Страница:
Вдруг она тихо сказала:
- Ты уже должен уходить?
Только теперь я увидел ее лицо. Темные волны распущенных волос обрамляли округлые щеки с печатью полных губ. О цвете ее миндалевидных глаз я мог только догадываться. То ли зеленые, то ли серые. Они светились во тьме, и я понял, что она смотрела на меня с той самой минуты, когда я встал.
- Да, - ответил я, - должен.
- Когда снова придешь? - спросила она после небольшой паузы.
- Не знаю, - прямого ответа я избежал.
- Но придешь? Скажи, что придешь, - настаивала она.
- Пpидy. Разумеется, приду, - солгал я, только бы поскорей переступить порог, и быстро завершил процесс одевания.
Хотел поспешно поцеловать ее и убежать, но она прильнула к моим губам, притянула меня к себе, крепко прижала, и я почувствовал, как в ее объятиях улетучивается вся моя воля. Мои руки притронулись к ее груди. Я оторвался от ее жгучего тела, точно спасаясь от пожара.
Как ветер, я летел по все еще темному городу, плохо разбираясь в сплетении его улочек, блуждал и кругами возвращался туда, откуда вышел. Не у кого было спросить дорогу, пока, не знаю, каким образом, уже на пороге безнадежности не оказался перед гостиницей, где оставил коня.
И только усевшись в седло, точно камень на плечах, ощутил тяжесть стыда: голова горела, в висках тяжелые молоты дробили щебенку моей тупости. Поводья висели в руках, как черные ленты на траурном венке, а конь нес всего лишь груз, а не наездника и хозяина. Медленно, шаг за шагом, точно понимая, что сегодня не почувствует острых шпор, вез он меня домой.
Солнце уже всходило, когда мы приблизились к деревне.
Педро стоял на своем месте, на заборе перед моим домом, и издалека приветствовал меня:
- Победа! Победа!
"Поражение, Педро, поражение!" - хотел я ему сказать, но даже этого не процедили мои запекшиеся губы.
- Прекрасное утро, прекрасный день, - снова пытался разговорить меня Педро. А когда я и на это не ответил, попробовал взбодрить меня уже не так уверенно: - Разве сегодня не прекрасней, чем вчера?
Без единого слова я отвел коня на конюшню. Потом кое-как добрался до горницы и в чем был свалился на постель. Только ботинки разул, стопудовые, точно из свинца.
- Анна, - шептал я без конца. - Анна, моя Анна.
Я слышал, как Педро, словно стараясь доказать, что мое молчание не выведет его из равновесия, продолжал петь:
- Прекрасный день. Прекрасный день. А завтра будет еще лучше.
Потом я уснул. Проспал два дня и две ночи. Даже Педрова боевая труба, которую я слышал словно откуда-то издалека, на сей раз не могла призвать меня на поле брани.
ХVI
Я был похож на остановившиеся старые чacы, требующие завода. Голод выгнал меня из постели, Педро выманил на летнюю прогулку, но когда мы вышли - я с торбой лекарств через плечо, с палкой в руке, Педро, притихший, - на моем предплечье, - я почувствовал, что вернулся туда, где мне надлежало быть. Собственно, и тогда еще я не совсем пришел в себя. Первые шаги были неуверенными, им не хватало твердости, я двигался вперед скорее как машина, как маховик, а не человек, идущий к своей цели. Только когда по пути мы повстречали мужчин с косами через плечо, когда крестьянки у колодца начали меня окликать, расспрашивая, где я так долго пропадал, начали говорить, здороваясь, что уже беспокоились, все ли со мной в порядке, стали при встрече уверять, что им меня не хватало, только тогда появиласъ в моей походке прежняя твердость. А когда к забору перед школой подбежали дети, издалека восторженно пpивeтствуя нас, оба мы, Педро и я, выпятив грудь, запели. Педро ликующе закукарекал, я присоединился к нему тихой песней без слов, и слышал ее лишь я один.
Я вернулся. В деревню, где меня не хватало, к каждодневной борьбе со смертью, к жизни, которую избрал, туда, где я был дома.
В тот же день, обойдя больных, я направился к пруду за деревней, разделся в тростнике и погрузился в очистительную купель прогретой солнцем воды. Точно карая себя, я бил глянцевую поверхность энергичными ударами рук и ног, пока усталость не выгнала меня на берег, где я был встречен моим Педро как победитель после нелегкого боя.
Кое-что от этого все же осталось и на будущее. Шрам. Невидимая рана, не перестававшая кровоточить. Поздним вечером я вышел на свое место перед домом. Педро уже ждал: меня, стоя на спинке скамьи и как бы предлагая мне присесть. Я не хотел вступать с ним в разговор, не был настроен выслушивать его назидания, минута молчания под высоким небом теплой ночи была тем, что я как медик прописывал себе перед сном. Итак, я сел на скамью и загляделся на звездный купол.
Когдя я смотрю на усеянное звездами небо, в голову приходят тысячи разных вещей. Кто-то жнет серпом месяца поросший калужницами луг. Госпожа ночь глядится в кобальтовое зеркало простора, примеряет шляпы-облака, одну за другой, остановив свой выбор на той, что с лентой Млечного Пути, и потом шпильками созвездий прикалывает ее к черным волосам.
Такие и подобные вещи приходят мне в голову. В тот раз я придумал, что звезды - кровинки ночи. Это было не впервые. Я ношу этот образ в себе множество лет, по временам он возвращается. И вот я начал вспоминать, когда он пришел мне в голову впервые. До сих пор не знаю. Но, должно быть, когда-то давно, в юности, ибо я вспомнил, что в свое время толковал об этом Варде, когда мы еще студентами жили у пани Салаквардовой.
Теперь вспомнилось и множество других вещей, о которых я ему в ту пору рассказывал. Oн всегда поощрял меня: "Напиши об этом, дружище, напиши". А я отнекивался. Правда, порой в моей голове начинали звучать стихотворные строки, порой приходило нечто, чего: я не вычитал из книг и не слышал от других, но это были всего лишь мазки, не складывающиеся в общую картину, лишь восторженные аккорды, красивая бахрома, и я не знал, что с ней делать, и никогда не пытался соткать из нее пестрый большой ковер.
Тогда мы с Вардой изо дня в день сидели за одним и тем же мраморным столиком под зеркалом в кафе: "У черной poзы". Не успевали мы повесить свои пальто на вешалку, как официант Земан шел к нам из кухни шаркающей походкой с двумя чашками кофе и двумя стаканами содовой. Часок, а перед экзаменами и дольше, мы проводили в молчании, пробегая глазами страницы раскрытых книг. Варда был погружен в свои параграфы, а я - в анатомию, потом мы захлопывали книги, а официант Земан опять же шаркал к нашему столу с шахматной доской и коробкой фигур. Мы играли, а между ходами я рассказывал обо всем, что приходило в голову.
- Напиши, дружище. Отчего ты этого не напишешь? - каждый раз говорил мне Варда.
- Да ведь здесь нет сквозного действия, - защищался я.
- Сквозное действие! - возмущенно говорил он. Брал мою туру или слона и сердито добавлял: - Разве у жизни бывает сквозное действие?
А когда в ответ я только отмахивался, он обращался к старому официанту, который стоял неподалеку от нашего столика, спрятав руки под фалдами обшарпанного фрака, и наблюдал за нашей игрой.
- Как думаете, пан официант, есть у жизни какое-нибудь сквозное действие?
Пан Земан всякий раз усмехался печальными глазами - они у него были, как у состарившихся легавых, - и, нерешительно покашливая, точно извиняясь, что не может нам помочь, отвечал:
- Этого я, простите, пан доктор, не знаю.
Каждый, кто когда-либо положил книгу на один из мраморных столиков в кафе "У черной розы", в глазах пана Земана был доктором. Потом, еще раз неуверенно кашлянув и наблюдая за очередным ходом, к которому я готовился, добавлял:
- Этого бы я вам, пан доктор, не советовал. Так вы можете потерять королеву.
"Я уже потерял свою королеву, - мог бы я теперь ему ответить. - Потерял и не спас. Теперь уже придется доигрывать партию без нее".
Нe будь встречи с Вардой, я бы вряд ли когда-нибудь вспомнил официанта Земана. Теперь же я вновь увидел его перед собой, как живого. Сколько раз я следил, как он медленно подходит к собравшемуся расплатиться посетителю. Как лезет под фалду обшарпанного фрака, звенит мелочью в кожаном мешочке, вылавливает несколько монет для посетителя, который расплачивается банкнотой, кланяется в пояс, благодаря за чаевые, шаркая, медленно подходит к большому окну и, держа руки под фалдами, наблюдает за пешеходами. Что я о нем знал? Как часто я пытался догадаться, о чем он думает. Быть может, говорит себе, что светит солнце, что людям захочется пить и скоро они станут заходить сюда на стаканчик холодного пива. Быть может, когда начинало накрапывать, говорил себе, что дождь загонит людей в сухое помещение. Но скорее всего со всех сторон прокручивал в голове, что за вопрос задали ему те два молокососа, и спрашивал теперь сам себя, есть ли у жизни сквозное действие? Я знал только, что он служил в "Черной розе" еще до того, как я появился на свет. Всю жизнь носил два черных кофе к круглому столику "четверке" - с утра до ночи и завтра снова. Знал, что однажды, в давнюю пору он ушел из "Черной розы", на все, что сэкономил из чаевых, купил где-то в предместье ресторан, истратил все, что имел, еще и задолжал, а через год вернулся назад, в "Черную розу", только стaл немного пепельнее лицом, немного чаще кашлял да на его усталых ногах прибавилось варикозных вен. И снова от стола на кухню, от стеллажа с газетами к бильярду, от картежников к большому окну на улицу, за которым то светило солнце, то шел дождь и люди торопились бог весть куда. Возможно, он спрашивал себя, почему и куда все так торопятся. Не был ли это все тот же вопрос, только в ином обличии?
Педро, до сих пор неподвижно стоявший возле меня на спинке скамьи, пристально глядя вперед, минутами, как и я, поднимал голову к куполу неба, будто и он вспоминал, размышлял, искал ответы. Одна из моих трудностей с ним - я никогда точно не знаю, не насмехается ли он надо мной, когда кажется, будто он мне подражает. Прежде это выводило меня из себя. Теперь я делаю вид, что ничего не замечаю.
- Как думаешь, Педро, - обратился я к нему, - есть у жизни какое-нибудь сквозное действие?
- Сквозное действие? - переспросил он, как будто не поняв. Пожалуй, иногда я требую от него слишком многого. - Действие? - снова удивленно переспрашивает Педро. Он вяло взмахнул крыльями, точно пожал плечами, и опять я увидел перед собой старого официанта из "Черной розы", который говорил: "Этого я, простите, не знаю". Ответ Педро, как я и подозревал, все же оказался иным.
- Действие? - повторил он уже в третий раз. - Мало тебе прекрасной ночи? Мало того, что утром снова взойдет солнце? Что будет прекрасный день?
ХVII
Я борюсь с этим давно. Оно держит меня, как удочка, на которой я трепыхаюсь. Ничего не помогает, каждый раз острие крючка вонзается еще глубже.
Если я спрашиваю отца Бальтазара, он отвечает:
- Тот, Кто там, над нами, руководит каждым нашим шагом.
Ответ Педро вы уже знаете:
- Мало тебе того, что сегодня прекрасный день?
Словарь его не богаче, чем песня шарманки. Он мне не поможет, ни он, ни Бальтазар, а других я и не спрашиваю.
Сижу порой на склоне в лесу и говорю себе: вот дерево. Время терпеливо вычерчивает на нем годовые кольца, сок поднимается по его стволу до кроны, в которой я сейчас слышу дятла, выстукивающего непонятное мне послание. Однажды, когда дерево дорастет до определенных размеров, придут дровосеки с топором и пилой и завершат его жизнь. Но возможно, еще до них появятся гусеницы бабочек-монашек, обгложут кору на стволе, и дерево зачахнет, рассыплется в труху прежде, чем сможет послужить балкой для постройки или порогом для дома.
В другой раз говорю себе: вот камень. Возможно, он лежит здесь целую вечность. Возможно, его привезли сюда вместе со щебенкой. Возможно, извлекли из земли плугом на ближайшем поле и перевалили сюда, где он не мешает. Пыль и земля приросли к нему, дожди и снега постепенно его вымывают. И это все? Это жизнь, сюжет жизни дерева, камня? А может, он лежал или еще будет лежать посреди ручья, чтобы в решающую минуту послужить кому-нибудь, кто иначе не смог бы попасть на: другой берег?
Или я сажусь на скамью перед домом и читаю следы, оставленные в пыли теми, кто здесь проходил. Большие следы мужчин - по дороге к полям и виноградникам, маленькие - детей, пробегавших тут по пути в школу, тяжелые шаги ночного сторожа, который трубил здесь, отсчитывая время. Если лежали передо мной следы всех, кто тут когда-то прошел, пожалуй, по тому, как они перекрещивались, перемешивались, переплетались, по следам всех полков, промаршировавших тут, всех праздничных процессий, по следам тех, кто нес крестить детей, тех, кто шел за сотнями гробов на кладбище, по параллельным, тесно друг к дружке прижавшимся следам влюбленных, по глубоко вдавленным следам еле передвигающихся старцев, возможно, по кружеву всех этих следов я мог бы вычитать какое-то сквозное действие. Возможно, я нашел бы в них ответ на свой вопрос или хотя бы ключ к нему.
Вxoжy в дом и, пока закрываю ставни, слышу, как Педро кричит мне с забора:
- Зачем ты убегаешь? Дождь скоро кончится. Снова будет прекрасный день.
Он и сегодня ничего не понимает. Только выводит меня из себя своей однообразной песенкой. Но тучи неожиданно разверзаются, и я могу злорадно посмеяться, наблюдая, как он сломя голову мчится на насест, с крыльями, обвисшими под потоками ливня.
ХVIII
Я вижу столько снов, что утром лишь изредка могу припомнить, что же мне снилось ночью. Но бывает - сон, словно готовящаяся к полету птица, увязнет коготком в сети памяти, тогда я осторожно переношу его из ночи в день и рассматриваю со всех сторон. Такой сон я поймал нынешней ночью.
Снилось мне, будто я был в костеле. Никто не знал о моем присутствии, впрочем, кроме отца Бальтазара, здесь не было ни единой живой души, а от Бальтазара я был скрыт колонной и видел, как он стоит на коленях в открытой исповедальне, бьет себя в грудь и долго кается во всех грехах. Потом, тяжело подняв свое упитанное тело, переходит нa другую сторону исповедальни и, перекрестившись, сам себе дает отпущение.
Эта картина рассмешила меня, и я проснулся. Утром, вспомнив сон об отце Бальтазаре, я, к удивлению Педро, продолжал смеяться. Ему я предпочел не говорить о причине смеха, хотя обычно поверяю многие секреты. Не поведал я ему, что очень похоже на Бальтазара из моего сна долгие годы веду себя сам. Исповедуюсь перед собой и сам же отпускаю себе грехи.
А за эти годы мне было в чем покаяться.
Я думал, что лгу, когда пообещал Наде: "Приду, разумеется, приду". Порой мы говорим правду, сами того не подозревая. Из слабости. Я пришел, разумеется, пришел, и еще много раз возвращался в ее объятия, после которых всегда, опомнившись, чувствовал, будто меня четвертовали, распяли на дыбе между стыдом и жалостью.
Со временем стыда поубавилось, а жалость созрела, стала гроздью терпкого винограда. Жалость к нам обоим. К красивой женщине, которая с растущей горячностью отдавала мне все, что имела, все, что могла дать, и к себе самому, который приходил, каждый раз должен был приходить и брать, получать, прекрасно сознавая, как мало может дать в ответ. Ибо что мы можем дать колодцу, к которому многократно приходим, чтобы утолить жажду? Что можем дать огню, к которому приходим с мороза, чтобы согреться? Что - водам речки, в которую погружаемся лишь потому, что нам необходимо охладить жар?
Бывали дни и ночи, когда Эва уходила в квартиру Варды и мы оставались одни, а однажды мы вдвоем на целую неделю уехали к морю, и одиночество, в котором мы с Надей там оказались, превращало нас в некое подобие супругов. Надя готовила еду, играла для меня на рояле, убирала за нами, стирала, гладила, а ночью брала меня к себе, каждый раз по-новому: то как усталого путника, то как дитя, испуганное дурными снами, то как завоевателя, перед которым раскрываются триумфальные врата порабощенного города. Я играл все эти и многие иные роли. Надино тело было моей скрипкой, ладьей, на которой я уплывал от бури. Но скрипач или кормчий, завоеватель или путник - всегда я только получал, принимал дар, всегда только брал, насыщал голод, утолял жажду, а сам лгал Наде, но отнюдь не себе, изображая подобие любви.
Несмотря на всю жалость к ней, я всякий раз возвращался победителем, опьяненный самолюбием, очерствевший от невероятной гордости, отупевший. Как страус, я прятал голову в песок перед завтрашним днем, как бобр, без конца воздвигал новую плотину, которая не позволяла потоку чувств выплеснуться через край. Укоры совести я отгонял, словно назойливого пса, и спал, как срубленное дерево, без снов. Утром, во время бритья, я лихо насвистывал, а Педро, привлеченный непривычными для него звуками, усаживался на карнизе и одобрительно, словно мы с ним две птицы из одной стаи, комментировал:
- Доктор, ты начинаешь мне нравиться.
Так продолжалось, пока наконец мои плотины не прорвало. Сперва я швырнул в него кисточку, в следующий раз погнался за ним с бритвой, а потом он уже посмеивался надо мной издалека.
- Мы решились. Возьмем да и поженимся, - объявил мне Варда в конце лета. - Эва права. Так будет легче. Я к ней привык, лучше ее мне уже, пожалуй, не найти, так что будет свадьба. Через месяц. Надеюсь, ты не откажешься быть моим шафером.
Так, душ с ясного неба. Я не мог бы сказать, что нечто подобное предчувствовал. Просто никогда об этом не задумывался. Правда, они знали друг друга, так сказать, с детства, выросли в одном городе, где у Эвиного отца была кожевенная фабрика. Но он проиграл свою дубильню в карты и на бирже и завершал неудавшуюся жизнь счетоводом на собственной фабрике положение в глазах таких почетных горожан, как, к примеру, отец Варды, известный адвокат, позорное и унизительное, а потому, даже если бы я об этом размышлял, то едва ли мог предположить, что мой друг пойдет к алтарю именно с Эвой Бальдовой. Да и Эвина так называемая репутация вряд ли помогла бы мне увидеть в ней будущую жену уважаемого нотариуса. Но такова жизнь, на каждом шагу и за каждым углом придумывающая все новые чудеса. Головы многих сбившихся в кучки горожан, доверительно делящихся сплетнями, давно уже не покачиваются с осуждением по поводу выбора моего приятеля. Теперь во всей округе не сыщешь семьи счастливее, чем у Варды. И когда во время прогулки люди встречают нотариуса с постоянно улыбающейся женой и двумя прелестными детишками, перед ними с уважением и завистью снимают шляпы.
Итак, Варда был прав. Он не нашел бы жены лучше Эвы. Но для меня его решение было как пощечина, как горсть ледяной воды в лицо, от которой мы приходим в себя как после обморока. Вдруг я понял, что и мне придется на что-то решаться. Но так же ясно я тогда понимал, что на этот шаг у меня не хватит сил.
Надя была откуда-то с юга. Они с Эвой встретились в консерватории, где Надя училась игре на фортепиано, а Эва поступила туда после смерти отца, когда выяснилось, что приданое, которое скопила для нее покойная мать и к которому отец не смел прикасаться, теперь принадлежит ей. За это время оно настолько увеличилось, что обеспечивало ей беззаботную жизнь. У Эвы был нежный, приятный, хоть и не слишком сильный голос, и она решила исполнить свою давнюю мечту, учиться пению. Они жили вдвоем, подружились и во всем держались заодно. Через два года обе познали границы своего дарования, простились с ученьем, но не с богемным образом жизни, к которому привыкли. Некоторое время вдвоем ездили по свету, выступали в курортных местечках, в кафе и ночных заведениях не столько ради денег - Надя тоже достаточно унаследовала после смерти родителей, а ее брат, управлявший теперь их имением, боготворил ее и послал бы любую затребованную ею сумму, - сколько потому, что им это нравилось, потому, что в ту пору именно так им хотелось жить. Потом приехали отдохнуть в Эвины родные места, тут на их пути возник Варда, и его встреча с Эвой в конце концов изменила судьбу их обоих, а косвенно и судьбу Нади, да и мою тоже.
Голова у меня превратилась в поле боя, по которому войска двигались навстречу друг другу, вступали в кровавые битвы, кое-что завоевывали и вновь отступали, и ни одно не могло одержать победу. Надя была красива. Пахла солнцем и южными виноградниками. Была тихая и преданная, как пахотное поле, раскрывающееся перед сеятелем. Иная, совсем иная, минутами она все же напоминала мне Анну. Но именно в эти минуты боевые трубы особенно настойчиво призывали меня к отступлению. Все, что тогда во мне бушевало, сегодня уже не имеет значения. Надя, верю, счастливо вышла замуж за хозяина усадьбы, соседствующей с полями ее брата, а я фельдшерствую один в своей деревне, уже без коня, который понес бы меня к новым грехам, один c петухом, чей хвост тоже уже начинает утрачивать блеск. Изредка еще задымится уголь ревнивых воспоминаний. И это все.
А тогда, в ночь перед свадьбой Варды, мы с Надей лежали, обнявшись, но словно разделенные невидимой стеной невысказанного вопроса. Никогда мы не были связаны теснее, никогда так не прорастали один в другого, никогда не были так тесно сплетены, никогда царство тела не правило такого великого бала. Но вопрос, который ни один из нас не перенес через ограду губ, все же вклинился между нами, и трудно сказать, что тут было сильнее - страх перед тем, что все же придется это слово произнести, или печаль от того, что мы его не произнесем. Что с нами будет? Так звучал вопрос. В ту ночь я знал: он переполняет Надю. Это было то, что лежало на дне моего непокоя, что в конце концов осталось невысказанным.
Еще было не поздно. Стоило бросить на весы одно слово. И только на следующий день, во время свадьбы, я уже понял, что не произнесу его.
Тогда я танцевал в последний раз. Я кружил с Надей в бешеном танце, старательно изображая удалое веселье, все кружилось вокруг меня и вместе со мной. И вдруг я почувствовал, что уже прижимаю к себе не Надю: это была Анна, моя Анна, и, как утлый кораблик на волнах бурного моря, я вдруг стал падать, безвозвратно вовлекаемый в водоворот. "Анна!" - успел я крикнуть, выпуская Надю из объятий. Как пьяный, спотыкаясь, я выбрался из зала в темный сад.
Когда в ту ночь конь нес меня назад, в деревню, я чувствовал себя точно осужденный, отправляемый в пожизненное изгнание.
С тех пор я Надю не видел. Через день после этого она уехала. Только многим позднее я нашел в себе силы объясниться с Вардой. Я подыскивал слова, заикался, голос выдавал мое смятение. А Надя наверняка все знала и без объяснений.
Можно было бы и еще кое-что добавить к этой исповеди. Но нe мудрее ли позволить недогоревшим уголькам воспоминаний одному за другим погаснуть под грудой времени?
Я не спрашивал Педро, но думаю, примерно так же поступает и он.
XIX
Итак, вы уже знаете, что и медик порой испытывает боль, которую должен лечить сам. Тут пригодятся несколько листков, вырванных из книги его собственных рецептов.
Две ложки тишины в звездную ночь. (Против одиночества, против гордыни, против зависти, против ненависти. После второй ложки тебе перестанет казаться, будто небесный свод вращается вокруг тебя. Ты уже не пуп вселенной, а попал в ковш Большой Медведицы вместе со всеми и со всем, вращаешься вокруг чего-то, несешься в направлении чего-то бесконечно большего, чем ты. В тяжелых случаях полезен и третий глоток.)
Сядь на берегу реки и брось в воду камешек. И жди, пока круги на покрывшейся рябью глади не успокоятся до полной неподвижности. (Против гнева и взрывов злобы. Также если вдруг сердце забьется от горького воспоминания.)
Краткое пребывание на цветущем лугу. (Когда тебе кажется, будто ты уже все знаешь.)
Лечь во мху под высокой елью и через кружево ветвей смотреть на высокое небо сине-золотого дня. (Когда ты думаешь, что должен, ну просто должен все понимать.)
Пучок ландыша. (Против ожесточения.)
Веточка цветущей яблони. (Против печали и досады.)
Три глотка ледяной воды из источника на краю леса и две горсти - на раскаленные виски. (Против уcталости, иссохшего сердца и вообще, когда чувствуешь, что стареешь.)
Три раза в день застыть в изумлении перед красотой пестрого хвоста Педро. (Когда жизнь кажется кучей сухой земли.)
Издали наблюдать за детьми, когда они играют у кладбищенской ограды в "небо-пекло-рай". (Против страха смерти.)
Обведи пальцем кольца лет на старом пне, от середины к краю, и продолжай дальше в воздухе, вокруг себя, куда только дотянешься. А потом в обратном направлении, к центру колец. (Против всех болезней и вместо молитв.)
XХ
Было время, когда я хотел проплыть по всем морям, познать свет со всех сторон. Ныне я уже понял: то, что я мог бы для себя открыть, можно найти и в моей деревне. Капелька дождя на окне отразит изогнутый лук радуги так же, как гладь океана, все вопросы, которые можно задать, я услышу здесь, рядом со своим порогом. Да и ответов больше, чем здесь, нигде не отыщешь.
Когда вечером мы с Педро усаживаемся на скамье перед домом, бывает, к нам подойдет кто-нибудь из деревенских, тихо поздоровается, сдвинет со лба шляпу или станет мять ее в руках, суковатых, как старые ивы, переминаясь с ноги на ногу, а когда я приглашу его сесть, тяжело опустится на скамью рядом со мной. Начнет со здоровья, с одышки, с болей в пояснице, но я-то знаю: болит у него кое-что другое, и терпеливо жду, о чем он спросит сегодня. Он приходит ко мне со своими заботами, а я иной раз что-нибудь и посоветую. Нo иной раз приходит и с вопросами, которые стесняется задать отцу Бальтазару.
- Почему я? Почему именно я? - спрашивает ночной сторож Тусар, обходя деревню и звуками своего рога отсчитывая часы. Подсядет ко мне и в сотый раз начнет рассказывать свою историю о пушечном ядре, которое, как молния, упало в середину его роты. - Всех перебило. Только двое еще остались в живых, да и тех покалечило чуть не до смерти. Одному оторвало ногу, другому обе руки по локоть. Лишь меня обошло. Почему именно я вышел из боя цел и невредим?
- Ты уже должен уходить?
Только теперь я увидел ее лицо. Темные волны распущенных волос обрамляли округлые щеки с печатью полных губ. О цвете ее миндалевидных глаз я мог только догадываться. То ли зеленые, то ли серые. Они светились во тьме, и я понял, что она смотрела на меня с той самой минуты, когда я встал.
- Да, - ответил я, - должен.
- Когда снова придешь? - спросила она после небольшой паузы.
- Не знаю, - прямого ответа я избежал.
- Но придешь? Скажи, что придешь, - настаивала она.
- Пpидy. Разумеется, приду, - солгал я, только бы поскорей переступить порог, и быстро завершил процесс одевания.
Хотел поспешно поцеловать ее и убежать, но она прильнула к моим губам, притянула меня к себе, крепко прижала, и я почувствовал, как в ее объятиях улетучивается вся моя воля. Мои руки притронулись к ее груди. Я оторвался от ее жгучего тела, точно спасаясь от пожара.
Как ветер, я летел по все еще темному городу, плохо разбираясь в сплетении его улочек, блуждал и кругами возвращался туда, откуда вышел. Не у кого было спросить дорогу, пока, не знаю, каким образом, уже на пороге безнадежности не оказался перед гостиницей, где оставил коня.
И только усевшись в седло, точно камень на плечах, ощутил тяжесть стыда: голова горела, в висках тяжелые молоты дробили щебенку моей тупости. Поводья висели в руках, как черные ленты на траурном венке, а конь нес всего лишь груз, а не наездника и хозяина. Медленно, шаг за шагом, точно понимая, что сегодня не почувствует острых шпор, вез он меня домой.
Солнце уже всходило, когда мы приблизились к деревне.
Педро стоял на своем месте, на заборе перед моим домом, и издалека приветствовал меня:
- Победа! Победа!
"Поражение, Педро, поражение!" - хотел я ему сказать, но даже этого не процедили мои запекшиеся губы.
- Прекрасное утро, прекрасный день, - снова пытался разговорить меня Педро. А когда я и на это не ответил, попробовал взбодрить меня уже не так уверенно: - Разве сегодня не прекрасней, чем вчера?
Без единого слова я отвел коня на конюшню. Потом кое-как добрался до горницы и в чем был свалился на постель. Только ботинки разул, стопудовые, точно из свинца.
- Анна, - шептал я без конца. - Анна, моя Анна.
Я слышал, как Педро, словно стараясь доказать, что мое молчание не выведет его из равновесия, продолжал петь:
- Прекрасный день. Прекрасный день. А завтра будет еще лучше.
Потом я уснул. Проспал два дня и две ночи. Даже Педрова боевая труба, которую я слышал словно откуда-то издалека, на сей раз не могла призвать меня на поле брани.
ХVI
Я был похож на остановившиеся старые чacы, требующие завода. Голод выгнал меня из постели, Педро выманил на летнюю прогулку, но когда мы вышли - я с торбой лекарств через плечо, с палкой в руке, Педро, притихший, - на моем предплечье, - я почувствовал, что вернулся туда, где мне надлежало быть. Собственно, и тогда еще я не совсем пришел в себя. Первые шаги были неуверенными, им не хватало твердости, я двигался вперед скорее как машина, как маховик, а не человек, идущий к своей цели. Только когда по пути мы повстречали мужчин с косами через плечо, когда крестьянки у колодца начали меня окликать, расспрашивая, где я так долго пропадал, начали говорить, здороваясь, что уже беспокоились, все ли со мной в порядке, стали при встрече уверять, что им меня не хватало, только тогда появиласъ в моей походке прежняя твердость. А когда к забору перед школой подбежали дети, издалека восторженно пpивeтствуя нас, оба мы, Педро и я, выпятив грудь, запели. Педро ликующе закукарекал, я присоединился к нему тихой песней без слов, и слышал ее лишь я один.
Я вернулся. В деревню, где меня не хватало, к каждодневной борьбе со смертью, к жизни, которую избрал, туда, где я был дома.
В тот же день, обойдя больных, я направился к пруду за деревней, разделся в тростнике и погрузился в очистительную купель прогретой солнцем воды. Точно карая себя, я бил глянцевую поверхность энергичными ударами рук и ног, пока усталость не выгнала меня на берег, где я был встречен моим Педро как победитель после нелегкого боя.
Кое-что от этого все же осталось и на будущее. Шрам. Невидимая рана, не перестававшая кровоточить. Поздним вечером я вышел на свое место перед домом. Педро уже ждал: меня, стоя на спинке скамьи и как бы предлагая мне присесть. Я не хотел вступать с ним в разговор, не был настроен выслушивать его назидания, минута молчания под высоким небом теплой ночи была тем, что я как медик прописывал себе перед сном. Итак, я сел на скамью и загляделся на звездный купол.
Когдя я смотрю на усеянное звездами небо, в голову приходят тысячи разных вещей. Кто-то жнет серпом месяца поросший калужницами луг. Госпожа ночь глядится в кобальтовое зеркало простора, примеряет шляпы-облака, одну за другой, остановив свой выбор на той, что с лентой Млечного Пути, и потом шпильками созвездий прикалывает ее к черным волосам.
Такие и подобные вещи приходят мне в голову. В тот раз я придумал, что звезды - кровинки ночи. Это было не впервые. Я ношу этот образ в себе множество лет, по временам он возвращается. И вот я начал вспоминать, когда он пришел мне в голову впервые. До сих пор не знаю. Но, должно быть, когда-то давно, в юности, ибо я вспомнил, что в свое время толковал об этом Варде, когда мы еще студентами жили у пани Салаквардовой.
Теперь вспомнилось и множество других вещей, о которых я ему в ту пору рассказывал. Oн всегда поощрял меня: "Напиши об этом, дружище, напиши". А я отнекивался. Правда, порой в моей голове начинали звучать стихотворные строки, порой приходило нечто, чего: я не вычитал из книг и не слышал от других, но это были всего лишь мазки, не складывающиеся в общую картину, лишь восторженные аккорды, красивая бахрома, и я не знал, что с ней делать, и никогда не пытался соткать из нее пестрый большой ковер.
Тогда мы с Вардой изо дня в день сидели за одним и тем же мраморным столиком под зеркалом в кафе: "У черной poзы". Не успевали мы повесить свои пальто на вешалку, как официант Земан шел к нам из кухни шаркающей походкой с двумя чашками кофе и двумя стаканами содовой. Часок, а перед экзаменами и дольше, мы проводили в молчании, пробегая глазами страницы раскрытых книг. Варда был погружен в свои параграфы, а я - в анатомию, потом мы захлопывали книги, а официант Земан опять же шаркал к нашему столу с шахматной доской и коробкой фигур. Мы играли, а между ходами я рассказывал обо всем, что приходило в голову.
- Напиши, дружище. Отчего ты этого не напишешь? - каждый раз говорил мне Варда.
- Да ведь здесь нет сквозного действия, - защищался я.
- Сквозное действие! - возмущенно говорил он. Брал мою туру или слона и сердито добавлял: - Разве у жизни бывает сквозное действие?
А когда в ответ я только отмахивался, он обращался к старому официанту, который стоял неподалеку от нашего столика, спрятав руки под фалдами обшарпанного фрака, и наблюдал за нашей игрой.
- Как думаете, пан официант, есть у жизни какое-нибудь сквозное действие?
Пан Земан всякий раз усмехался печальными глазами - они у него были, как у состарившихся легавых, - и, нерешительно покашливая, точно извиняясь, что не может нам помочь, отвечал:
- Этого я, простите, пан доктор, не знаю.
Каждый, кто когда-либо положил книгу на один из мраморных столиков в кафе "У черной розы", в глазах пана Земана был доктором. Потом, еще раз неуверенно кашлянув и наблюдая за очередным ходом, к которому я готовился, добавлял:
- Этого бы я вам, пан доктор, не советовал. Так вы можете потерять королеву.
"Я уже потерял свою королеву, - мог бы я теперь ему ответить. - Потерял и не спас. Теперь уже придется доигрывать партию без нее".
Нe будь встречи с Вардой, я бы вряд ли когда-нибудь вспомнил официанта Земана. Теперь же я вновь увидел его перед собой, как живого. Сколько раз я следил, как он медленно подходит к собравшемуся расплатиться посетителю. Как лезет под фалду обшарпанного фрака, звенит мелочью в кожаном мешочке, вылавливает несколько монет для посетителя, который расплачивается банкнотой, кланяется в пояс, благодаря за чаевые, шаркая, медленно подходит к большому окну и, держа руки под фалдами, наблюдает за пешеходами. Что я о нем знал? Как часто я пытался догадаться, о чем он думает. Быть может, говорит себе, что светит солнце, что людям захочется пить и скоро они станут заходить сюда на стаканчик холодного пива. Быть может, когда начинало накрапывать, говорил себе, что дождь загонит людей в сухое помещение. Но скорее всего со всех сторон прокручивал в голове, что за вопрос задали ему те два молокососа, и спрашивал теперь сам себя, есть ли у жизни сквозное действие? Я знал только, что он служил в "Черной розе" еще до того, как я появился на свет. Всю жизнь носил два черных кофе к круглому столику "четверке" - с утра до ночи и завтра снова. Знал, что однажды, в давнюю пору он ушел из "Черной розы", на все, что сэкономил из чаевых, купил где-то в предместье ресторан, истратил все, что имел, еще и задолжал, а через год вернулся назад, в "Черную розу", только стaл немного пепельнее лицом, немного чаще кашлял да на его усталых ногах прибавилось варикозных вен. И снова от стола на кухню, от стеллажа с газетами к бильярду, от картежников к большому окну на улицу, за которым то светило солнце, то шел дождь и люди торопились бог весть куда. Возможно, он спрашивал себя, почему и куда все так торопятся. Не был ли это все тот же вопрос, только в ином обличии?
Педро, до сих пор неподвижно стоявший возле меня на спинке скамьи, пристально глядя вперед, минутами, как и я, поднимал голову к куполу неба, будто и он вспоминал, размышлял, искал ответы. Одна из моих трудностей с ним - я никогда точно не знаю, не насмехается ли он надо мной, когда кажется, будто он мне подражает. Прежде это выводило меня из себя. Теперь я делаю вид, что ничего не замечаю.
- Как думаешь, Педро, - обратился я к нему, - есть у жизни какое-нибудь сквозное действие?
- Сквозное действие? - переспросил он, как будто не поняв. Пожалуй, иногда я требую от него слишком многого. - Действие? - снова удивленно переспрашивает Педро. Он вяло взмахнул крыльями, точно пожал плечами, и опять я увидел перед собой старого официанта из "Черной розы", который говорил: "Этого я, простите, не знаю". Ответ Педро, как я и подозревал, все же оказался иным.
- Действие? - повторил он уже в третий раз. - Мало тебе прекрасной ночи? Мало того, что утром снова взойдет солнце? Что будет прекрасный день?
ХVII
Я борюсь с этим давно. Оно держит меня, как удочка, на которой я трепыхаюсь. Ничего не помогает, каждый раз острие крючка вонзается еще глубже.
Если я спрашиваю отца Бальтазара, он отвечает:
- Тот, Кто там, над нами, руководит каждым нашим шагом.
Ответ Педро вы уже знаете:
- Мало тебе того, что сегодня прекрасный день?
Словарь его не богаче, чем песня шарманки. Он мне не поможет, ни он, ни Бальтазар, а других я и не спрашиваю.
Сижу порой на склоне в лесу и говорю себе: вот дерево. Время терпеливо вычерчивает на нем годовые кольца, сок поднимается по его стволу до кроны, в которой я сейчас слышу дятла, выстукивающего непонятное мне послание. Однажды, когда дерево дорастет до определенных размеров, придут дровосеки с топором и пилой и завершат его жизнь. Но возможно, еще до них появятся гусеницы бабочек-монашек, обгложут кору на стволе, и дерево зачахнет, рассыплется в труху прежде, чем сможет послужить балкой для постройки или порогом для дома.
В другой раз говорю себе: вот камень. Возможно, он лежит здесь целую вечность. Возможно, его привезли сюда вместе со щебенкой. Возможно, извлекли из земли плугом на ближайшем поле и перевалили сюда, где он не мешает. Пыль и земля приросли к нему, дожди и снега постепенно его вымывают. И это все? Это жизнь, сюжет жизни дерева, камня? А может, он лежал или еще будет лежать посреди ручья, чтобы в решающую минуту послужить кому-нибудь, кто иначе не смог бы попасть на: другой берег?
Или я сажусь на скамью перед домом и читаю следы, оставленные в пыли теми, кто здесь проходил. Большие следы мужчин - по дороге к полям и виноградникам, маленькие - детей, пробегавших тут по пути в школу, тяжелые шаги ночного сторожа, который трубил здесь, отсчитывая время. Если лежали передо мной следы всех, кто тут когда-то прошел, пожалуй, по тому, как они перекрещивались, перемешивались, переплетались, по следам всех полков, промаршировавших тут, всех праздничных процессий, по следам тех, кто нес крестить детей, тех, кто шел за сотнями гробов на кладбище, по параллельным, тесно друг к дружке прижавшимся следам влюбленных, по глубоко вдавленным следам еле передвигающихся старцев, возможно, по кружеву всех этих следов я мог бы вычитать какое-то сквозное действие. Возможно, я нашел бы в них ответ на свой вопрос или хотя бы ключ к нему.
Вxoжy в дом и, пока закрываю ставни, слышу, как Педро кричит мне с забора:
- Зачем ты убегаешь? Дождь скоро кончится. Снова будет прекрасный день.
Он и сегодня ничего не понимает. Только выводит меня из себя своей однообразной песенкой. Но тучи неожиданно разверзаются, и я могу злорадно посмеяться, наблюдая, как он сломя голову мчится на насест, с крыльями, обвисшими под потоками ливня.
ХVIII
Я вижу столько снов, что утром лишь изредка могу припомнить, что же мне снилось ночью. Но бывает - сон, словно готовящаяся к полету птица, увязнет коготком в сети памяти, тогда я осторожно переношу его из ночи в день и рассматриваю со всех сторон. Такой сон я поймал нынешней ночью.
Снилось мне, будто я был в костеле. Никто не знал о моем присутствии, впрочем, кроме отца Бальтазара, здесь не было ни единой живой души, а от Бальтазара я был скрыт колонной и видел, как он стоит на коленях в открытой исповедальне, бьет себя в грудь и долго кается во всех грехах. Потом, тяжело подняв свое упитанное тело, переходит нa другую сторону исповедальни и, перекрестившись, сам себе дает отпущение.
Эта картина рассмешила меня, и я проснулся. Утром, вспомнив сон об отце Бальтазаре, я, к удивлению Педро, продолжал смеяться. Ему я предпочел не говорить о причине смеха, хотя обычно поверяю многие секреты. Не поведал я ему, что очень похоже на Бальтазара из моего сна долгие годы веду себя сам. Исповедуюсь перед собой и сам же отпускаю себе грехи.
А за эти годы мне было в чем покаяться.
Я думал, что лгу, когда пообещал Наде: "Приду, разумеется, приду". Порой мы говорим правду, сами того не подозревая. Из слабости. Я пришел, разумеется, пришел, и еще много раз возвращался в ее объятия, после которых всегда, опомнившись, чувствовал, будто меня четвертовали, распяли на дыбе между стыдом и жалостью.
Со временем стыда поубавилось, а жалость созрела, стала гроздью терпкого винограда. Жалость к нам обоим. К красивой женщине, которая с растущей горячностью отдавала мне все, что имела, все, что могла дать, и к себе самому, который приходил, каждый раз должен был приходить и брать, получать, прекрасно сознавая, как мало может дать в ответ. Ибо что мы можем дать колодцу, к которому многократно приходим, чтобы утолить жажду? Что можем дать огню, к которому приходим с мороза, чтобы согреться? Что - водам речки, в которую погружаемся лишь потому, что нам необходимо охладить жар?
Бывали дни и ночи, когда Эва уходила в квартиру Варды и мы оставались одни, а однажды мы вдвоем на целую неделю уехали к морю, и одиночество, в котором мы с Надей там оказались, превращало нас в некое подобие супругов. Надя готовила еду, играла для меня на рояле, убирала за нами, стирала, гладила, а ночью брала меня к себе, каждый раз по-новому: то как усталого путника, то как дитя, испуганное дурными снами, то как завоевателя, перед которым раскрываются триумфальные врата порабощенного города. Я играл все эти и многие иные роли. Надино тело было моей скрипкой, ладьей, на которой я уплывал от бури. Но скрипач или кормчий, завоеватель или путник - всегда я только получал, принимал дар, всегда только брал, насыщал голод, утолял жажду, а сам лгал Наде, но отнюдь не себе, изображая подобие любви.
Несмотря на всю жалость к ней, я всякий раз возвращался победителем, опьяненный самолюбием, очерствевший от невероятной гордости, отупевший. Как страус, я прятал голову в песок перед завтрашним днем, как бобр, без конца воздвигал новую плотину, которая не позволяла потоку чувств выплеснуться через край. Укоры совести я отгонял, словно назойливого пса, и спал, как срубленное дерево, без снов. Утром, во время бритья, я лихо насвистывал, а Педро, привлеченный непривычными для него звуками, усаживался на карнизе и одобрительно, словно мы с ним две птицы из одной стаи, комментировал:
- Доктор, ты начинаешь мне нравиться.
Так продолжалось, пока наконец мои плотины не прорвало. Сперва я швырнул в него кисточку, в следующий раз погнался за ним с бритвой, а потом он уже посмеивался надо мной издалека.
- Мы решились. Возьмем да и поженимся, - объявил мне Варда в конце лета. - Эва права. Так будет легче. Я к ней привык, лучше ее мне уже, пожалуй, не найти, так что будет свадьба. Через месяц. Надеюсь, ты не откажешься быть моим шафером.
Так, душ с ясного неба. Я не мог бы сказать, что нечто подобное предчувствовал. Просто никогда об этом не задумывался. Правда, они знали друг друга, так сказать, с детства, выросли в одном городе, где у Эвиного отца была кожевенная фабрика. Но он проиграл свою дубильню в карты и на бирже и завершал неудавшуюся жизнь счетоводом на собственной фабрике положение в глазах таких почетных горожан, как, к примеру, отец Варды, известный адвокат, позорное и унизительное, а потому, даже если бы я об этом размышлял, то едва ли мог предположить, что мой друг пойдет к алтарю именно с Эвой Бальдовой. Да и Эвина так называемая репутация вряд ли помогла бы мне увидеть в ней будущую жену уважаемого нотариуса. Но такова жизнь, на каждом шагу и за каждым углом придумывающая все новые чудеса. Головы многих сбившихся в кучки горожан, доверительно делящихся сплетнями, давно уже не покачиваются с осуждением по поводу выбора моего приятеля. Теперь во всей округе не сыщешь семьи счастливее, чем у Варды. И когда во время прогулки люди встречают нотариуса с постоянно улыбающейся женой и двумя прелестными детишками, перед ними с уважением и завистью снимают шляпы.
Итак, Варда был прав. Он не нашел бы жены лучше Эвы. Но для меня его решение было как пощечина, как горсть ледяной воды в лицо, от которой мы приходим в себя как после обморока. Вдруг я понял, что и мне придется на что-то решаться. Но так же ясно я тогда понимал, что на этот шаг у меня не хватит сил.
Надя была откуда-то с юга. Они с Эвой встретились в консерватории, где Надя училась игре на фортепиано, а Эва поступила туда после смерти отца, когда выяснилось, что приданое, которое скопила для нее покойная мать и к которому отец не смел прикасаться, теперь принадлежит ей. За это время оно настолько увеличилось, что обеспечивало ей беззаботную жизнь. У Эвы был нежный, приятный, хоть и не слишком сильный голос, и она решила исполнить свою давнюю мечту, учиться пению. Они жили вдвоем, подружились и во всем держались заодно. Через два года обе познали границы своего дарования, простились с ученьем, но не с богемным образом жизни, к которому привыкли. Некоторое время вдвоем ездили по свету, выступали в курортных местечках, в кафе и ночных заведениях не столько ради денег - Надя тоже достаточно унаследовала после смерти родителей, а ее брат, управлявший теперь их имением, боготворил ее и послал бы любую затребованную ею сумму, - сколько потому, что им это нравилось, потому, что в ту пору именно так им хотелось жить. Потом приехали отдохнуть в Эвины родные места, тут на их пути возник Варда, и его встреча с Эвой в конце концов изменила судьбу их обоих, а косвенно и судьбу Нади, да и мою тоже.
Голова у меня превратилась в поле боя, по которому войска двигались навстречу друг другу, вступали в кровавые битвы, кое-что завоевывали и вновь отступали, и ни одно не могло одержать победу. Надя была красива. Пахла солнцем и южными виноградниками. Была тихая и преданная, как пахотное поле, раскрывающееся перед сеятелем. Иная, совсем иная, минутами она все же напоминала мне Анну. Но именно в эти минуты боевые трубы особенно настойчиво призывали меня к отступлению. Все, что тогда во мне бушевало, сегодня уже не имеет значения. Надя, верю, счастливо вышла замуж за хозяина усадьбы, соседствующей с полями ее брата, а я фельдшерствую один в своей деревне, уже без коня, который понес бы меня к новым грехам, один c петухом, чей хвост тоже уже начинает утрачивать блеск. Изредка еще задымится уголь ревнивых воспоминаний. И это все.
А тогда, в ночь перед свадьбой Варды, мы с Надей лежали, обнявшись, но словно разделенные невидимой стеной невысказанного вопроса. Никогда мы не были связаны теснее, никогда так не прорастали один в другого, никогда не были так тесно сплетены, никогда царство тела не правило такого великого бала. Но вопрос, который ни один из нас не перенес через ограду губ, все же вклинился между нами, и трудно сказать, что тут было сильнее - страх перед тем, что все же придется это слово произнести, или печаль от того, что мы его не произнесем. Что с нами будет? Так звучал вопрос. В ту ночь я знал: он переполняет Надю. Это было то, что лежало на дне моего непокоя, что в конце концов осталось невысказанным.
Еще было не поздно. Стоило бросить на весы одно слово. И только на следующий день, во время свадьбы, я уже понял, что не произнесу его.
Тогда я танцевал в последний раз. Я кружил с Надей в бешеном танце, старательно изображая удалое веселье, все кружилось вокруг меня и вместе со мной. И вдруг я почувствовал, что уже прижимаю к себе не Надю: это была Анна, моя Анна, и, как утлый кораблик на волнах бурного моря, я вдруг стал падать, безвозвратно вовлекаемый в водоворот. "Анна!" - успел я крикнуть, выпуская Надю из объятий. Как пьяный, спотыкаясь, я выбрался из зала в темный сад.
Когда в ту ночь конь нес меня назад, в деревню, я чувствовал себя точно осужденный, отправляемый в пожизненное изгнание.
С тех пор я Надю не видел. Через день после этого она уехала. Только многим позднее я нашел в себе силы объясниться с Вардой. Я подыскивал слова, заикался, голос выдавал мое смятение. А Надя наверняка все знала и без объяснений.
Можно было бы и еще кое-что добавить к этой исповеди. Но нe мудрее ли позволить недогоревшим уголькам воспоминаний одному за другим погаснуть под грудой времени?
Я не спрашивал Педро, но думаю, примерно так же поступает и он.
XIX
Итак, вы уже знаете, что и медик порой испытывает боль, которую должен лечить сам. Тут пригодятся несколько листков, вырванных из книги его собственных рецептов.
Две ложки тишины в звездную ночь. (Против одиночества, против гордыни, против зависти, против ненависти. После второй ложки тебе перестанет казаться, будто небесный свод вращается вокруг тебя. Ты уже не пуп вселенной, а попал в ковш Большой Медведицы вместе со всеми и со всем, вращаешься вокруг чего-то, несешься в направлении чего-то бесконечно большего, чем ты. В тяжелых случаях полезен и третий глоток.)
Сядь на берегу реки и брось в воду камешек. И жди, пока круги на покрывшейся рябью глади не успокоятся до полной неподвижности. (Против гнева и взрывов злобы. Также если вдруг сердце забьется от горького воспоминания.)
Краткое пребывание на цветущем лугу. (Когда тебе кажется, будто ты уже все знаешь.)
Лечь во мху под высокой елью и через кружево ветвей смотреть на высокое небо сине-золотого дня. (Когда ты думаешь, что должен, ну просто должен все понимать.)
Пучок ландыша. (Против ожесточения.)
Веточка цветущей яблони. (Против печали и досады.)
Три глотка ледяной воды из источника на краю леса и две горсти - на раскаленные виски. (Против уcталости, иссохшего сердца и вообще, когда чувствуешь, что стареешь.)
Три раза в день застыть в изумлении перед красотой пестрого хвоста Педро. (Когда жизнь кажется кучей сухой земли.)
Издали наблюдать за детьми, когда они играют у кладбищенской ограды в "небо-пекло-рай". (Против страха смерти.)
Обведи пальцем кольца лет на старом пне, от середины к краю, и продолжай дальше в воздухе, вокруг себя, куда только дотянешься. А потом в обратном направлении, к центру колец. (Против всех болезней и вместо молитв.)
XХ
Было время, когда я хотел проплыть по всем морям, познать свет со всех сторон. Ныне я уже понял: то, что я мог бы для себя открыть, можно найти и в моей деревне. Капелька дождя на окне отразит изогнутый лук радуги так же, как гладь океана, все вопросы, которые можно задать, я услышу здесь, рядом со своим порогом. Да и ответов больше, чем здесь, нигде не отыщешь.
Когда вечером мы с Педро усаживаемся на скамье перед домом, бывает, к нам подойдет кто-нибудь из деревенских, тихо поздоровается, сдвинет со лба шляпу или станет мять ее в руках, суковатых, как старые ивы, переминаясь с ноги на ногу, а когда я приглашу его сесть, тяжело опустится на скамью рядом со мной. Начнет со здоровья, с одышки, с болей в пояснице, но я-то знаю: болит у него кое-что другое, и терпеливо жду, о чем он спросит сегодня. Он приходит ко мне со своими заботами, а я иной раз что-нибудь и посоветую. Нo иной раз приходит и с вопросами, которые стесняется задать отцу Бальтазару.
- Почему я? Почему именно я? - спрашивает ночной сторож Тусар, обходя деревню и звуками своего рога отсчитывая часы. Подсядет ко мне и в сотый раз начнет рассказывать свою историю о пушечном ядре, которое, как молния, упало в середину его роты. - Всех перебило. Только двое еще остались в живых, да и тех покалечило чуть не до смерти. Одному оторвало ногу, другому обе руки по локоть. Лишь меня обошло. Почему именно я вышел из боя цел и невредим?