— уж не отплясывал ли он тогда перед ним в гостинице канкан? — на минуту он увидел перед собой лицо Тургенева со свойственным этому лицу выражением наигранного изумления — нет, тогда в гостинице, он заставил-таки это лицо изменить свое привычное выражение — глаза Тургенева следили за ним сквозь лорнет с выражением пристального внимания, настороженности и даже затаенного страха, словно обладатель этого лорнета боялся, что его сейчас укусит бешеная собака, — эта мысль так понравилась ему, что он даже улыбнулся, — в комнатах было прохладно, темно и даже тихо — мастеровые из кузницы, наверное, обедали, а пронзительно кричавшие всю ночь и утро дети заснули, — на секунду ему захотелось сбросить с себя свой тяжелый сюртук и прилечь, но Анна Григорьевна открыла окна и ставни, которые она всегда тщательно запирала, когда они выходили, потому что она боялась воров, пожара и грозы, вместе с запахом цветущей акации и ярким солнцем в комнаты проникали звуки улицы — цоканье копыт по клинкеру, отрывистые громкие фразы, которыми обменивались женщины во дворе, грохот телег, на которых развозили не то воду, не то пиво, — нет, сейчас он не мог позволить себе этого, он должен был идти — принужда-емая его требовательным взглядом, Анна Григорьевна со вздохом достала мешочек и вынула оттуда несколько золотых монет — дрожащей от нетерпения рукой он засунул их в жилетный карман, хотя у него был кошелек, но так было быстрее, главное же удобнее во время игры, поскольку он никогда не знал, сколько еще у него оставалось, и поэтому мог ставить свободнее, не отвлекаясь мыслями об остатке и, следовательно, не производя ненужных вычислений, мешавших игре, — он шел чуть подавшись вперед, тень его скользила сзади него, потому что солнце светило теперь спереди, — он ежедневно, по нескольку раз, курсировал между домом и вокзалом, отклоняясь от своего маршрута, только чтобы забежать на почту, но деньги от Каткова не приходили, или в лавку или на рынок, чтобы купить фрукты и цветы для Анны Григорьевны на пути с вокзала, когда он бывал в выигрыше, — в общем, он шел в гору, несмотря на запахи духов, исходившие от каких-то дамочек, случайных посетительниц, ставивших по одной монете, а также несмотря на жидов и полячков, мельтешивших перед глазами, — он шел в гору, хотя иногда и спотыкался или вдруг неожиданно спускался, каждый раз думая, что это конец, но оказывалось, что это был только холмик на подъеме, ведущем к вершине, которая медленно, но неуклонно приближалась, — иногда он даже видел ее сквозь прорывы облаков — покрытая нетронутыми снегами, она серебрилась в лучах солнца, а иногда даже отсвечивала золотом, — все они оставались внизу — Тургенев, Гончаров, Панаев, Некрасов — взявшись за руки, они водили какой-то жалкий хоровод у подножья горы, окутанные смрадным туманом низины, суетящиеся, снедаемые пустым тщеславием, — задрав вверх головы, они с завистью смотрели на него, поднимающегося к недосягаемой вершине, — им было незнакомо это всеохватывающее чувство раскрепощения, которое испытывал он, равно как неведома им была та страсть, которая заставляла его идти, — он обязан, он должен был преступить, — подходя к зданию вокзала, он стал ступать более мелкими шагами, чтобы количество шагов, сделанных им от дома, составило 1457 — такая цифра, по прежним его подсчетам, была наиболее удачная — в эти разы он всегда выигрывал, — в общем удивительного тут ничего не было — последней цифрой была семерка, и сумма цифр составляла семнадцать — опять семерка, — было что-то в этой цифре особое — резко нечетное, ни на что не делящееся, кроме себя самой, причем не только в чистом виде, но и в большинстве двузначных чисел — 17, 37, 47, 57, 67 и т. д. — особая это была цифра, — послед-ний шаг перед ступенями, ведущими в дверь вокзала, ему пришлось сделать совсем маленьким — даже не шаг, а какой-то шажочек получился, но все же в конечном счете цифра была его — 1457! — пройдя широкий вестибюль с фонтаном, вокруг которого стояло несколько оживленно беседовавших французов, он поднялся по широкой лестнице с безвкусными античными фигурами на второй этаж, — он начинал всегда со средней самой большой залы — сердце его стучало, словно перед свиданием, рукой он прощупывал сквозь ткань жилета монеты, чтобы убедиться, что он не потерял их, — протолкавшись через толпу любопытных, окружавших стол, он объявил, что ставит три золотых на impair, потому что это был нечет — теперь он был спокоен — главное было протиснуться через толпу этих чужих и враждебных людей, протиснуться так, чтобы никто не оскорбил его или чтобы не показалось, что оскорбил, — не менее важным было начать игру, то есть заявить себя, — он старался громко выкрикнуть ставку и условие — ему казалось, что в этот момент взгляды всех сидевших и стоявших вокруг стола обращались на него и что все они думали, что он играет из-за денег, то есть из-за нужды, и поэтому он старался выкрикнуть как можно небрежнее и громче, но получалось слишком просительно или, наоборот, вызывающе, так что опять-таки могли подумать, что у него какие-то чрезвычайные, особые обстоятельства, заставляю-щие его играть, — теперь это было позади, — он взял удар да еще на семерке — двойное везение и благоприятный предвестник, — он выиграл три золотых и поставил шесть снова на impair, и снова взял, теперь, правда, на девятке, — надо было переходить на manque, так как passe выходил уже три раза подряд, — он поставил пять монет из выигранных девяти, — он брал удар за ударом — на passe, на manque, на rouge и noir и даже два раза на zero, — груда монет возвышалась перед ним, — кто-то услужливо подставил ему стул, но он не садился, чтобы не изменить хода игры, да он, пожалуй, и не осознал бы, что это стул и что он должен с ним делать, — все кружилось вокруг него в каком-то бешеном вихре, он ничего не видел вокруг себя, кроме груды монет, лежащей перед ним, и мечущегося шарика, попадающего в загаданные им лунки, — он брал и брал, загребая руками выигранные монеты и приобщая их к груде, отсвечивающей золотисто-красным светом, — вершина горы, внезапно открывшаяся из-за облаков, которые остались где-то уже внизу, — он находился теперь так высоко, что даже не видел земли, — все было покрыто белыми облаками, и он ступал по ним, и — странно — они выдерживали его и даже поднимали его к золотисто-красной нетронутой вершине, еще совсем недавно казавшейся недосягаемой, — „Вы взяли мою монету, сударь, извольте отдать!“ — услышал он чей-то неприятный скрипучий голос, — столпившиеся вокруг стола игроки и любопытные все еще вращались вокруг него, словно едущие на карусели, — кто-то потянул его за рукав — господин, бритый, с плоским лицом и нафабренными усиками, в упор глядел на него выпуклыми бесцветными глазами — он говорил по-французски, но с каким-то неприятным акцентом — не то польским, не то немецким, — карусель внезапно остановилась, хотя ехавшие на ней продолжали еще крениться вперед по инерции — они застыли наподобие живой картинки, но взгляды их были устремлены на него, и даже крупье, сидевшие по обе стороны стола, подняли свои бесстрастные лица, — он вдруг осознал, что этот господин обращался к нему и что он каким-то образом загреб монету этого незнакомого господина, но какое все это могло иметь значение по сравнению с его полетом к открывшейся ему вершине, — он пробормотал какое-то извинение и сказал, что это вышло по рассеянности, — все еще продолжая по инерции плыть в облаках и не осознавая всего происходя-щего, — „А я так думаю, что не по рассеянности“, — отчеканил своим скрипучим голосом незнакомец, все так же вызывающе глядя на него и выдыхая ему в лицо запах бифштекса и красного вина, — на секунду ему показалось, что он уже давно предвидел все это, и он с необыкновенной легкостью покатился с горы стремглав вниз, туда, где из болотного тумана вырисовывались быстро приближающиеся знакомые фигуры, — они все еще водили свой странный хоровод, но теперь он не был жалким — взявшись за руки, они распевали какие-то куплеты, а в промежутках между куплетами выкрикивали какие-то слова, и слова эти относились к нему, но он не мог разобрать их смысла, хотя, судя по всему, слова эти содержали насмешку, и кто-то еще участвовал в хороводе — лиц их он не мог еще разглядеть, но одно, кажется, уже вырисовывалось — багровое с рысьими глазами, а также лица каких-то женщин — не тех ли, которые заглядывали через зарешеченное окно кордегардии? — он снова пробормотал что-то невнятное и даже, кажется, попытался вручить незнакомцу монету, но его уже не было — он увидел только удаляющуюся его спину, где-то далеко, уже за пределами кольца игроков и любопытных, окружавших стол, — „Подлец“, — сказал он, потому что, наверное, в подобных случаях следовало так сказать, но он произнес это слово по-русски да еще как-то тихо и невнятно, словно адресуя это к себе, — заложив руки за спину, незнакомец победно удалялся, мерно чеканя каждый свой шаг, словно уходящий командор, — странная тишина воцарилась в игорной зале — впрочем, это уже был конец ее, — желтый свет хрустальной люстры с трудом пробивался через табачный дым, и углы залы тонули в полумраке, — внезапно, словно он вынул вату из ушей, он услышал голоса, кашель, — оказалось, люди двигались, говорили, крупье выкрикивали результа-ты, игроки — ставки и условия, — он поставил на passe и взял, но это уже было похоже на бег человека, получившего смертельное ранение — следующий удар он проиграл, еще один проиграл, поставил на zero, и груда его монет сразу уменьшилась почти вдвое, — он продолжал свое падение — лицо Тургенева, увеличившееся теперь до необыкновенных размеров, выражало наигранное удивление и сочувствие, и его крупная фигура выделялась среди остальных ведущих хоровод, сопровождая его комическими припевками, остальные тоже лихо приплясывали и подпевали, — дневной свет удивил его, когда он вышел на улицу? — он думал, что давно уже ночь, — отцы семейства с женами возвращались из церкви или после прогулки, ведя за руки детей, по улице ехали экипажи и кареты, дорогу ему перебежала черная кошка, и по привычке, из суеверия, он остановился, но потом разглядел, что это была болонка, и, кроме того, хуже, чем было, уже не могло быть, — „Подлец“! — сказал он незнакомцу по-французски и ударил его наотмашь по лицу, плоскому, чем-то похожему на корыто, с плоскими оттопыренными ушами, так что руке его стало больно, — незнакомец пошатнулся и стал медленно оседать на пол — играющие и любопытные расступились, чтобы дать ему место на полу, а затем собрались вокруг него, а остальные броси-лись к ударившему и стали его выводить из залы, но он в захватывающем дух исступлении расшвырял их всех и, подойдя к игорному столу, сорвал весь банк на zero — он был на самой вершине горы и оттуда, сколько хватало глаз, виднелись необозримые пространства с игрушеч-ными городами и темно-зелеными лесами, казавшимися с такой высоты зарослями низкорослого кустарника, а еще дальше виднелось безбрежное синее море, сливающееся с таким же синим небом, — еще лучше было ударить его по лицу перчаткой и как ни в чем не бывало продолжать игру, спокойно объявляя ставки, словно ничего не произошло, или вызвать его на дуэль — ранним утром в окрестностях Бадена, где-нибудь в ущелье за Старым замком, они сходились с расстояния двадцати шагов — он целил незнакомцу прямо в грудь и в последний момент, перед тем как выстрелить в него, великодушно прощал ему, и незнакомец падал на колени и целовал ему ноги, а он поднимал его с земли — человек в черном костюме, без шляпы, которую он позабыл в гардеро-бе, шел по Lichtentaler Allee, не замечая встречных, жестикулируя и иногда произнося что-то вслух, — теплый летний ветер, дувший откуда-то из Шварцвальдов или Тюрингенов, слегка развевал его редеющие волосы, отчего его знаменитые лобные бугры казались еще более выпуклыми — поезд стоял на станции Бологое, второй и последней остановке сидячего поезда по маршруту Москва-Ленинград. Захлопали двери тамбура, какие-то молодые парни и солдаты, впуская внутрь клубы морозного пара, выскочили из вагона без пальто и побежали по заснеженной платформе к единственному торгующему киоску, освещенному керосиновой лампой, в котором продавались пирожки местного изделия и бутылки пива, напоминающие по цвету концентрированную мочу со слегка вспенившейся поверхностью, — в пути окна вагона покрылись сплошной пеленой не то льда, не то снега, но сквозь этот серовато-белый покров, словно сквозь закрытые веки, просвечи-вали огни станции и тени бегущих людей, — где-то на северо-западе, в ста с лишним километрах отсюда, под двойным покровом ночи и льда, лежало озеро Ильмень, треугольное или многоуго-льное, как все озера, потому что в каждый угол озера вливается какая-нибудь река, с раскинув-шимся на холме у его северного берега старинным Новгородом с его колокольнями и церквями X или XI века, строенными сурово и прочно, с высокими, узкими окнами, напоминающими бойницы, с золотистыми куполами, увенчанными ажурными восьмиконечными крестами, символизирующими православие, — по голубой поверхности озера, в которой отражались легкие белые облака, не торопясь, плыл колесный пароход, взбивая пальцами своих колес воду, брызги которой попадали на палубу, куда вышли супруги Достоевские с двумя детьми, чтобы полюбо-ваться прекрасным летним утром. Глядя на удаляющиеся купола новгородских соборов, Федор Михайлович поклонился в их сторону и перекрестился, усердно кладя свои трехперстия, так что на костюме его, несколько обвисшем на сузившихся за последнее время плечах, остались вмятины, а следом за ним аккуратно и тоже с поклоном перекрестилась Анна Григорьевна, одетая в черный дорожный платок, а потом оба они перекрестили своих детей, Любочку и Феденьку, своих дорогих деточек, как они оба неизменно называли их в письмах, потому что Сонечка, которую в Бадене носила под сердцем Анна Григорьевна, вскоре после своего рождения в Женеве там же и умерла, — пароход под названием „Витязь“, которое было выведено золотой вязью на полукружии, покрывавшем колеса, пересек озеро Ильмень и, дойдя до его южного берега, вошел в устье речки Ловати, впадающей в озеро, и стал медленно подниматься вверх по течению, сначала — Ловати, затем — впадающей в нее Полести и, наконец, — Перерытицы, следуя извилистому руслу рек, осторожно обходя мели, предупреждающе гудя встречным баржам, — вдали показались колоко-льни и церкви Старой Руссы, и Достоевские снова несколько раз перекрестились и поклонились и перекрестили детей, — на Соборной площади, недалеко от церкви Воскресения стоял домик Грушеньки Меньшовой* со сладким изгибом пальчика на ноге и с таким же сладким голосом, Грушеньки, оставленной женихом-поручиком и состоявшей в большой дружбе с Анной Григо-рьевной, принимавшей участие в ее сердечных делах, так что Федор Михайлович иногда даже завидовал Анне Григорьевне, — той самой Грушеньки, которая в романе была опозорена офице-ром в ранней своей молодости, затем взята под покровительство богатого купца-сластолюбца и из дома которой в ночь страшного убийства пробирался огородами и задами Дмитрий Карамазов к дому отца своего, Федора Павловича, — в этом доме, стоявшем на углу двух улиц, с большим участком, огороженным высоким забором, и банькой, жили Достоевские, каждое лето приезжав-шие сюда из Петербурга, а иногда и зимой — глухой переулок позади дома зарос чертополохом и крапивой, и под этим чертополохом Достоевский нашел личинку бабочки или, правильнее, кокон с загадочным нутром, издающим сладковато-приторный запах начинающегося тлена, — возмож-но, что он даже принес свою добычу домой, — комнаты его были разгорожены и перегорожены, так что в доме его было множество закоулков, антресолей, лестниц и всяких укромных и потайных местечек, — под этим же чертополохом Федор Павлович Карамазов нашел Лизавету Смердящую в одной посконной рубахе, — было что-то сладко-уничижительное в том, что Достоевский назвал его своим именем — Федор. — в комнатах старика Карамазова,
* Грушенька Меньшова — прототип Грушеньки Светловой, героини романа «Братья Карамазовы». — Причеч авт.
разгороженных и перегороженных, и с какой-то лестницей, ведущей наверх, шла баталия между отцом и сыном из-за Грушеньки — Алеша, Иван и слуга Григорий удерживали поочередно то Дмитрия, то Федора Павловича, в исступлении кричавшего: «Ату его, ату его!» — Дмитрий, вырвавшись из рук державших его братьев, раскидывая и ломая на пути своем перегородки, мебель и какие-то вазы, ринулся к отцу и, страшным ударом сбив его с ног, принялся колотить его ногой в голову, — «Здорово он звезданул его!» — раздался сзади меня чей-то голос, — оторвав-шись от экрана, я обернулся — сидевшие позади меня поочередно потягивали из бутылки, и бульканье это продолжалось до самого конца сеанса, и в разных концах зала, словно всплески застоявшейся воды, слышались то гигиканье, то гогот, особенно же во время разговора Ивана с чертом о вере и бессмертии души, и точно так же пили пиво и водку экскурсанты, ехавшие по профсоюзным путевкам на тематическую экскурсию: «По местам Достоевского в Старой Руссе», а прибыв на место, они купались в Перерытице, а затем, наподдав, подплывали к самому винту парохода, чтобы покачаться на волнах, — вышагивая по своему кабинету в Старой Руссе, откуда были видны и Соборная сторона, и набережная, и примыкающая к ней улица, потому что дом, в котором он жил, как всегда, был угловой, а окна кабинета выходили еще и на самый угол дома, — вышагивая взад и вперед и то и дело поглядывая в окно на купол Успенского собора, золотящийся в лучах заходящего солнца, он диктовал Анне Григорьевне «Великого инквизитора» — страшный судья в черном облачении, гремя цепями, открывал кованную железом дверь, за которой находил-ся пленник в своем неистлевшем за две тысячи лет одеянии и в терновом венце, — вернувшись на землю, такую же грешную, как и в те далекие времена, он снова испытал все ту же горечь непонимания и отчуждения и снова был обречен на муки и должен был искупать чужие грехи (уж не свои ли?), требуя от людей таких подвигов и таких страданий, которые были под стать только ему, — впрочем, всю глубинную философскую и религиозную суть «Великого инквизитора» впоследствии разъяснил Розанов, которого кто-то из современников назвал конгениальным автору «Братьев Карамазовых», — возможно, что эта конгениальность выражалась в необычном строении его черепа, имеющего форму конуса (отсюда — конгениальный), составленного, в свою очередь, из множества многоугольников, а, может быть, в странной и знаменательной судьбе его, ставшего мужем той женщины, с которой Достоевский когда-то путешествовал по Италии и затем на пароходе в одной каюте, вымолив ее разрешения быть ее другом, только другом и поверенным в ее сердечных делах с этим пустым испанцем, выдававшим себя не то за барона, не то за виконта и бросившего ее, как ненужную вещь, как поношенное платье, растоптавшим ее чувства и ее гор-дость, и оттого еще более желанной, — впрочем, он имел все основания считать, что впоследствии она раскаивалась в этом, да и разве за год до этой злосчастной поездки, еще в Петербурге, не приходила она к нему на квартиру в угловой дом на канаве, в ранние осенние сумерки, вся дрожа от дождя и пронизывающего холода, с опущенной вуалью? — натуральная героиня бальзаковских романов — или все это были его позднейшие фантазии, или, может быть, вымыслы его биографов, или даже ее собственные? — поезд давно уже шел, оставив где-то далеко позади Бологое с его призрачным киоском на платформе, освещенном керосиновой лампой, — вагон раскачивался из стороны в сторону вместе со всеми сидящими в нем пассажирами, матовыми плафонами и чемоданами, многократно отражающимися в темных окнах, за которыми бежали невидимые снежные пространства, так что «Дневник» Анны Григорьевны приходилось удерживать, чтобы он не свалился с выдвижного столика на пол и чтобы строчки не прыгали перед глазами, — придя домой, Федя упал на колени перед Анной Григорьевной, так что она даже опешила и стала отступать куда-то в угол комнаты, но он пополз на коленях вслед за ней, повторяя: «Прости, прости» и «Ты мой ангел», — но она все отступала куда-то в сторону, и он, вскочив на ноги, принялся ударять кулаками в стену, а затем бить себя по голове, и это выглядело так, будто он делал это нарочно, словно разыгрывал какой-то фарс, так что на секунду ей сделалось даже смешно, но она боялась, что хозяйка может услышать, и, кроме того, это могло кончиться припадком, — она подбежала к нему и попыталась удержать — лицо его было бледно, губы дрожали, борода сбилась на бок, — стоя на коленях, он каялся перед ней за проигрыш, за то, что делает ее несчастной, но она не могла ни оценить, ни даже понять всей глубины его страдания и унижения, а, стоя в углу комнаты, смотрела на него удивленно и даже с какой-то недоброй усмешкой — уж не смеялась ли она над ним? — и вот тогда-то он вскочил с колен и стал барабанить кулаками в стену, чтобы она наконец поняла, чтобы они все поняли — пусть знает хозяйка! пусть знают все!… — он в исступлении колотил в стену, но всем им, наверное, было мало этого, потому что за стеной никто не шелохнулся, а Анна Григорьевна продолжала стоять в углу комнаты, — он стал бегать по комнате, натыкаясь на стулья и отшвыривая их в сторону, ударяя себя кулаками по голове, так что ладоням сделалось больно, — подбежав к нему, она попыталась удержать его — теперь лицо ее выражало только испуг — ага, она боялась шума, огласки, не более! она стыдилась его! — так пусть же она не зря стыдится его! — он оттолкнул ее и закричал, что выпрыгнет сейчас из окна, понимая в то же время, что он этого не сделает, — они тяжело дышали, глядя друг на друга, она со страхом и с мольбой, он — с ненавистью и ожесточением затравленного зверя — губы его по-прежнему дрожали, лицо исказила мучительная судорога, — «Федя, голубчик!» — она кинулась к нему и, обхватив руками его голову, прижалась к нему — все обиды, горести и оскорбления сегодняшнего дня, накопившиеся внутри его, разом подкатились к его горлу сладко-горьким комком, как в детстве, когда после очередного скандала, учиненного отцом, в детскую к нему тайком проскальзывала мать и, неслышными шагами подойдя к его кровати, наклонялась над ним и, думая, что он спит, тихонько гладила его по лицу и целовала, — комок, застрявший в горле, прорвался рыданием, сначала глухим, сдерживаемым, а затем громким, облегчающим, мучительно-сладким, взахлеб, — поддерживая его, утирая ему своим платком слезы, Анна Григорьевна повела его к кровати, сняла с него сюртук и жилет, помогла ему лечь, укрыла его, — ей было странно, что такой серьезный и умный человек, как ее муж, мог плакать — это было что-то вроде припадка, та же болезнь, и ее наполнило острое чувство жалости к нему и вместе с тем какой-то ответственности за него (перед кем?), словно он был ее ребенком, — он еще всхлипывал, но это уже были всплески воды о берег от упавшего в озеро валуна, — она хлопотала вокруг него, повязала ему голову влажным полотенцем, а он целовал ей руки и называл ее ангелом, а затем, сбиваясь и путаясь, рассказал ей историю, которая вышла с ним в игорной зале, но она сказала, что все это ничего и что, конечно, тот услышал, что Федя назвал его подлецом, потому что слово это хоть и по-русски, но все знают, а если он не понял, так остальные-то поняли, и что вообще с таким подлецом и связываться вообще не следовало, и он снова целовал ее руки, потому что был теперь вдвойне ей благодарен, — но после обеда, когда они пошли пройтись по Lichtentaler Allee, где в этот час прогуливалось много народа, Федя стал задевать плечом встречных мужчин, шедших в одиночку или даже с дамами, — плоское лицо господина с оттопыренными ушами, оскорбившего его, снова встало перед ним — теперь он знал, что ему следовало сделать: просто толкнуть его эдак небрежно, но достаточно энергично, чтобы тот упал, или хотя бы просто пошатнулся, или, на крайний случай, чтобы просто почувствовал, что ему даром не прошла его выходка, — незнакомец с плоским лицом и с выпученными бесцветными глазами был вездесущ — то появлялся из какой-нибудь боковой аллеи, и Федя спешил ему наперерез, чтобы преградить путь, то шагал навстречу своей самоуверенной, чеканной походкой, и его нужно было сбить с этой походки, заставить его напомнить о себе, то обгонял Федю и Анну Григорьевну, и тогда его следовало нагнать и дать ему надлежащий урок, — Анна Григорьевна пыталась удержать Федю, но он все сталкивался с шедшими навстречу добропорядочными немцами или принимался вдруг догонять каких-то незнакомых господ, так что на несколько минут она даже оставалась одна среди этой разнаряженной фланирующей публики, с зонтиком и с кружевной мантильей в руках, подаренной ей мамой и через несколько дней заложенной Федей
* Грушенька Меньшова — прототип Грушеньки Светловой, героини романа «Братья Карамазовы». — Причеч авт.
разгороженных и перегороженных, и с какой-то лестницей, ведущей наверх, шла баталия между отцом и сыном из-за Грушеньки — Алеша, Иван и слуга Григорий удерживали поочередно то Дмитрия, то Федора Павловича, в исступлении кричавшего: «Ату его, ату его!» — Дмитрий, вырвавшись из рук державших его братьев, раскидывая и ломая на пути своем перегородки, мебель и какие-то вазы, ринулся к отцу и, страшным ударом сбив его с ног, принялся колотить его ногой в голову, — «Здорово он звезданул его!» — раздался сзади меня чей-то голос, — оторвав-шись от экрана, я обернулся — сидевшие позади меня поочередно потягивали из бутылки, и бульканье это продолжалось до самого конца сеанса, и в разных концах зала, словно всплески застоявшейся воды, слышались то гигиканье, то гогот, особенно же во время разговора Ивана с чертом о вере и бессмертии души, и точно так же пили пиво и водку экскурсанты, ехавшие по профсоюзным путевкам на тематическую экскурсию: «По местам Достоевского в Старой Руссе», а прибыв на место, они купались в Перерытице, а затем, наподдав, подплывали к самому винту парохода, чтобы покачаться на волнах, — вышагивая по своему кабинету в Старой Руссе, откуда были видны и Соборная сторона, и набережная, и примыкающая к ней улица, потому что дом, в котором он жил, как всегда, был угловой, а окна кабинета выходили еще и на самый угол дома, — вышагивая взад и вперед и то и дело поглядывая в окно на купол Успенского собора, золотящийся в лучах заходящего солнца, он диктовал Анне Григорьевне «Великого инквизитора» — страшный судья в черном облачении, гремя цепями, открывал кованную железом дверь, за которой находил-ся пленник в своем неистлевшем за две тысячи лет одеянии и в терновом венце, — вернувшись на землю, такую же грешную, как и в те далекие времена, он снова испытал все ту же горечь непонимания и отчуждения и снова был обречен на муки и должен был искупать чужие грехи (уж не свои ли?), требуя от людей таких подвигов и таких страданий, которые были под стать только ему, — впрочем, всю глубинную философскую и религиозную суть «Великого инквизитора» впоследствии разъяснил Розанов, которого кто-то из современников назвал конгениальным автору «Братьев Карамазовых», — возможно, что эта конгениальность выражалась в необычном строении его черепа, имеющего форму конуса (отсюда — конгениальный), составленного, в свою очередь, из множества многоугольников, а, может быть, в странной и знаменательной судьбе его, ставшего мужем той женщины, с которой Достоевский когда-то путешествовал по Италии и затем на пароходе в одной каюте, вымолив ее разрешения быть ее другом, только другом и поверенным в ее сердечных делах с этим пустым испанцем, выдававшим себя не то за барона, не то за виконта и бросившего ее, как ненужную вещь, как поношенное платье, растоптавшим ее чувства и ее гор-дость, и оттого еще более желанной, — впрочем, он имел все основания считать, что впоследствии она раскаивалась в этом, да и разве за год до этой злосчастной поездки, еще в Петербурге, не приходила она к нему на квартиру в угловой дом на канаве, в ранние осенние сумерки, вся дрожа от дождя и пронизывающего холода, с опущенной вуалью? — натуральная героиня бальзаковских романов — или все это были его позднейшие фантазии, или, может быть, вымыслы его биографов, или даже ее собственные? — поезд давно уже шел, оставив где-то далеко позади Бологое с его призрачным киоском на платформе, освещенном керосиновой лампой, — вагон раскачивался из стороны в сторону вместе со всеми сидящими в нем пассажирами, матовыми плафонами и чемоданами, многократно отражающимися в темных окнах, за которыми бежали невидимые снежные пространства, так что «Дневник» Анны Григорьевны приходилось удерживать, чтобы он не свалился с выдвижного столика на пол и чтобы строчки не прыгали перед глазами, — придя домой, Федя упал на колени перед Анной Григорьевной, так что она даже опешила и стала отступать куда-то в угол комнаты, но он пополз на коленях вслед за ней, повторяя: «Прости, прости» и «Ты мой ангел», — но она все отступала куда-то в сторону, и он, вскочив на ноги, принялся ударять кулаками в стену, а затем бить себя по голове, и это выглядело так, будто он делал это нарочно, словно разыгрывал какой-то фарс, так что на секунду ей сделалось даже смешно, но она боялась, что хозяйка может услышать, и, кроме того, это могло кончиться припадком, — она подбежала к нему и попыталась удержать — лицо его было бледно, губы дрожали, борода сбилась на бок, — стоя на коленях, он каялся перед ней за проигрыш, за то, что делает ее несчастной, но она не могла ни оценить, ни даже понять всей глубины его страдания и унижения, а, стоя в углу комнаты, смотрела на него удивленно и даже с какой-то недоброй усмешкой — уж не смеялась ли она над ним? — и вот тогда-то он вскочил с колен и стал барабанить кулаками в стену, чтобы она наконец поняла, чтобы они все поняли — пусть знает хозяйка! пусть знают все!… — он в исступлении колотил в стену, но всем им, наверное, было мало этого, потому что за стеной никто не шелохнулся, а Анна Григорьевна продолжала стоять в углу комнаты, — он стал бегать по комнате, натыкаясь на стулья и отшвыривая их в сторону, ударяя себя кулаками по голове, так что ладоням сделалось больно, — подбежав к нему, она попыталась удержать его — теперь лицо ее выражало только испуг — ага, она боялась шума, огласки, не более! она стыдилась его! — так пусть же она не зря стыдится его! — он оттолкнул ее и закричал, что выпрыгнет сейчас из окна, понимая в то же время, что он этого не сделает, — они тяжело дышали, глядя друг на друга, она со страхом и с мольбой, он — с ненавистью и ожесточением затравленного зверя — губы его по-прежнему дрожали, лицо исказила мучительная судорога, — «Федя, голубчик!» — она кинулась к нему и, обхватив руками его голову, прижалась к нему — все обиды, горести и оскорбления сегодняшнего дня, накопившиеся внутри его, разом подкатились к его горлу сладко-горьким комком, как в детстве, когда после очередного скандала, учиненного отцом, в детскую к нему тайком проскальзывала мать и, неслышными шагами подойдя к его кровати, наклонялась над ним и, думая, что он спит, тихонько гладила его по лицу и целовала, — комок, застрявший в горле, прорвался рыданием, сначала глухим, сдерживаемым, а затем громким, облегчающим, мучительно-сладким, взахлеб, — поддерживая его, утирая ему своим платком слезы, Анна Григорьевна повела его к кровати, сняла с него сюртук и жилет, помогла ему лечь, укрыла его, — ей было странно, что такой серьезный и умный человек, как ее муж, мог плакать — это было что-то вроде припадка, та же болезнь, и ее наполнило острое чувство жалости к нему и вместе с тем какой-то ответственности за него (перед кем?), словно он был ее ребенком, — он еще всхлипывал, но это уже были всплески воды о берег от упавшего в озеро валуна, — она хлопотала вокруг него, повязала ему голову влажным полотенцем, а он целовал ей руки и называл ее ангелом, а затем, сбиваясь и путаясь, рассказал ей историю, которая вышла с ним в игорной зале, но она сказала, что все это ничего и что, конечно, тот услышал, что Федя назвал его подлецом, потому что слово это хоть и по-русски, но все знают, а если он не понял, так остальные-то поняли, и что вообще с таким подлецом и связываться вообще не следовало, и он снова целовал ее руки, потому что был теперь вдвойне ей благодарен, — но после обеда, когда они пошли пройтись по Lichtentaler Allee, где в этот час прогуливалось много народа, Федя стал задевать плечом встречных мужчин, шедших в одиночку или даже с дамами, — плоское лицо господина с оттопыренными ушами, оскорбившего его, снова встало перед ним — теперь он знал, что ему следовало сделать: просто толкнуть его эдак небрежно, но достаточно энергично, чтобы тот упал, или хотя бы просто пошатнулся, или, на крайний случай, чтобы просто почувствовал, что ему даром не прошла его выходка, — незнакомец с плоским лицом и с выпученными бесцветными глазами был вездесущ — то появлялся из какой-нибудь боковой аллеи, и Федя спешил ему наперерез, чтобы преградить путь, то шагал навстречу своей самоуверенной, чеканной походкой, и его нужно было сбить с этой походки, заставить его напомнить о себе, то обгонял Федю и Анну Григорьевну, и тогда его следовало нагнать и дать ему надлежащий урок, — Анна Григорьевна пыталась удержать Федю, но он все сталкивался с шедшими навстречу добропорядочными немцами или принимался вдруг догонять каких-то незнакомых господ, так что на несколько минут она даже оставалась одна среди этой разнаряженной фланирующей публики, с зонтиком и с кружевной мантильей в руках, подаренной ей мамой и через несколько дней заложенной Федей