приготовленный ужин. Бабушка сидела рядом с ним и не спускала с него глаз. Она, тетя и горничная как бы заключили его в круг сердечного тепла и тихого уюта, и он испытывал блаженное чувство успокоения. Его смущало только то, что мать не входила в комнату. Если бы она знала, как искренне он смирился, она бы, наверное, пришла!
С улицы послышался стук колес, у ворот остановилась коляска. Все так заволновались, что встревожился и Эдгар. Бабушка вышла, из темного сада донеслись громкие голоса, и вдруг он понял, что приехал отец. Эдгар с испугом заметил, что он опять остался один в комнате; даже минута одиночества страшила его. Отец был строг, только его одного Эдгар действительно боялся. Он прислушался: отец был явно взволнован, он говорил громко и сердито. Ему отвечали успокаивающие голоса бабушки и матери, – по-видимому, они старались смягчить его. Но голос отца оставался суровым и твердым, твердым, как его шаги, которые звучат все ближе и ближе, – они уже в соседней комнате, вот уже у самой двери; сильный толчок – и дверь распахивается настежь.
Отец Эдгара был высокого роста. И невыразимо маленьким показался себе мальчик, когда в комнату торопливо вошел взволнованный, не на шутку рассерженный отец.
– Что это ты вздумал, скверный мальчишка? Как ты посмел так напугать маму?
Голос его звучал гневно, и руки беспокойно двигались. За ним тихо вошла мать Эдгара. Лицо у нее было расстроенное.
Эдгар не отвечал. Ему хотелось сказать что-нибудь в свое оправдание; но как объяснить, что его обманули и побили? Поймет ли отец?
– Что же ты молчишь? Язык проглотил? В чем дело? Говори, не бойся. Отчего ты убежал? Должна же быть какая-нибудь причина! Тебя кто-нибудь обидел?
Эдгар медлил. Нахлынувшие воспоминания снова пробудили в нем гнев, он уже готов был все рассказать. И тут он увидел – сердце у него замерло, – что мать за спиной отца делает ему какие-то таинственные знаки. Он их сразу не понял. Но она посмотрела на него, и он прочел в ее глазах мольбу. Тихо, тихо она подняла руку и прижала палец к губам.
И внезапно мальчика охватило огромное, неимоверное чувство счастья. Он понял, что она просит его сохранить тайну и что от слов, которые сорвутся с его детских уст, зависит ее судьба. Все существо его пронизала бурная радость, он себя не помнил от гордости: его мать доверилась ему. Он принесет себя в жертву, он еще преувеличит свою вину, – тогда она увидит, что на него можно положиться, как на взрослого. Он собрался с силами:
– Нет, нет… не было никакой причины. Мама была очень добрая, а я не слушался, я плохо себя вел… и вот… вот я убежал, я боялся.
Отец изумленно посмотрел на него. Менее всего он ожидал такого признания. Гнев его немного остыл.
– Это хорошо, что ты сам сожалеешь… Не будем сейчас говорить об этом. Я вижу, ты сам понял… Смотри, чтобы этого больше не было.
Он помолчал, глядя на сына. Голос его смягчился.
– Какой ты бледный! Но мне кажется, ты еще вырос. Надеюсь, ты больше не будешь делать такие глупости. Ты ведь уже не маленький, пора бы стать умней.
Эдгар, не отрываясь, смотрел на свою мать. Что-то блеснуло в ее глазах. Или это просто отблеск лампы? Нет, в самом деле что-то блестит, влажное и светлое, а на губах играет благодарная улыбка. Потом его послали спать, но это его не огорчило, он даже рад был остаться один: ему есть о чем подумать, – столько новых и пестрых впечатлений! Все горе последних дней забылось, он весь был во власти своего первого в жизни переживания, и сердце сладко замирало от предчувствия грядущих событий. За окном во мраке ночи шумели деревья, но он уже не испытывал страха. Все тревоги его исчезли, с тех пор как он узнал, как богата жизнь. Сегодня он впервые увидел действительность во всей ее наготе, не прикрытую тысячью обольщений детства, ощутил ее неизъяснимую, влекущую красоту. Он никогда не думал, что за один день можно испытать так много и горя и счастья, столько разных, быстро сменяющихся чувств, и его радовала мысль, что предстоит еще много таких дней, что впереди целая жизнь, которая откроет ему все свои сокровища. Сегодня он впервые смутно предугадал многообразие жизни, впервые, казалось ему, он понял человеческую природу, понял, что люди нуждаются друг в друге – даже когда мнят себя врагами, – и что сладостно быть любимым ими. Он ни о чем и ни о ком не мог думать с ненавистью, ни в чем не раскаивался, и даже для барона, для этого соблазнителя, злейшего своего врага, он нашел в душе новое чувство признательности: это он распахнул перед ним двери в мир первых переживаний.
Было радостно лежать в темноте и предаваться таким думам, уже сливающимся со сновидениями. Еще минута – и он бы заснул. Но вдруг ему почудилось, что отворилась дверь и кто-то тихо вошел. Сначала он не поверил себе и не поднял отяжелевших от дремоты век. Но вот чье-то теплое дыхание коснулось его лица, и он понял, что это его мать. Она целовала его и ласково гладила по голове. Он чувствовал ее поцелуи и ее слезы, отвечая на ласки, он принимал их как знак примирения и благодарности за его молчание. Только позже, много лет спустя, он понял, что эти немые слезы были обетом стареющей женщины принадлежать только ему, своему ребенку, понял, что это был отказ от себялюбивых желаний, прощанье с надеждой на пылкую страсть. Он не знал, что она ему благодарна и за то, что он спас ее от опасного приключения, и что, обнимая его, она завещала ему на всю его будущую жизнь горькое и сладостное бремя любви. Всего этого мальчик не понял тогда, но он чувствовал, что нет большего блаженства, чем быть любимым, и что любовью матери он уже приобщился к великой тайне мира.
Когда она уже отняла руку и, еще раз поцеловав его, тихо вышла, на губах у него осталось ощущение ее теплого дыхания. И сердце его сладко заныло от желания еще много раз прижиматься к мягким губам и чувствовать ласку нежной руки, но это вещее предвидение жгучей тайны было уже затуманено сном. Еще раз промелькнули перед ним пестрые картины последних часов, еще раз заманчиво раскрылась перед ним книга его юности. Потом мальчик заснул. Так начался для него более глубокий сон – сон его жизни.