Страница:
Через некоторое время семья перебралась в Тулу, на Рогоженский поселок. Мать там окончила среднюю школу и уехала в Москву, в Текстильный институт.
В Москве они поженились с моим отцом и поселились после смерти моей московской бабушки в М. Кисельном переулке.
4. Всплески памяти.
Новая жизнь
Всплески памяти
В Москве они поженились с моим отцом и поселились после смерти моей московской бабушки в М. Кисельном переулке.
4. Всплески памяти.
Заставить работать свою настоящую память очень тяжело, мешают мозги – громоздкий аппарат, предназначенный для трансформации настоящей памяти в практическое, цифровое русло. На самом деле человек помнит всё, каждое чувство, каждое движение, но попробуйте вспомнить, что было лет десять, пятнадцать назад. Память выдает лишь самые яркие, эмоционально окрашенные моменты, которые я назвал здесь всплесками памяти. Можно натренировать себя и вспомнить всё, но это очень не просто.
Первое сознательное воспоминание в моей жизни, которое можно датировать: Весна. Март или апрель? По бульвару вниз текут ручьи. Дед Холин гуляет со мной на Рождественском бульваре. Вода течет по канавкам мимо скамеек вниз, в сторону Трубной площади. У меня в руках старая ненужная кастрюля без ручек. На соседней канавке мальчишки пускают кораблики. Говорю о них, что они большие – им целых пять лет, а мне только два.
Дед Сороков сидит у дощатого стола на кухне и пьет чай без заварки. До сих пор этого не понимаю, неужели заварка дороже сахара? Это худощавый высокий старик с большими висячими усами на коричневом обветренном лице, у него темные волосы почти без седины. Он в галифе со штрипками на босых ступнях, ремень расстегнут, но не от неаккуратности – после того, как напьется кипятку, он об этот ремень будет править опасную бритву.
В квартирную дверь заходит парень лет тринадцати-четырнадцати. Даже для меня, совсем маленького он не дядька, а взрослый мальчишка. Он в гимнастерке, с двумя медалями на груди, пьяный. Он что-то пытается сказать, но бабка Сорокова ругает его за то, что нацепил чужие медали, гонит в шею и закрывает за ним дверь.
У Сороковых комната была еще меньше чем у нас, но народу там очень много – три семьи с детьми за ширмами. Бабка с дедом спали на сундуке в коридоре.
Утро. Я уже одет и мне хочется писать. Я выхожу из комнаты и спокойно выдвигаюсь в сторону туалета, но тут возникает неожиданное препятствие. Дело в том, что живший раньше в нашей квартире старый кот приказал долго жить, и соседи завели нового котенка. Котенок злобный и страшный. Почему старый кот был добрым и любимым и я с удовольствием играл с ним, а этот мелкий тип злобный и неприятный? Не знаю, но у детей чутьё. Котенок стоит прямо на моем пути, и я пускаюсь в переговоры. Мне, дескать, надо в туалет, пропусти меня, пожалуйста, а этот стоит и еще шерсть вздыбил, я злюсь, топаю ногой, но пройти не решаюсь. Эти переговоры слышат многие, катаются со смеху. Котенка убрали с моего пути не сразу, и потом будут долго вспоминать этот случай.
Первый общественный этап в жизни – детский сад на Самотеке. Детсад почти напротив ЦДКА, но забирает меня вечером в основном мать. Видимо отец постоянно мотался по командировкам с хоккеистами. К тому же, в то время он учился в Ленинграде, в военном институте физкультуры. Когда он успевал? Более того, он стал тогда мастером спорта по пулевой стрельбе и, по-моему, кандидатом в мастера по лыжам.
После детсада мы ходим с матерью по магазинам. Сверкающая огнями Сретенка. Я всегда узнаю неоновую букву «о» в слове ОВОЩИ. Под этим словом ярко освещенная витрина с велками капусты и прочими овощами по которым кривыми синусоидными струйками течет вода. Красиво!
Почему-то большое впечатление на меня произвели две тетки в грязных желтых куртках, скоблившие рельсы возле уголка Дурова. Разговор их был примерно такой:
– Ненавижу машины, так их и так, все рельсы засрали, так иху мать… и т. п.
После этого я долго с недоверием относился к автомобилям в пользу трамваев, на которых ездил регулярно.
Однажды зимой мать пришла меня забирать и разговорилась с воспитательницей, а мы с ребятами катались на ногах по раскатанной ледяной дорожке. Я споткнулся, упал навзничь и ударился головой об лед. Лежу на спине и говорю:
– Смотрите, подъемный кран падает.
Встал на ноги и опять упал. Нес какую-то ахинею. До дома мы добрались более-менее, но дома стало совсем плохо, комната вращалась, меня сильно рвало. Приехавшие врачи констатировали сотрясение мозга.
Впрочем, помню два ярких случая, когда из детсада меня забирал отец. Он в жесткой шинели, на руках меня держать не просто, а в трамвае много народу. Он меня пристраивает где-то рядом с кассой, сам начинает искать деньги для оплаты, достал сначала пятерку, лезет в карман за более мелкими (билет тогда стоил тридцать копеек), пятирублевая бумажка в руке ему мешает и он дает её подержать мне. Я, очень гордый тем, что мне доверили такое важное дело, как оплата проезда, моментально бросаю бумажку в кассу. Не только у отца, но и у всех окружающих случился шок. Пять рублей тогда были большие деньги. Помогать доставать бумажку начали все, кто мог, один доброволец собирал мелочь на всякий случай, что было безнадежно – ехать нам всего три остановки. По-моему, бумажку всё-таки достали.
Второй раз мы пошли с отцом в парикмахерскую. Всю жизнь не люблю парикмахерские: сначала сидишь, ждешь и маешься, потом стригут неприятно и иногда больно, а после всего этого противно колется за шиворотом. Но в тот раз я всё перенес стоически, отец был мной доволен. Веселые мы с ним пришли домой, и тут случилось самое большое несчастье в моей детской жизни. Мать, встретившая нас уже в комнате, всплеснула руками и сказала:
– Чей это мальчик? Это не наш мальчик!
– Это же я, мама, только я постригся!
– Нет, это не наш мальчик.
Я понимал, что это шутка, но со второго раза промолчал и насупился. А когда эта фраза в разных вариантах была повторена еще и еще раз, я начал плакать. Родители засмеялись и сообщили, что уже признали меня, но мне стало еще обидней, и я разревелся уже в полную силу. Я просто впал в истерику, меня не могли остановить несколько часов. Я так и заснул, отвернувшись к стенке, все тише и тише всхлипывая.
Самое веселое путешествие с отцом было тогда в Сандуновские бани. До них было пять минут пешком от нашего дома, можно было бы ходить каждый выходной, особенно учитывая то обстоятельство, что у нас не было ванной. Но, как я уже говорил, отец в ту пору часто бывал в разъездах, а мать (тогда многие матери водили маленьких мальчиков с собой в женское отделение) в баню меня не водила и, наверное, правильно делала. Обычно меня мыли на кухне в жестяном корыте.
С отцом мы ходили в высший разряд. Касса была в левом углу у входа, под чугунной лестницей с бронзовыми светильниками в виде коричневых женщин в накидках. На втором этаже, в раздевалке даже взрослого человека поражала высота потолков, богатство резных деревянных колонн и длиннейших диванов, я же, как будто попадал в сказочный лес. Мыльное отделение, выдержанное в белом мраморе не поражало моего воображения, за исключением разве что ванн, расположенных на возвышении и подсвеченных большими окнами. К парилке я был равнодушен, но вот бассейн… мраморные колонны и скульптуры только дополняли общую радость процесса.
Уже одетыми мы заходили в буфет, где отец брал себе бутылку пива, а мне стакан клюквенного морса или газировки. Однажды я глотнул пива у него из стакана и сразу же выплюнул. Хуже ощущение было, только когда из стопки у одного из гостей дома я случайно хлебнул остатки водки.
Гости у нас были почти на все праздники. Мужчины почему-то приходили в военной форме. Они сидели за столом, пели песни. На всё это я тогда смотрел из-под стола, где мы играли с детьми гостей.
По выходным мы ходили гулять. Отец часто шутил: «Мама взяла большую сумку, и мы пошли гулять». Чаще всего заходили в «Детский мир». Обилие игрушек почему-то не поражало моё воображение, мне больше вспоминается лестница, вечно заполненная народом, и складные леса возле главного входа. Я почему-то боялся их, они неразрывно были связаны для меня с поговоркой: «любопытной Варваре на базаре нос оторвали». Видимо изначально я совал туда свой нос.
Зимой все тротуары были закрыты толстым слоем снега. Здесь и там были накатаны ледяные дорожки, по которым я катался, держась за руки родителей или бабушки. Однажды я поставил их в тупик такой дилеммой. Я сказал, что подо льдом – снег. Они убеждали меня, что, наоборот – под снегом лёд. На следующий день я взял с собой металлический совок, расковырял лед и доказал, что я прав.
Ледяная горка на Цветном бульваре не доставляла мне радости, кататься с неё было страшно, а удовольствие сомнительное.
Снегу вообще было много. Один год даже в апреле еще лежал белый снег. На крышах висели многочисленные сосульки. Особенно казенный особнячок во дворе просто утонул в сугробах.
Помню потоп на Неглинке. С нашего бульвара текли вниз ручьи и уже возле сортира впадали в большое озеро, в которое превратилась Трубная площадь. Кстати, на месте сортира сейчас построили станцию метро, удивительно напоминающую по архитектуре своего предшественника.
Летом в выходные принаряжались. Меня одевали в матроску, позже в клетчатый пиджачок, даже костюмчик и с береткой. Помню себя в таком виде в скверике у Большого театра, разукрашенного флагами по случаю праздника. Помню Красную площадь и жуткий зал мавзолея с лежащими там двумя мужиками во френчах.
Иногда я попадал к родителям на работу. Это было летом, видимо некуда было меня сплавить.
Отцовское место работы выглядело прекрасно. Здание ЦДКА смотрелось дворцом (чем оно и было изначально), это заведение, собственно, было московским Домом офицеров, местом для отдыха и развлечений. Непосредственно к зданию примыкал прекрасный сад с беседками, танцплощадками, тиром и прудом. По выходным там играл духовой оркестр и вообще, было очень здорово.
Материнская работа оказалась гораздо прозаичнее. Фабрика располагалась в центре города. Она пряталась за обычным для тогдашней Москвы немногоэтажным домом старой постройки, но внутри оказалось очень вонючее и грязное производство. В цехах стояли большие котлы, в которых варили огромное количество каких-то лент, выглядели они как длинные грязные макароны, перекрученные и перепутанные между собой. Рабочие периодически открывали котлы, вытаскивали эти грязные макароны, от которых шел пар с отвратительным запахом. Другого пути в материнский кабинет не было, только через цех, но кабинет уже был вполне приличным с секретаршей и кожаным диваном при входе. Однако в кабинете у неё находиться мне было не положено – к матери всё время приходили какие-то люди и что-то громко и непонятно говорили. Мое присутствие видимо обременяло, и мать меня сдавала в испытательную лабораторию. Там было светло и чисто, можно было смотреть в окно на улицу, очень оживленную по сравнению с нашим переулком, а можно было играть с испытательными приборами. По улице ходили озабоченные люди, ездили легковые машины и грузовики, гремящие цепями, и ломовые извозчики на телегах с резиновыми шинами переругивались между собой и с прохожими. Можно было часами висеть на подоконнике.
А еще была фабричная столовая. Когда мы с матерью обедали, к нам подсел очень худой и помятый мужичок в синем линялом халате, который больше всех кричал в кабинете. Сейчас он был тих и даже чрезмерно скромен. Он принес с собой пустой стакан, сырое яйцо и бутылку пива, сейчас же объяснив, что изобрел самый калорийный способ обедать. Он разбил яйцо в стакан, посолил, разболтал ложкой и туда же налил пиво, выпил эту гадость и сообщил, что до вечера уже есть не захочет. Мне в этом типе не понравилось решительно всё: и то, что сидел он не всем задом на стуле, не касаясь спинки и вращался при этом то в одну, то в другую сторону, и вся фальшивость, исходившая от него. И потом, какой же это обед? сырое яйцо с этой горькой лялявкой, которую я недавно попробовал у отца в бане?
Но вообще-то, лето я проводил на детсадовской даче. Начиналось это с площади Коммуны, между ЦДКА и Театром. Сюда подходили автобусы армейского защитного цвета и увозили нас куда-то за город, не так уж близко, потому что делались остановки. Водитель открывал дверь блестящей рукояткой, не сходя с места, и мы выбегали на лужок восхищаться цветочками и писать на травку.
Ярко стоит перед глазами пустое узкое шоссе с прижавшимися к обочине темно-зелеными автобусами. Я стою на лугу и держу в руках огромную пчелу. Воспитательница очень испугалась – оказалось, что это шершень. Потом, уже в автобусе, всем долго говорят, что этого делать нельзя, что шершни и еще кто-то очень опасны.
Дача детского сада – это несколько деревянных домов посреди соснового бора. Сосен много и на территории, на их золотистой коре я ловлю больших жуков с длинными усами или с рогами. Они тоже относились к категории опасных. У меня есть фотографии, на которых рукой отца подписано, что мне пять лет. Я стою на широком пеньке в коротких штанишках на лямочках и в белой панамке. На других я с отцом и матерью, видимо на мой день рожденья они приехали вместе. Я этого дня не помню совсем. Зато хорошо помню, когда мать приезжала одна.
Лесная поляна, мать разговаривает с воспитательницей, ребята бегают по поляне ловят сачками бабочек, тогда это было модно. Мне скучно. Я брожу краем леса и вдруг нахожу гриб белого цвета, срываю его, подхожу к взрослым похвастаться грибом и поинтересоваться можно ли его есть. Этот гриб мог быть либо шампиньоном, либо бледной поганкой, самым страшным ядовитым грибом в наших местах. Я тормошу женщин еще раз, но им не до меня. Я сажусь рядом с ними на траву и съедаю весь гриб целиком. Странно, но никаких последствий не было.
Совсем вскоре после этого наступает страшный день, после которого вся моя жизнь переменилась, в лучшую или худшую сторону неизвестно, но переменилась совсем. День не задался с утра. На прогулке я порезал палец о сухую еловую ветку. Как-то странно, хотя детская кожа, понятно, очень нежная, но я просто провел по ветке рукой, пусть с небольшим нажимом. На указательном пальце появился глубокий надрез с рваными краями, очень болезненный. К вечеру у меня поднялась температура, причем настолько, что меня перевели в изолятор.
Тёмная комната с синей ночной лампой. Я закрываю глаза и вижу один и тот же сон: будто бы серые облака, только четче и рельефней, чем в жизни, но только не сверху, как обычно, и даже не снизу, а как бы сбоку. Такая серая стена из облаков. Мне страшно и я просыпаюсь. Успокаиваюсь, потихоньку засыпаю и вижу то же самое.
Ночью меня увезли в Москву. Я лежу на носилках и смотрю в потолок новенькой армейской санитарки. Рядом медсестра. Шофер говорит что-то ободряющее.
С этого дня кончился незапланированный мной в начале книги этап моей жизни, и неплохо было бы понять смысл этого этапа.
Я прожил первые пять лет своей жизни в уютном мирке маленького дворика в самом центре Москвы. Замкнутый стационарный мир, где я чувствовал себя уютно и спокойно. Центр жизни – родители, по большей части – мать. Остальное всё и остальные все предмет изучения и познания. Почему я так испугался, когда мать меня не признала после парикмахерской? Ничего удивительного – это же разрушение мира, вселенская катастрофа!
У нас были, конечно, и телевизор КВН и радиола, но я их не замечал, они мне были не нужны, гораздо интересней было смотреть в окно.
Можно считать меня того периода созерцателем жизни.
А что означала стена из облаков в изоляторе?
Самый главный вопрос, который хотелось бы прояснить для себя, тот, как и с чем мы приходим в этот мир, пока остается не разъясненным. Мне пока не удалось вспомнить себя не только до рождения, что, говорят, у некоторых получается, но и непосредственно после него – прояснить для себя вход в жизнь.
Но в 2008 годуя познал другую сторону жития – выход. Я неузнал это из книг, не поверил какой либо эзотерической теории, а познал на собственном опыте. Хотя до этого я читал об этом и слышал из разных источников, но не верил. В это невозможно поверить. Можно только познать самому.
А я это познал и доказал сам себе, что у человека есть душа, есть нечто, кроме физического тела, способное жить своей жизнью, отдельной, самостоятельно познавать и мыслить. Позже я расскажу об этом подробнее.
Мне могут сказать: «Если ты и так все знаешь, зачем же задаешь себе излишние вопросы и копаешься в своей жизни?». Отвечу. С одной стороны я очень любознательный человек, мне с детства это мешает жить, я хочу знать всё и как можно быстрее. А в данном случае у меня получилось, как с Платоновыми кругами познания. Если кто забыл, напомню эту притчу.
Ученики спрашивают у Сократа, почему он такой скромный, хотя так много знает. Он попросил учеников нарисовать небольшой круг и представить себе, что это их круг познаний. Потом попросил нарисовать концентрический круг его, сократовских познаний, как они его представляют. Ученики нарисовали большой круг. «А вот теперь, – говорит Сократ, – посмотрите на окружности – это границы с непознанным; видите теперь, как мало не знаете вы, и как много не знаю я?».
Когда я однажды окончательно ответил для себя на гамлетовский вопрос «Быть или не быть?» – быть, и после смерти быть. Ну и что? А где быть и как? В каком из бесчисленных миров и в качестве кого? Платоновский круг расширился до пределов космических.
Но главное даже не это. Главное то, что с этого момента я особенно остро почувствовал свою неполноценность, усеченность своего сознания. Дело в том, что душа, переходя к физическому существованию, как бы подписывает договор о том, что забывает всё, что было раньше. Механизм этого забывания знаком всем и каждому по моменту утреннего просыпания.
Некоторые люди говорят, что никогда не видят снов, это неправда, они просто забывают свои сны мгновенно. Для большинства же людей это происходит с небольшим запаздыванием. Просыпаясь, они не хотят просыпаться – они только что видели что-то очень хорошее и очень важное, но с каждым мгновением «бодрствования» воспоминания об этом хорошем и важном улетучиваются, рассеиваются как дым. И через минуту всё, что было, уже кажется бессмысленным и забывается. Остается только легкая ностальгия. Разве не так?
То же самое происходит и при рождении. Это, конечно, нужно. Это даже необходимо. Без этого мы не сможем жить. Но обидно. Мы подобны путнику, изнывающему от жажды в пустыне, при этом таскающему с собой полную цистерну воды без малейшей возможности её открыть. Наша душа знает всё, но не говорит. Только иногда, когда нам грозит опасность, или в переломные моменты нашей жизни она дает нам маленькие подсказки в виде дэжавю или клочка соломки в то место, куда мы должны упасть. Но по этим фрагментикам ведь можно судить о целом!
Для того чтобы найти эти фрагментики мне придется подробно перетряхнуть и исследовать всю свою жизнь. На это уйдет очень много времени, но я оставил сомнения и решился окончательно. Работа большая и нелегкая, но, как выяснилось очень интересная.
Дай бог, чтоб это было интересно и вам.
Только, прошу меня извинить – стиль получается несколько рваный. По стилю изложения эти мои записки напоминают мне «мовизм» изобретенный Катаевым для книги «Алмазный мой венец». Рад бы изменить его, но не получается. Если я буду подробно останавливаться на каждом случае, то рискую попасть в положение Маргариты с Фридой на лестнице Воланда, а мне нужно охватить слишком большой отрезок времени и соответствующий объем информации.
И что это, всё-таки за стена из серых облаков?
Первое сознательное воспоминание в моей жизни, которое можно датировать: Весна. Март или апрель? По бульвару вниз текут ручьи. Дед Холин гуляет со мной на Рождественском бульваре. Вода течет по канавкам мимо скамеек вниз, в сторону Трубной площади. У меня в руках старая ненужная кастрюля без ручек. На соседней канавке мальчишки пускают кораблики. Говорю о них, что они большие – им целых пять лет, а мне только два.
Дед Сороков сидит у дощатого стола на кухне и пьет чай без заварки. До сих пор этого не понимаю, неужели заварка дороже сахара? Это худощавый высокий старик с большими висячими усами на коричневом обветренном лице, у него темные волосы почти без седины. Он в галифе со штрипками на босых ступнях, ремень расстегнут, но не от неаккуратности – после того, как напьется кипятку, он об этот ремень будет править опасную бритву.
В квартирную дверь заходит парень лет тринадцати-четырнадцати. Даже для меня, совсем маленького он не дядька, а взрослый мальчишка. Он в гимнастерке, с двумя медалями на груди, пьяный. Он что-то пытается сказать, но бабка Сорокова ругает его за то, что нацепил чужие медали, гонит в шею и закрывает за ним дверь.
У Сороковых комната была еще меньше чем у нас, но народу там очень много – три семьи с детьми за ширмами. Бабка с дедом спали на сундуке в коридоре.
Утро. Я уже одет и мне хочется писать. Я выхожу из комнаты и спокойно выдвигаюсь в сторону туалета, но тут возникает неожиданное препятствие. Дело в том, что живший раньше в нашей квартире старый кот приказал долго жить, и соседи завели нового котенка. Котенок злобный и страшный. Почему старый кот был добрым и любимым и я с удовольствием играл с ним, а этот мелкий тип злобный и неприятный? Не знаю, но у детей чутьё. Котенок стоит прямо на моем пути, и я пускаюсь в переговоры. Мне, дескать, надо в туалет, пропусти меня, пожалуйста, а этот стоит и еще шерсть вздыбил, я злюсь, топаю ногой, но пройти не решаюсь. Эти переговоры слышат многие, катаются со смеху. Котенка убрали с моего пути не сразу, и потом будут долго вспоминать этот случай.
Первый общественный этап в жизни – детский сад на Самотеке. Детсад почти напротив ЦДКА, но забирает меня вечером в основном мать. Видимо отец постоянно мотался по командировкам с хоккеистами. К тому же, в то время он учился в Ленинграде, в военном институте физкультуры. Когда он успевал? Более того, он стал тогда мастером спорта по пулевой стрельбе и, по-моему, кандидатом в мастера по лыжам.
После детсада мы ходим с матерью по магазинам. Сверкающая огнями Сретенка. Я всегда узнаю неоновую букву «о» в слове ОВОЩИ. Под этим словом ярко освещенная витрина с велками капусты и прочими овощами по которым кривыми синусоидными струйками течет вода. Красиво!
Почему-то большое впечатление на меня произвели две тетки в грязных желтых куртках, скоблившие рельсы возле уголка Дурова. Разговор их был примерно такой:
– Ненавижу машины, так их и так, все рельсы засрали, так иху мать… и т. п.
После этого я долго с недоверием относился к автомобилям в пользу трамваев, на которых ездил регулярно.
Однажды зимой мать пришла меня забирать и разговорилась с воспитательницей, а мы с ребятами катались на ногах по раскатанной ледяной дорожке. Я споткнулся, упал навзничь и ударился головой об лед. Лежу на спине и говорю:
– Смотрите, подъемный кран падает.
Встал на ноги и опять упал. Нес какую-то ахинею. До дома мы добрались более-менее, но дома стало совсем плохо, комната вращалась, меня сильно рвало. Приехавшие врачи констатировали сотрясение мозга.
Впрочем, помню два ярких случая, когда из детсада меня забирал отец. Он в жесткой шинели, на руках меня держать не просто, а в трамвае много народу. Он меня пристраивает где-то рядом с кассой, сам начинает искать деньги для оплаты, достал сначала пятерку, лезет в карман за более мелкими (билет тогда стоил тридцать копеек), пятирублевая бумажка в руке ему мешает и он дает её подержать мне. Я, очень гордый тем, что мне доверили такое важное дело, как оплата проезда, моментально бросаю бумажку в кассу. Не только у отца, но и у всех окружающих случился шок. Пять рублей тогда были большие деньги. Помогать доставать бумажку начали все, кто мог, один доброволец собирал мелочь на всякий случай, что было безнадежно – ехать нам всего три остановки. По-моему, бумажку всё-таки достали.
Второй раз мы пошли с отцом в парикмахерскую. Всю жизнь не люблю парикмахерские: сначала сидишь, ждешь и маешься, потом стригут неприятно и иногда больно, а после всего этого противно колется за шиворотом. Но в тот раз я всё перенес стоически, отец был мной доволен. Веселые мы с ним пришли домой, и тут случилось самое большое несчастье в моей детской жизни. Мать, встретившая нас уже в комнате, всплеснула руками и сказала:
– Чей это мальчик? Это не наш мальчик!
– Это же я, мама, только я постригся!
– Нет, это не наш мальчик.
Я понимал, что это шутка, но со второго раза промолчал и насупился. А когда эта фраза в разных вариантах была повторена еще и еще раз, я начал плакать. Родители засмеялись и сообщили, что уже признали меня, но мне стало еще обидней, и я разревелся уже в полную силу. Я просто впал в истерику, меня не могли остановить несколько часов. Я так и заснул, отвернувшись к стенке, все тише и тише всхлипывая.
Самое веселое путешествие с отцом было тогда в Сандуновские бани. До них было пять минут пешком от нашего дома, можно было бы ходить каждый выходной, особенно учитывая то обстоятельство, что у нас не было ванной. Но, как я уже говорил, отец в ту пору часто бывал в разъездах, а мать (тогда многие матери водили маленьких мальчиков с собой в женское отделение) в баню меня не водила и, наверное, правильно делала. Обычно меня мыли на кухне в жестяном корыте.
С отцом мы ходили в высший разряд. Касса была в левом углу у входа, под чугунной лестницей с бронзовыми светильниками в виде коричневых женщин в накидках. На втором этаже, в раздевалке даже взрослого человека поражала высота потолков, богатство резных деревянных колонн и длиннейших диванов, я же, как будто попадал в сказочный лес. Мыльное отделение, выдержанное в белом мраморе не поражало моего воображения, за исключением разве что ванн, расположенных на возвышении и подсвеченных большими окнами. К парилке я был равнодушен, но вот бассейн… мраморные колонны и скульптуры только дополняли общую радость процесса.
Уже одетыми мы заходили в буфет, где отец брал себе бутылку пива, а мне стакан клюквенного морса или газировки. Однажды я глотнул пива у него из стакана и сразу же выплюнул. Хуже ощущение было, только когда из стопки у одного из гостей дома я случайно хлебнул остатки водки.
Гости у нас были почти на все праздники. Мужчины почему-то приходили в военной форме. Они сидели за столом, пели песни. На всё это я тогда смотрел из-под стола, где мы играли с детьми гостей.
По выходным мы ходили гулять. Отец часто шутил: «Мама взяла большую сумку, и мы пошли гулять». Чаще всего заходили в «Детский мир». Обилие игрушек почему-то не поражало моё воображение, мне больше вспоминается лестница, вечно заполненная народом, и складные леса возле главного входа. Я почему-то боялся их, они неразрывно были связаны для меня с поговоркой: «любопытной Варваре на базаре нос оторвали». Видимо изначально я совал туда свой нос.
Зимой все тротуары были закрыты толстым слоем снега. Здесь и там были накатаны ледяные дорожки, по которым я катался, держась за руки родителей или бабушки. Однажды я поставил их в тупик такой дилеммой. Я сказал, что подо льдом – снег. Они убеждали меня, что, наоборот – под снегом лёд. На следующий день я взял с собой металлический совок, расковырял лед и доказал, что я прав.
Ледяная горка на Цветном бульваре не доставляла мне радости, кататься с неё было страшно, а удовольствие сомнительное.
Снегу вообще было много. Один год даже в апреле еще лежал белый снег. На крышах висели многочисленные сосульки. Особенно казенный особнячок во дворе просто утонул в сугробах.
Помню потоп на Неглинке. С нашего бульвара текли вниз ручьи и уже возле сортира впадали в большое озеро, в которое превратилась Трубная площадь. Кстати, на месте сортира сейчас построили станцию метро, удивительно напоминающую по архитектуре своего предшественника.
Летом в выходные принаряжались. Меня одевали в матроску, позже в клетчатый пиджачок, даже костюмчик и с береткой. Помню себя в таком виде в скверике у Большого театра, разукрашенного флагами по случаю праздника. Помню Красную площадь и жуткий зал мавзолея с лежащими там двумя мужиками во френчах.
Иногда я попадал к родителям на работу. Это было летом, видимо некуда было меня сплавить.
Отцовское место работы выглядело прекрасно. Здание ЦДКА смотрелось дворцом (чем оно и было изначально), это заведение, собственно, было московским Домом офицеров, местом для отдыха и развлечений. Непосредственно к зданию примыкал прекрасный сад с беседками, танцплощадками, тиром и прудом. По выходным там играл духовой оркестр и вообще, было очень здорово.
Материнская работа оказалась гораздо прозаичнее. Фабрика располагалась в центре города. Она пряталась за обычным для тогдашней Москвы немногоэтажным домом старой постройки, но внутри оказалось очень вонючее и грязное производство. В цехах стояли большие котлы, в которых варили огромное количество каких-то лент, выглядели они как длинные грязные макароны, перекрученные и перепутанные между собой. Рабочие периодически открывали котлы, вытаскивали эти грязные макароны, от которых шел пар с отвратительным запахом. Другого пути в материнский кабинет не было, только через цех, но кабинет уже был вполне приличным с секретаршей и кожаным диваном при входе. Однако в кабинете у неё находиться мне было не положено – к матери всё время приходили какие-то люди и что-то громко и непонятно говорили. Мое присутствие видимо обременяло, и мать меня сдавала в испытательную лабораторию. Там было светло и чисто, можно было смотреть в окно на улицу, очень оживленную по сравнению с нашим переулком, а можно было играть с испытательными приборами. По улице ходили озабоченные люди, ездили легковые машины и грузовики, гремящие цепями, и ломовые извозчики на телегах с резиновыми шинами переругивались между собой и с прохожими. Можно было часами висеть на подоконнике.
А еще была фабричная столовая. Когда мы с матерью обедали, к нам подсел очень худой и помятый мужичок в синем линялом халате, который больше всех кричал в кабинете. Сейчас он был тих и даже чрезмерно скромен. Он принес с собой пустой стакан, сырое яйцо и бутылку пива, сейчас же объяснив, что изобрел самый калорийный способ обедать. Он разбил яйцо в стакан, посолил, разболтал ложкой и туда же налил пиво, выпил эту гадость и сообщил, что до вечера уже есть не захочет. Мне в этом типе не понравилось решительно всё: и то, что сидел он не всем задом на стуле, не касаясь спинки и вращался при этом то в одну, то в другую сторону, и вся фальшивость, исходившая от него. И потом, какой же это обед? сырое яйцо с этой горькой лялявкой, которую я недавно попробовал у отца в бане?
Но вообще-то, лето я проводил на детсадовской даче. Начиналось это с площади Коммуны, между ЦДКА и Театром. Сюда подходили автобусы армейского защитного цвета и увозили нас куда-то за город, не так уж близко, потому что делались остановки. Водитель открывал дверь блестящей рукояткой, не сходя с места, и мы выбегали на лужок восхищаться цветочками и писать на травку.
Ярко стоит перед глазами пустое узкое шоссе с прижавшимися к обочине темно-зелеными автобусами. Я стою на лугу и держу в руках огромную пчелу. Воспитательница очень испугалась – оказалось, что это шершень. Потом, уже в автобусе, всем долго говорят, что этого делать нельзя, что шершни и еще кто-то очень опасны.
Дача детского сада – это несколько деревянных домов посреди соснового бора. Сосен много и на территории, на их золотистой коре я ловлю больших жуков с длинными усами или с рогами. Они тоже относились к категории опасных. У меня есть фотографии, на которых рукой отца подписано, что мне пять лет. Я стою на широком пеньке в коротких штанишках на лямочках и в белой панамке. На других я с отцом и матерью, видимо на мой день рожденья они приехали вместе. Я этого дня не помню совсем. Зато хорошо помню, когда мать приезжала одна.
Лесная поляна, мать разговаривает с воспитательницей, ребята бегают по поляне ловят сачками бабочек, тогда это было модно. Мне скучно. Я брожу краем леса и вдруг нахожу гриб белого цвета, срываю его, подхожу к взрослым похвастаться грибом и поинтересоваться можно ли его есть. Этот гриб мог быть либо шампиньоном, либо бледной поганкой, самым страшным ядовитым грибом в наших местах. Я тормошу женщин еще раз, но им не до меня. Я сажусь рядом с ними на траву и съедаю весь гриб целиком. Странно, но никаких последствий не было.
Совсем вскоре после этого наступает страшный день, после которого вся моя жизнь переменилась, в лучшую или худшую сторону неизвестно, но переменилась совсем. День не задался с утра. На прогулке я порезал палец о сухую еловую ветку. Как-то странно, хотя детская кожа, понятно, очень нежная, но я просто провел по ветке рукой, пусть с небольшим нажимом. На указательном пальце появился глубокий надрез с рваными краями, очень болезненный. К вечеру у меня поднялась температура, причем настолько, что меня перевели в изолятор.
Тёмная комната с синей ночной лампой. Я закрываю глаза и вижу один и тот же сон: будто бы серые облака, только четче и рельефней, чем в жизни, но только не сверху, как обычно, и даже не снизу, а как бы сбоку. Такая серая стена из облаков. Мне страшно и я просыпаюсь. Успокаиваюсь, потихоньку засыпаю и вижу то же самое.
Ночью меня увезли в Москву. Я лежу на носилках и смотрю в потолок новенькой армейской санитарки. Рядом медсестра. Шофер говорит что-то ободряющее.
С этого дня кончился незапланированный мной в начале книги этап моей жизни, и неплохо было бы понять смысл этого этапа.
Я прожил первые пять лет своей жизни в уютном мирке маленького дворика в самом центре Москвы. Замкнутый стационарный мир, где я чувствовал себя уютно и спокойно. Центр жизни – родители, по большей части – мать. Остальное всё и остальные все предмет изучения и познания. Почему я так испугался, когда мать меня не признала после парикмахерской? Ничего удивительного – это же разрушение мира, вселенская катастрофа!
У нас были, конечно, и телевизор КВН и радиола, но я их не замечал, они мне были не нужны, гораздо интересней было смотреть в окно.
Можно считать меня того периода созерцателем жизни.
А что означала стена из облаков в изоляторе?
Самый главный вопрос, который хотелось бы прояснить для себя, тот, как и с чем мы приходим в этот мир, пока остается не разъясненным. Мне пока не удалось вспомнить себя не только до рождения, что, говорят, у некоторых получается, но и непосредственно после него – прояснить для себя вход в жизнь.
Но в 2008 годуя познал другую сторону жития – выход. Я неузнал это из книг, не поверил какой либо эзотерической теории, а познал на собственном опыте. Хотя до этого я читал об этом и слышал из разных источников, но не верил. В это невозможно поверить. Можно только познать самому.
А я это познал и доказал сам себе, что у человека есть душа, есть нечто, кроме физического тела, способное жить своей жизнью, отдельной, самостоятельно познавать и мыслить. Позже я расскажу об этом подробнее.
Мне могут сказать: «Если ты и так все знаешь, зачем же задаешь себе излишние вопросы и копаешься в своей жизни?». Отвечу. С одной стороны я очень любознательный человек, мне с детства это мешает жить, я хочу знать всё и как можно быстрее. А в данном случае у меня получилось, как с Платоновыми кругами познания. Если кто забыл, напомню эту притчу.
Ученики спрашивают у Сократа, почему он такой скромный, хотя так много знает. Он попросил учеников нарисовать небольшой круг и представить себе, что это их круг познаний. Потом попросил нарисовать концентрический круг его, сократовских познаний, как они его представляют. Ученики нарисовали большой круг. «А вот теперь, – говорит Сократ, – посмотрите на окружности – это границы с непознанным; видите теперь, как мало не знаете вы, и как много не знаю я?».
Когда я однажды окончательно ответил для себя на гамлетовский вопрос «Быть или не быть?» – быть, и после смерти быть. Ну и что? А где быть и как? В каком из бесчисленных миров и в качестве кого? Платоновский круг расширился до пределов космических.
Но главное даже не это. Главное то, что с этого момента я особенно остро почувствовал свою неполноценность, усеченность своего сознания. Дело в том, что душа, переходя к физическому существованию, как бы подписывает договор о том, что забывает всё, что было раньше. Механизм этого забывания знаком всем и каждому по моменту утреннего просыпания.
Некоторые люди говорят, что никогда не видят снов, это неправда, они просто забывают свои сны мгновенно. Для большинства же людей это происходит с небольшим запаздыванием. Просыпаясь, они не хотят просыпаться – они только что видели что-то очень хорошее и очень важное, но с каждым мгновением «бодрствования» воспоминания об этом хорошем и важном улетучиваются, рассеиваются как дым. И через минуту всё, что было, уже кажется бессмысленным и забывается. Остается только легкая ностальгия. Разве не так?
То же самое происходит и при рождении. Это, конечно, нужно. Это даже необходимо. Без этого мы не сможем жить. Но обидно. Мы подобны путнику, изнывающему от жажды в пустыне, при этом таскающему с собой полную цистерну воды без малейшей возможности её открыть. Наша душа знает всё, но не говорит. Только иногда, когда нам грозит опасность, или в переломные моменты нашей жизни она дает нам маленькие подсказки в виде дэжавю или клочка соломки в то место, куда мы должны упасть. Но по этим фрагментикам ведь можно судить о целом!
Для того чтобы найти эти фрагментики мне придется подробно перетряхнуть и исследовать всю свою жизнь. На это уйдет очень много времени, но я оставил сомнения и решился окончательно. Работа большая и нелегкая, но, как выяснилось очень интересная.
Дай бог, чтоб это было интересно и вам.
Только, прошу меня извинить – стиль получается несколько рваный. По стилю изложения эти мои записки напоминают мне «мовизм» изобретенный Катаевым для книги «Алмазный мой венец». Рад бы изменить его, но не получается. Если я буду подробно останавливаться на каждом случае, то рискую попасть в положение Маргариты с Фридой на лестнице Воланда, а мне нужно охватить слишком большой отрезок времени и соответствующий объем информации.
И что это, всё-таки за стена из серых облаков?
Новая жизнь
Утром я проснулся в женской палате инфекционной больницы на Соколиной Горе. Я не помню, чтобы у меня болело горло, но диагноз поставили – фолликулярная ангина. Мне кололи какие-то уколы и все время поили пивными дрожжами, видимо из-за того, что я тогда был худеньким мальчиком. После этого я начал толстеть, что потом в школе принесло мне много неприятностей.
Родителей в корпус не пускали (инфекционка!), женщины приподнимали меня на уровень подоконника и показывали родителям в окно, параллельно клянясь им, что будут за мной смотреть и ухаживать.
Тогда в инфекционках держали долго. Пока я там лежал, родители переехали на Сокол. Из больницы я попал уже на новую квартиру. Дело в том, что ЦДКА к тому времени превратился в ЦДСА, а спортклуб отделился от него и уехал на Ленинградский проспект и стал самостоятельным ЦСКА, где отец стал работать начальником отдела кадров. В результате всех этих изменений мы переехали в освободившиеся две комнаты, рядом с ЦСКА.
Это тоже была коммуналка, по нынешним понятиям убожество, но сколько было у нас радости тогда! Я бегал по квартире и всем восхищался, особенно ванной. Там стоял газовый титан, дававший горячую воду. Комнат стало две. У нас с сестрой появилась своя детская комната. Удивительно то, что, сейчас вспоминая то время, я не помню, чтобы сестра мне чем либо мешала в М. Кисельном. Здесь же её сразу стало много. Но об этом потом, может быть.
В квартире жили еще две семьи. В комнатке слева жили мать с взрослой дочерью, замечательные люди, жаль, что рано съехали. В дальней комнате справа жил отставной пожарник с женой и тоже относительно взрослой дочерью. Пожарник получал вполне приличную пенсию, и его жена вела себя, как «комиссарша». Я её запомнил маленькой толстой в домашнем халате и с рыжими бигудями. Не могу не привести её имя – Неонила Александровна. Муж её вальяжно ходил от своей комнаты до кухни в синих армейских брюках на широких подтяжках и белой подрубашечной майке. На кухне он выкуривал папиросу «Казбек» и возвращался обратно. Выпивали спиртное только по праздникам. На свой день рожденья он пел: «В жизни раз бывает 48 лет».
Наш дом, вернее сказать – дома, потому что двор был как бы единым целым, строили пленные немцы. Вообще район Сокол – Октябрьское поле был военным. Особо большие и красивые дома называли генеральскими, хотя там жили вовсе не только генералы. Генералы жили и в нашем доме, хотя он далеко не числился генеральским.
Я лично не люблю Хрущева-Посохина не за то, что снесли Зарядье и часть Кремля, поставив там дурацкие стеклянные аквариумы. И не за то, что стали строить хрущебы, а за то, что они уничтожили систему московских дворов. Нельзя строить дома сами по себе, как прыщ на ровном месте. Если дом строится для людей, он должен иметь внутреннее пространство для жизни, так или иначе отгороженное от остального мира.
А у нас был прекрасный двор. Целый мир для ребенка. Друг мне нашелся сразу в квартире напротив, его звали Саша, отец его был военным дипломатом. Не могу не назвать вкусное имя его бабушки – Стефания Силиверстовна, старая дама со старорежимными замашками. Посредине двора был разбит прекрасный палисад с клумбой посередине и большими площадками для отдыха и детских игр. Там были скамеечки и песочницы, и качели, и зимняя горка с катком. Но это на нашей стороне двора – на другой было попроще. Мы туда и не ходили почти, там была пролетарская часть, с подъездными путями к Гастроному. Нам говорили, что там обитают хулиганы. Мы, дети, между собой называли этих обитателей дворняжками, стыдно, но из песни слова не выкинешь.
Порядок во дворе поддерживался почти идеальный, его обеспечивали дворники под руководством, что интересно не ЖЭКа, а участкового милиционера. Дворники жили в большом полуподвале, главный из них был похож на деда Сорокова, худой, смуглый, с висячими усами. Он был большой начальник для нас, детей. Вечером он шел из магазина, в арке выпивал четвертинку из горлышка и спускался к себе ужинать. Всё было чинно, благородно.
Родителей в корпус не пускали (инфекционка!), женщины приподнимали меня на уровень подоконника и показывали родителям в окно, параллельно клянясь им, что будут за мной смотреть и ухаживать.
Тогда в инфекционках держали долго. Пока я там лежал, родители переехали на Сокол. Из больницы я попал уже на новую квартиру. Дело в том, что ЦДКА к тому времени превратился в ЦДСА, а спортклуб отделился от него и уехал на Ленинградский проспект и стал самостоятельным ЦСКА, где отец стал работать начальником отдела кадров. В результате всех этих изменений мы переехали в освободившиеся две комнаты, рядом с ЦСКА.
Это тоже была коммуналка, по нынешним понятиям убожество, но сколько было у нас радости тогда! Я бегал по квартире и всем восхищался, особенно ванной. Там стоял газовый титан, дававший горячую воду. Комнат стало две. У нас с сестрой появилась своя детская комната. Удивительно то, что, сейчас вспоминая то время, я не помню, чтобы сестра мне чем либо мешала в М. Кисельном. Здесь же её сразу стало много. Но об этом потом, может быть.
В квартире жили еще две семьи. В комнатке слева жили мать с взрослой дочерью, замечательные люди, жаль, что рано съехали. В дальней комнате справа жил отставной пожарник с женой и тоже относительно взрослой дочерью. Пожарник получал вполне приличную пенсию, и его жена вела себя, как «комиссарша». Я её запомнил маленькой толстой в домашнем халате и с рыжими бигудями. Не могу не привести её имя – Неонила Александровна. Муж её вальяжно ходил от своей комнаты до кухни в синих армейских брюках на широких подтяжках и белой подрубашечной майке. На кухне он выкуривал папиросу «Казбек» и возвращался обратно. Выпивали спиртное только по праздникам. На свой день рожденья он пел: «В жизни раз бывает 48 лет».
Наш дом, вернее сказать – дома, потому что двор был как бы единым целым, строили пленные немцы. Вообще район Сокол – Октябрьское поле был военным. Особо большие и красивые дома называли генеральскими, хотя там жили вовсе не только генералы. Генералы жили и в нашем доме, хотя он далеко не числился генеральским.
Я лично не люблю Хрущева-Посохина не за то, что снесли Зарядье и часть Кремля, поставив там дурацкие стеклянные аквариумы. И не за то, что стали строить хрущебы, а за то, что они уничтожили систему московских дворов. Нельзя строить дома сами по себе, как прыщ на ровном месте. Если дом строится для людей, он должен иметь внутреннее пространство для жизни, так или иначе отгороженное от остального мира.
А у нас был прекрасный двор. Целый мир для ребенка. Друг мне нашелся сразу в квартире напротив, его звали Саша, отец его был военным дипломатом. Не могу не назвать вкусное имя его бабушки – Стефания Силиверстовна, старая дама со старорежимными замашками. Посредине двора был разбит прекрасный палисад с клумбой посередине и большими площадками для отдыха и детских игр. Там были скамеечки и песочницы, и качели, и зимняя горка с катком. Но это на нашей стороне двора – на другой было попроще. Мы туда и не ходили почти, там была пролетарская часть, с подъездными путями к Гастроному. Нам говорили, что там обитают хулиганы. Мы, дети, между собой называли этих обитателей дворняжками, стыдно, но из песни слова не выкинешь.
Порядок во дворе поддерживался почти идеальный, его обеспечивали дворники под руководством, что интересно не ЖЭКа, а участкового милиционера. Дворники жили в большом полуподвале, главный из них был похож на деда Сорокова, худой, смуглый, с висячими усами. Он был большой начальник для нас, детей. Вечером он шел из магазина, в арке выпивал четвертинку из горлышка и спускался к себе ужинать. Всё было чинно, благородно.
Всплески памяти
Иногда во двор заходили старьевщики, голосившие на одной ноте: «Старьё-ё берём!». Дворники, старьёвщики и банщики в Москве были по большей части татары. Еще бывали «Точить ножи, ножницы!» и армяне в гуталинной будке.
Иногда ездим на кладбище к бабушке, которую я живой не знал. Чтобы попасть туда, надо было с проспекта Мира перейти рынок, потом по длинному пешеходному мостику пройти над рельсами. На кладбище прохладно и тихо, пахнет масляной краской. Этот запах до сих пор ассоциируется у меня с кладбищем. Мать чистит могилку, а я брожу вокруг. Когда научился, стал читать эпитафии. Не забуду одну альтернативную надпись. На многих могилах тогда писали: «Мир праху твоему», а на одном кресте было неумелой рукой намалёвано: «Прах миру твоему»! Черт те что, конечно, но с материалистической точки зрения более логично. Однажды при проходе рынка мать меня потеряла, или я её. Вокруг меня собралась толпа. Я реву, меня жалеют, гладят по головке. Мать нашлась, все вернулось на круги своя.
Опять временное уничтожение вселенной.
Детский сад мой располагался в генеральском доме возле самого метро Сокол, на втором или третьем этаже. Из окон мы иногда видели, как пляшет возле колоколов пономарь Всесвятской церкви. Наши окна получались как раз на уровне колокольни. Во дворе мы гуляли по крыше какого-то большого одноэтажного строения, что-то типа гаража. Во время одной из таких прогулок над нами пролетели военные самолеты, видимо на репетицию парада. Летели низко, самолетов было очень много, рёв был ужасный, но получилось весело.
Иногда ездим на кладбище к бабушке, которую я живой не знал. Чтобы попасть туда, надо было с проспекта Мира перейти рынок, потом по длинному пешеходному мостику пройти над рельсами. На кладбище прохладно и тихо, пахнет масляной краской. Этот запах до сих пор ассоциируется у меня с кладбищем. Мать чистит могилку, а я брожу вокруг. Когда научился, стал читать эпитафии. Не забуду одну альтернативную надпись. На многих могилах тогда писали: «Мир праху твоему», а на одном кресте было неумелой рукой намалёвано: «Прах миру твоему»! Черт те что, конечно, но с материалистической точки зрения более логично. Однажды при проходе рынка мать меня потеряла, или я её. Вокруг меня собралась толпа. Я реву, меня жалеют, гладят по головке. Мать нашлась, все вернулось на круги своя.
Опять временное уничтожение вселенной.
Детский сад мой располагался в генеральском доме возле самого метро Сокол, на втором или третьем этаже. Из окон мы иногда видели, как пляшет возле колоколов пономарь Всесвятской церкви. Наши окна получались как раз на уровне колокольни. Во дворе мы гуляли по крыше какого-то большого одноэтажного строения, что-то типа гаража. Во время одной из таких прогулок над нами пролетели военные самолеты, видимо на репетицию парада. Летели низко, самолетов было очень много, рёв был ужасный, но получилось весело.