Страница:
Мало-помалу остров незаметно, но властно подчинял нас своим чарам. Каждый день нес в себе такое спокойствие, такую отрешенность от времени, что хотелось удержать его навсегда. Но потом ночь опять сбрасывала свои темные покровы, и нас ждал новый день, блестящий и яркий, как детская переводная картинка, и с тем же впечатлением нереальности.
3. Человек с Золотыми Бронзовками
Утром, когда я просыпался, сквозь ставни в мою спальню золотыми полосками лился яркий солнечный свет. В утреннем воздухе стоял запах дымка от разожженной на кухне печки, раздавалось звонкое петушиное пение, далекий лай собак, печальный звон колокольчиков, если в то время на пастбище гнали коз.
Завтракали мы в саду под сенью небольшого мандаринового дерева. Прохладное сияющее небо еще не приобрело пронзительной полуденной синевы, оттенок у него был светлый, молочно-опаловый. Цветы еще не совсем очнулись от сна, розы густо обрызганы росой, ноготки плотно закрыты. За завтраком обычно все было тихо и спокойно, потому что в такую рань никому еще не хотелось болтать, и только к самому концу завтрака кофе, гренки и яйца делали свое дело. Все понемногу оживали и принимались рассказывать друг другу, что каждый из них собирается делать и почему собирается это делать, а потом серьезно начинали обсуждать, стоило ли браться за это дело. Я в таких дискуссиях участия не принимал, так как знал совершенно точно, что собираюсь делать, и старался как можно скорей покончить с едой.
— Тебе обязательно надо давиться пищей? — спрашивал Ларри сердитым голосом, ловко орудуя зубочисткой из спички.
— Жуй получше, милый, — тихо говорила мама. — Торопиться-то ведь некуда.
Некуда торопиться? А если Роджер ждет вас с нетерпением у садовой калитки и следит за вами беспокойными карими глазами? Некуда торопиться, когда среди олив первые сонные цикады настраивают уже свои скрипочки? Некуда торопиться, когда весь остров с его прохладным, ясным как звезда утром ждет своего исследователя? Но едва ли можно было надеяться, что родные сумеют стать на мою точку зрения, поэтому я начинал есть медленней, пока их внимание не переключалось на что-нибудь другое, и тогда я снова набивал рот до отказа.
Разделавшись наконец с едой, я поспешно вставал из-за стола и удирал к калитке, где меня встречал вопросительный взгляд Роджера. Сквозь чугунные прутья калитки мы смотрели с ним на оливковые рощи, и я намекал Роджеру, что, быть может, нам лучше никуда не ходить сегодня. Он протестующе махал обрубком хвоста и трогал носом мою руку. Да нет же, нет, я ведь в самом деле не собираюсь никуда идти. Наверное, скоро начнется дождь —и я с тревогой поглядывал на ясное, сияющее небо. Навострив уши, Роджер тоже смотрел на небо, потом обращал ко мне умоляющий взгляд. Ну, может, сейчас дождя и не будет, продолжал я, но позднее он уж обязательно начнется, так что лучше всего посидеть с книгой в саду. Роджер в отчаянии хватался за калитку своей огромной черной лапой и снова смотрел на меня. Его верхняя губа начинала кривиться в заискивающей улыбке, обнажая белые зубы, а короткий хвост дрожал от возбуждения. Это был его главный козырь. Ведь он отлично понимал, что я не устою перед такой забавной улыбкой. Я переставал дразнить Роджера и бежал за своими спичечными коробками и сачком для бабочек. Скрипучая калитка отворялась, с лязгом захлопывалась снова, и Роджер, как вихрь, проносился сквозь оливковые рощи, приветствуя новый день своим громким лаем.
В те дни, когда я только начинал свое знакомство с островом, Роджер был моим неизменным спутником. Вместе мы отваживались уходить все дальше и дальше от дома, отыскивали уединенные оливковые рощи, которые надо было исследовать и запомнить, пробирались сквозь миртовые заросли — излюбленное пристанище черных дроздов, заходили в узкие долины, окутанные густой тенью кипарисов. Роджер был для меня идеальным спутником, его привязанность не переходила в навязчивость, храбрость — в задиристость, он был смышлен, добродушен и весело сносил все мои выдумки. Если мне случалось поскользнуться где-нибудь на влажном от росы склоне, Роджер уже был тут как тут, фыркал, будто в насмешку, бросал на меня быстрый взгляд, встряхивался, чихал и, сочувственно лизнув, улыбался мне своей кривой улыбкой. Если я отыскивал что-нибудь интересное — муравейник, лист с гусеницей, паука, пеленающего муху шелковым свивальником, — Роджер останавливался и ждал, пока я закончу свое исследование. Когда ему казалось, что я слишком замешкался, он подходил поближе, жалобно тявкал и начинал вилять хвостом. Если находка была пустяковой, мы сразу отправлялись дальше, если же встречалось что-нибудь, заслуживающее пристального внимания, мне стоило только строго взглянуть на Роджера, и он сразу понимал, что дело затянется надолго. Уши у него тогда опускались, он переставал вилять хвостом, плелся к ближайшему кусту и растягивался в тени, глядя на меня глазами страдальца.
Во время этих походов мы с Роджером завязывали в разных местах знакомство со многими людьми. Среди них была, например, веселая, толстая Агати, жившая в маленьком ветхом домишке на горе. Она всегда сидела около своего дома с веретеном в руках и пряла овечью шерсть. Должно быть, ей давно уже перевалило за семьдесят, но волосы у нее до сих пор оставались черными и блестящими. Они были аккуратно заплетены в косы и намотаны на пару отполированных коровьих рогов — украшение, которое можно еще увидеть на некоторых старых крестьянках. Агати сидела на солнышке в алой повязке, накрученной поверх рогов, в руках у нее, как волчок, ходило вверх и вниз веретено, пальцы ловко направляли нить, а морщинистые губы широко открывались, обнажая неровный ряд уже пожелтевших зубов, — она пела песню хрипловатым, но все еще сильным голосом.
От нее-то я и узнал самые красивые и самые известные народные песни. Усевшись на старую консервную банку, я ел виноград и гранаты из ее сада и пел вместе с нею. Агати то и дело прерывала пение, чтобы исправить мой выговор. Куплет за куплетом мы пели веселую, живую песню о реке — как она стекает с гор и орошает сады и поля и как деревья сгибаются под тяжестью плодов. С усиленным кокетством строя друг другу глазки, мы пели забавную любовную песенку под названием «Обман».
— Обман, обман, — выводили мы, тряся головой, — кругом обман, но ведь это я научил тебя рассказывать всем людям, как я тебя люблю.
Потом мы переходили к печальным мелодиям и пели для начала неторопливую, но живую песенку «Зачем ты меня покидаешь?» и, совсем размякнув, принимались петь дрожащими голосами длинную чувствительную песню. Когда мы подходили к заключительной, самой душераздирающей ее части, глаза Агати заволакивались дымкой, подбородок дрожал от волнения, и она прижимала руки к своей обширной груди. Наконец замирал последний звук нашего не очень-то стройного пения, Агати вытирала нос уголком повязки и поворачивалась ко мне.
— Ну скажи, разве мы не остолопы? Конечно, остолопы. Сидим тут на солнце и поем. Да еще о любви! Я для этого слишком стара, ты слишком мал, и все-таки мы теряем время и поем о ней. Ну ладно, давай выпьем по стаканчику вина.
Кроме Агати среди моих любимцев был еще старый пастух Яни, высокий, сутулый человек с большим орлиным носом и невероятными усами. Первый раз я встретился с ним в очень жаркий день, после того как мы с Роджером больше часу напрасно старались вытащить крупную зеленую ящерицу из ее норы в каменной стене. Сомлев от жары и усталости, мы растянулись у пяти невысоких кипарисов, бросавших ровную, четкую тень на выгоревшую траву. Я лежал, прислушиваясь к тихому, сонному позвякиванию колокольчиков, и вскоре увидел стадо коз. Проходя мимо кипарисов, каждая коза останавливалась, пялила на нас свои бессмысленные желтые глаза и шла дальше, качая своим большим, похожим на волынку выменем и с хрустом пощипывая листья кустарника. Эти мерные звуки и тихий звон колокольчиков совсем убаюкали меня. Когда все стадо прошло мимо и показался пастух, я уже почти засыпал. Старик остановился, опираясь на темную палку из оливы, и окинул меня взглядом. Его небольшие черные глаза смотрели строго из-под кустистых бровей, огромные башмаки плотно прижимали к земле вереск.
— Добрый день, — окликнул он меня сердито. — Ты иностранец… маленький лорд?
Я уже знал тогда, что крестьяне почему-то считают всех англичан лордами, и ответил старику утвердительно. Он повернулся и закричал на козу, которая, поднявшись на задние ноги, общипывала молодое оливковое деревце, потом снова обратился ко мне.
— Я хочу сказать тебе кое-что, маленький лорд, — произнес он. — Опасно тут лежать под деревьями.
Я посмотрел на кипарисы, не нашел в них ничего опасного и спросил старика, почему он так думает.
— Посидеть-то под ними хорошо, у них густая тень, прохладная, как вода в роднике. Но вся беда в том, что они усыпляют человека. И ты никогда, ни в коем случае не ложись спать под кипарисом.
Он остановился, погладил усы, подождал, покуда я не спросил, почему нельзя спать под кипарисами, и продолжал:
— Почему, почему! Потому, что, проснувшись, ты станешь другим человеком. Да, эти черные кипарисы очень опасны. Пока ты спишь, их корни врастают тебе в мозги и крадут твой ум. Когда ты проснешься, ты уже ненормальный, голова у тебя пустая, как свистулька.
Я спросил у него, относится ли это только к кипарисам или же ко всем деревьям.
— Нет, только к кипарисам, — ответил старик и строго посмотрел на деревца, под которыми я лежал, будто опасаясь, что они могут подслушать наш разговор. — Только кипарисы воруют рассудок. Так что смотри, маленький лорд, не спи здесь.
Он слегка кивнул мне, еще раз сердито посмотрел на темные пирамиды кипарисов, словно ждал от них объяснения, и осторожно начал пробираться сквозь заросли миртов к склону холма, где разбрелись его козы.
С Яни мы потом стали хорошими друзьями. Я всякий раз встречался с ним во время своих экскурсий, а иногда заходил в его маленький домик, где он угощал меня фруктами и давал всякие наставления, советуя вести себя поосторожней на прогулках.
Но, быть может, одной из самых необычных и притягательных личностей, которых мне довелось встретить в своих походах, был Человек с Золотыми Бронзовками. Он как будто вышел прямо из волшебной сказки и был просто неотразим. Встречаться с ним мне удавалось не часто, и встреч этих я ждал с большим нетерпением. Первый раз я увидел его на пустынной дороге, ведущей к одной из горных деревушек. Услышал я его гораздо раньше, чем увидел, так как он наигрывал мелодичную песенку на пастушьей свирели, останавливаясь временами, чтобы произнести несколько слов каким-то чудным, гнусавым голосом. Когда он показался из-за поворота дороги, мы с Роджером остановились и раскрыли рот от изумления.
У него было острое, лисье личико и большие раскосые глаза темно-карего, почти черного цвета. Было в них что-то странное, неуловимое, и покрывал их какой-то налет, будто на сливе, какая-то жемчужная пленка, почти как катаракта. Небольшого роста, худенький, с невероятно тонкой шеей и запястьями, он был облачен в фантастический наряд. На голове у него была бесформенная шляпа с очень широкими, обвислыми полями, когда-то темно-зеленая, но теперь посеревшая от пыли, покрытая винными пятнами и прожженная сигаретами. На шляпе колыхался целый лес перьев, заткнутых за ленту, — петушиных, совиных, удодовых, крыло зимородка, ястребиная лапа и одно большое, грязное белое перо, должно быть, лебединое. Старая изношенная рубаха побурела от пота, у шеи болтался невероятных размеров галстук из ослепительного голубого атласа. На темном бесформенном пиджаке красовались разноцветные заплаты — на рукаве белая с розочками, на плече красный треугольник в белую крапинку. Из сильно оттопыренных карманов этого одеяния почти вываливалось все их содержимое: гребни, воздушные шары, раскрашенные образки, вырезанные из оливкового дерева змеи, верблюды, собаки и лошади, дешевые зеркальца, яркие платки и плетеные батоны с тмином. Штаны его, тоже в заплатках, спадали на алые кожаные башмаки с задранными носами и большими черно-белыми помпонами. На спине у этого удивительного человека громоздились клетки с голубями и цыплятами, какие-то таинственные мешки и большой пучок свежего зеленого лука-порея. Одной рукой он придерживал свирель, в другой сжимал пук ниток с привязанными на концах золотыми бронзовками величиной с миндалину. Сверкая на солнце, золотисто-зеленые жуки летали вокруг шляпы и отчаянно гудели, стараясь сорваться с ниток, крепко обхватывающих их тельце. По временам какой-нибудь жук, устав кружиться без толку, отдыхал минуточку на его шляпе, прежде чем снова пуститься в бесконечную карусель.
Когда Человек с Золотыми Бронзовками заметил нас, он остановился с преувеличенным изумлением, снял свою смешную шляпу и отвесил низкий поклон. Это неожиданное внимание так подействовало на Роджера, что он в удивлении залаял. Человек улыбнулся, снова надел шляпу, поднял руки и помахал мне своими длинными костлявыми пальцами. Я посмотрел на него с радостным удивлением и вежливо поздоровался. Человек еще раз отвесил любезный поклон и на мой вопрос, не с праздника ли он возвращается, закивал головой. Потом поднес к губам свирель, извлек из нее веселую мелодию, сделал несколько прыжков посреди пыльной дороги и, остановившись, показал большим пальцем через плечо, откуда он пришел. Улыбаясь, он похлопал себя по карманам и потер большим пальцем об указательный — так обычно изображают деньги. И тут я вдруг понял, что Человек с Бронзовками немой. Мы стояли посреди дороги, я продолжал разговаривать с ним, а он отвечал мне очень остроумной пантомимой. Когда я спросил, для чего ему нужны бронзовки и зачем он привязывает их за нитки, он вытянул руку ладонью книзу, обозначив маленьких ребятишек, потом взял одну нитку с жуком на конце и стал вертеть ею над головой. Насекомое сразу ожило и пустилось летать по своей орбите вокруг шляпы, а он взглянул на меня сияющими глазами, показал на небо, раскинул руки и громко загудел через нос, делая на дороге всякие виражи и спуски. Сразу было видно, что это самолет. Потом он показал на жуков, снова обозначил ладонью маленьких детей и принялся вертеть над головой целой связкой жуков, так что все они сердито зажжужали.
Утомленный этим объяснением. Человек с Бронзовками уселся на краю дороги и заиграл на своей свирели простенькую мелодию, останавливаясь порой, чтобы пропеть своим необычным голосом несколько тактов. Это не были отчетливые слова, а просто поток носовых и гортанных звуков, мычание и писк. Однако он произносил их с такой живостью и с такой удивительной мимикой, что вам казалось, будто эти странные звуки имеют какое-то значение.
Засунув потом свою дудку в оттопыренный карман, человек посмотрел на меня в раздумье, сбросил с плеча небольшой мешочек, развязал его и, к моему изумлению и восторгу, вытряхнул на пыльную дорогу с полдюжины черепашек. Панцири их были до блеска натерты маслом, а передние ноги он каким-то образом умудрился украсить алыми бантиками. Черепахи не спеша выпростали голову и ноги из-под блестящих панцирей и лениво поползли вдоль дороги. Я глядел на них восторженными глазами. Особенно понравилась мне одна маленькая черепаха размером не больше чайной чашки. Она казалась живее других, глаза у нее были ясные и панцирь посветлее — смесь янтаря, каштана и жженого сахара. Двигалась она со всем доступным черепахе проворством. Я долго следил за нею, стараясь убедить себя, что дома у нас ее примут с большим восторгом и, может быть, даже поздравят меня с таким славным приобретением. Отсутствие денег не смущало меня ни в малейшей степени, потому что я просто мог попросить человека прийти к нам за деньгами завтра. Мне даже не приходило в голову, что он может не поверить.
Я спросил Человека с Золотыми Бронзовками, сколько стоит маленькая черепашка. Он показал обе руки с растопыренными пальцами. Однако я ни разу не видел, чтобы крестьяне на острове заключали сделку просто так, не торгуясь. Я решительно покачал головой и поднял два пальца, непроизвольно подражая своему продавцу. Он в ужасе закрыл глаза и поднял девять пальцев. Тогда я поднял три. Он покачал головой, немного подумал и показал шесть пальцев. Я тоже покачал головой и показал пять. Человек с Золотыми Бронзовками снова затряс головой и тяжело вздохнул. Мы оба сидели теперь не двигаясь и с решительным, бесцеремонным любопытством маленьких детей смотрели на черепах, неуверенно ползавших по дороге. Немного погодя Человек с Золотыми Бронзовками показал на маленькую черепашку и опять поднял шесть пальцев. Я помотал головой и поднял пять. Роджер громко зевнул. Ему надоел этот безмолвный торг. Человек с Бронзовками поднял черепаху с земли и жестами показал мне, какой у нее гладкий и красивый панцирь, какая прямая головка, какие острые коготки. Я был неумолим. Он пожал плечами, протянул мне черепашку и поднял пять пальцев.
Тогда я сказал, что у меня нет денег и что за ними надо прийти завтра к нам домой. Он кивнул в ответ, как будто это было самым обычным делом. Мне не терпелось вернуться поскорее домой и показать всем свое новое приобретение, поэтому я сразу попрощался, поблагодарил человека и помчался что есть духу по дороге. Добежав до того места, где надо было сворачивать в оливковые рощи, я остановился и как следует рассмотрел свою покупку. Разумеется, такой прекрасной черепахи я еще никогда не видел. По-моему, она стоила раза в два дороже, чем я за нее заплатил. Я погладил черепаху пальцем по чешуйчатой головке, положил осторожно в карман и, прежде чем спуститься с пригорка, оглянулся. Человек с Золотыми Бронзовками стоял на том же самом месте, но теперь он танцевал что-то вроде джиги, раскачивался, прыгал, подыгрывая себе на свирели, а на дороге, у его ног, копошились маленькие черепахи.
Моя черепашка оказалась очень умным и милым созданием с необычайным чувством юмора. Имя ей дали Ахиллес. Сперва мы привязали ее за ногу в саду, но потом, когда черепаха стала совсем ручной, она могла идти куда ей заблагорассудится. Очень скоро Ахиллес научился узнавать свое имя. Стоило только раза два-три окликнуть его, немного подождать, и он обязательно появлялся откуда-нибудь, ковыляя на цыпочках по узкой мощеной дорожке и с волнением вытягивая шею. Ему очень нравилось, чтоб его кормили из рук, он усаживался тогда, словно принц, на солнышке, а мы по очереди протягивали ему листья салата, одуванчика или кисточку винограда. Виноград он любил так же страстно, как Роджер, и соперничество между ними никогда не ослабевало. Ахиллес сидел обычно с полным ртом и потихоньку пережевывал виноградины, заливаясь соком, а Роджер лежал где-нибудь поблизости и, исходя слюной, смотрел на него завистливыми глазами. Роджеру тоже всегда честно выдаивалась его доля, но, наверно, он все же считал, что на черепах не стоит изводить деликатесы. Если я переставал следить за ним, Роджер подбирался после кормежки к Ахиллесу и жадно слизывал с него виноградный сок. Оскорбленный такой бесцеремонностью, Ахиллес хватал Роджера за нос, а если тот продолжал лизать слишком настойчиво, с негодующим шипением прятался в свой панцирь и не показывался оттуда до тех пор, пока мы не уводили Роджера.
Но еще больше, чем виноград, Ахиллес любил землянику. Он становился просто невменяем при одном только ее виде. Начинал метаться из стороны в сторону, умоляюще смотрел на вас своими маленькими, как пуговки, глазами и поворачивал вслед за вами голову, проверяя, собираетесь ли вы давать ему ягоды или нет. Мелкую землянику, размером с горошину, Ахиллес мог проглотить сразу, но, если вы предлагали ему ягоду величиной, скажем, с лесной орех, поведение его становилось необычным для черепахи. Схватив ягоду и крепко зажав ее во рту, он торопливо ковылял в какое-нибудь укромное, надежное местечко среди цветочных клумб, опускал ягоду на землю, не спеша съедал ее, после чего возвращался за другой.
Вместе с неодолимой страстью к землянике у Ахиллеса появилась страсть к человеческому обществу. Стоило только войти в сад, чтобы позагорать, почитать или с каким-нибудь другим намерением, как среди турецкой гвоздики слышался шорох и оттуда высовывалась морщинистая, серьезная мордочка Ахиллеса. Если вы сидели на стуле, Ахиллес просто подползал как можно ближе к вашим ногам и погружался в крепкий, мирный сон — голова его вываливалась из панциря и касалась земли. Но если вы легли на коврик загорать, Ахиллес нисколько не сомневался, что растянулись вы на земле просто ради его удовольствия. Он устремлялся к вам по дорожке, забирался на коврик и в радостном возбуждении останавливался на минутку, чтобы прикинуть, какую часть вашего тела надо выбрать для восхождения. И тут вы вдруг чувствовали, как вам в ляжку впиваются острые коготки черепахи — это она приступила к решительному штурму вашего живота. Вам, конечно, не по нраву такой отдых, вы решительно стряхиваете черепаху и перетаскиваете подстилку в другую часть сада. Но это всего лишь временная передышка. Ахиллес будет упорно кружиться по саду до тех пор, покуда не отыщет вас снова. В конце концов это всем так надоело и на меня стало сыпаться столько жалоб и угроз, что мне приходилось сажать черепаху под замок всякий раз, как в сад кто-нибудь выходил. Но вот в один прекрасный день кто-то оставил садовую калитку незакрытой, и Ахиллеса в саду не оказалось. Не медля ни секунды, все бросились на его поиски, хотя до этого целыми днями повсюду только и слышались угрозы прикончить черепаху. Теперь же все рыскали по оливковым рощам и кричали:
— Ахиллес… земляника, Ахиллес… Ахиллес… земляника… Наконец мы нашли его. Разгуливая со своей обычной отрешенностью, Ахиллес свалился в старый колодец, давно разрушенный и заросший папоротником. К нашему великому огорчению, он был мертв. Ни попытки Лесли сделать искусственное дыхание, ни предложение Марго запихнуть ему в горло землянику (чтобы дать черепахе, как она выразилась, жизненный стимул) не могли вернуть Ахиллеса к жизни. Печально и торжественно мы погребли его тело под кустиком земляники (мамина идея). У всех в памяти осталась короткая надгробная речь, сочиненная Ларри, которую он читал дрожащим голосом. И только один Роджер портил все дело. Как я ни старался его образумить, он не переставал вилять хвостом в течение всей погребальной церемонии.
Вскоре после печальной разлуки с Ахиллесом я приобрел у Человека с Золотыми Бронзовками другого питомца. На сей раз это был голубь, почти еще птенец, которому приходилось давать хлеб с молоком и размоченное зерно. Вид у этой птицы был самый безобразный. Перья торчали из его красной сморщенной кожи вперемешку с противным желтым пухом, какой бывает у птенчиков, как будто это вытравленные перекисью водорода волосы. Из-за некрасивой внешности Ларри предложил назвать его Квазимодо. Я согласился. Слово мне понравилось, а значения его я в то время еще не понимал. Когда Квазимодо уже научился сам добывать себе пищу и давно отросли его перья, на голове у него все еще оставался хохолок желтого пуха, что придавало ему сходство с надутым судьей в слишком узком парике.
Квазимодо вырос в необычных условиях, без родителей, которые бы могли научить его уму-разуму, поэтому он, видно, не считал себя птицей и отказывался летать, предпочитая всюду ходить пешком. Если ему надо было забраться на стол или на стул, он останавливался внизу, начинал кивать головой и ворковал своим мягким контральто до тех пор, пока кто-нибудь не подхватывал его с полу. Он всегда горел желанием принять участие во всех наших делах и даже порывался ходить с нами на прогулки. Порывы эти мы, однако, старались пресечь, потому что голубя приходилось нести на плече, и тогда вы подвергали риску свою одежду, или же он ковылял сзади на собственных ногах, а вам надо было приноравливаться к его шагу. Если же вы уходили слишком далеко вперед, до вас вдруг доносилось душераздирающее воркование, и, обернувшись, вы видели, как Квазимодо мчится за вами что есть духу, хвост его отчаянно трепещет, переливчатая грудь раздувается от негодования.
Спать Квазимодо соглашался только в доме. Никакие уговоры и нотации не могли заставить его поселиться в голубятне, которую я соорудил специально для него. Он все-таки предпочитал краешек кровати Марго. Однако позднее его прогнали на диван в гостиную, потому что всякий раз, как Марго поворачивалась ночью в кровати, Квазимодо просыпался, шагал по одеялу и с нежным воркованием усаживался ей на лицо.
Ларри первый обнаружил у него музыкальные способности. Голубь не только любил музыку, но, казалось, умел различать две определенные мелодии — вальс и военный марш. Если ставили другую музыку, он подбирался поближе к патефону и сидел там с полузакрытыми глазами, выпятив грудь и мурлыча что-то себе под нос. Если же это был вальс, голубь начинал скользить вокруг патефона, вертелся, кланялся и ворковал трепетным голосом. Марш, и особенно джазовый, напротив, заставлял его вытянуться во весь рост, раздуть грудную клетку и маршировать взад и вперед по комнате. Воркование его становилось таким громким и хриплым, что, казалось, он вот-вот задохнется. Ни разу не пытался Квазимодо проделывать все это под какую-нибудь иную музыку, кроме маршей и вальсов. Правда, иногда, если ему долго не приходилось слышать вообще никакой музыки, он начинал (в восторге, что наконец ее слышит) маршировать под вальс или же наоборот. Однако всякий раз он неизменно останавливался и исправлял свою ошибку.
Завтракали мы в саду под сенью небольшого мандаринового дерева. Прохладное сияющее небо еще не приобрело пронзительной полуденной синевы, оттенок у него был светлый, молочно-опаловый. Цветы еще не совсем очнулись от сна, розы густо обрызганы росой, ноготки плотно закрыты. За завтраком обычно все было тихо и спокойно, потому что в такую рань никому еще не хотелось болтать, и только к самому концу завтрака кофе, гренки и яйца делали свое дело. Все понемногу оживали и принимались рассказывать друг другу, что каждый из них собирается делать и почему собирается это делать, а потом серьезно начинали обсуждать, стоило ли браться за это дело. Я в таких дискуссиях участия не принимал, так как знал совершенно точно, что собираюсь делать, и старался как можно скорей покончить с едой.
— Тебе обязательно надо давиться пищей? — спрашивал Ларри сердитым голосом, ловко орудуя зубочисткой из спички.
— Жуй получше, милый, — тихо говорила мама. — Торопиться-то ведь некуда.
Некуда торопиться? А если Роджер ждет вас с нетерпением у садовой калитки и следит за вами беспокойными карими глазами? Некуда торопиться, когда среди олив первые сонные цикады настраивают уже свои скрипочки? Некуда торопиться, когда весь остров с его прохладным, ясным как звезда утром ждет своего исследователя? Но едва ли можно было надеяться, что родные сумеют стать на мою точку зрения, поэтому я начинал есть медленней, пока их внимание не переключалось на что-нибудь другое, и тогда я снова набивал рот до отказа.
Разделавшись наконец с едой, я поспешно вставал из-за стола и удирал к калитке, где меня встречал вопросительный взгляд Роджера. Сквозь чугунные прутья калитки мы смотрели с ним на оливковые рощи, и я намекал Роджеру, что, быть может, нам лучше никуда не ходить сегодня. Он протестующе махал обрубком хвоста и трогал носом мою руку. Да нет же, нет, я ведь в самом деле не собираюсь никуда идти. Наверное, скоро начнется дождь —и я с тревогой поглядывал на ясное, сияющее небо. Навострив уши, Роджер тоже смотрел на небо, потом обращал ко мне умоляющий взгляд. Ну, может, сейчас дождя и не будет, продолжал я, но позднее он уж обязательно начнется, так что лучше всего посидеть с книгой в саду. Роджер в отчаянии хватался за калитку своей огромной черной лапой и снова смотрел на меня. Его верхняя губа начинала кривиться в заискивающей улыбке, обнажая белые зубы, а короткий хвост дрожал от возбуждения. Это был его главный козырь. Ведь он отлично понимал, что я не устою перед такой забавной улыбкой. Я переставал дразнить Роджера и бежал за своими спичечными коробками и сачком для бабочек. Скрипучая калитка отворялась, с лязгом захлопывалась снова, и Роджер, как вихрь, проносился сквозь оливковые рощи, приветствуя новый день своим громким лаем.
В те дни, когда я только начинал свое знакомство с островом, Роджер был моим неизменным спутником. Вместе мы отваживались уходить все дальше и дальше от дома, отыскивали уединенные оливковые рощи, которые надо было исследовать и запомнить, пробирались сквозь миртовые заросли — излюбленное пристанище черных дроздов, заходили в узкие долины, окутанные густой тенью кипарисов. Роджер был для меня идеальным спутником, его привязанность не переходила в навязчивость, храбрость — в задиристость, он был смышлен, добродушен и весело сносил все мои выдумки. Если мне случалось поскользнуться где-нибудь на влажном от росы склоне, Роджер уже был тут как тут, фыркал, будто в насмешку, бросал на меня быстрый взгляд, встряхивался, чихал и, сочувственно лизнув, улыбался мне своей кривой улыбкой. Если я отыскивал что-нибудь интересное — муравейник, лист с гусеницей, паука, пеленающего муху шелковым свивальником, — Роджер останавливался и ждал, пока я закончу свое исследование. Когда ему казалось, что я слишком замешкался, он подходил поближе, жалобно тявкал и начинал вилять хвостом. Если находка была пустяковой, мы сразу отправлялись дальше, если же встречалось что-нибудь, заслуживающее пристального внимания, мне стоило только строго взглянуть на Роджера, и он сразу понимал, что дело затянется надолго. Уши у него тогда опускались, он переставал вилять хвостом, плелся к ближайшему кусту и растягивался в тени, глядя на меня глазами страдальца.
Во время этих походов мы с Роджером завязывали в разных местах знакомство со многими людьми. Среди них была, например, веселая, толстая Агати, жившая в маленьком ветхом домишке на горе. Она всегда сидела около своего дома с веретеном в руках и пряла овечью шерсть. Должно быть, ей давно уже перевалило за семьдесят, но волосы у нее до сих пор оставались черными и блестящими. Они были аккуратно заплетены в косы и намотаны на пару отполированных коровьих рогов — украшение, которое можно еще увидеть на некоторых старых крестьянках. Агати сидела на солнышке в алой повязке, накрученной поверх рогов, в руках у нее, как волчок, ходило вверх и вниз веретено, пальцы ловко направляли нить, а морщинистые губы широко открывались, обнажая неровный ряд уже пожелтевших зубов, — она пела песню хрипловатым, но все еще сильным голосом.
От нее-то я и узнал самые красивые и самые известные народные песни. Усевшись на старую консервную банку, я ел виноград и гранаты из ее сада и пел вместе с нею. Агати то и дело прерывала пение, чтобы исправить мой выговор. Куплет за куплетом мы пели веселую, живую песню о реке — как она стекает с гор и орошает сады и поля и как деревья сгибаются под тяжестью плодов. С усиленным кокетством строя друг другу глазки, мы пели забавную любовную песенку под названием «Обман».
— Обман, обман, — выводили мы, тряся головой, — кругом обман, но ведь это я научил тебя рассказывать всем людям, как я тебя люблю.
Потом мы переходили к печальным мелодиям и пели для начала неторопливую, но живую песенку «Зачем ты меня покидаешь?» и, совсем размякнув, принимались петь дрожащими голосами длинную чувствительную песню. Когда мы подходили к заключительной, самой душераздирающей ее части, глаза Агати заволакивались дымкой, подбородок дрожал от волнения, и она прижимала руки к своей обширной груди. Наконец замирал последний звук нашего не очень-то стройного пения, Агати вытирала нос уголком повязки и поворачивалась ко мне.
— Ну скажи, разве мы не остолопы? Конечно, остолопы. Сидим тут на солнце и поем. Да еще о любви! Я для этого слишком стара, ты слишком мал, и все-таки мы теряем время и поем о ней. Ну ладно, давай выпьем по стаканчику вина.
Кроме Агати среди моих любимцев был еще старый пастух Яни, высокий, сутулый человек с большим орлиным носом и невероятными усами. Первый раз я встретился с ним в очень жаркий день, после того как мы с Роджером больше часу напрасно старались вытащить крупную зеленую ящерицу из ее норы в каменной стене. Сомлев от жары и усталости, мы растянулись у пяти невысоких кипарисов, бросавших ровную, четкую тень на выгоревшую траву. Я лежал, прислушиваясь к тихому, сонному позвякиванию колокольчиков, и вскоре увидел стадо коз. Проходя мимо кипарисов, каждая коза останавливалась, пялила на нас свои бессмысленные желтые глаза и шла дальше, качая своим большим, похожим на волынку выменем и с хрустом пощипывая листья кустарника. Эти мерные звуки и тихий звон колокольчиков совсем убаюкали меня. Когда все стадо прошло мимо и показался пастух, я уже почти засыпал. Старик остановился, опираясь на темную палку из оливы, и окинул меня взглядом. Его небольшие черные глаза смотрели строго из-под кустистых бровей, огромные башмаки плотно прижимали к земле вереск.
— Добрый день, — окликнул он меня сердито. — Ты иностранец… маленький лорд?
Я уже знал тогда, что крестьяне почему-то считают всех англичан лордами, и ответил старику утвердительно. Он повернулся и закричал на козу, которая, поднявшись на задние ноги, общипывала молодое оливковое деревце, потом снова обратился ко мне.
— Я хочу сказать тебе кое-что, маленький лорд, — произнес он. — Опасно тут лежать под деревьями.
Я посмотрел на кипарисы, не нашел в них ничего опасного и спросил старика, почему он так думает.
— Посидеть-то под ними хорошо, у них густая тень, прохладная, как вода в роднике. Но вся беда в том, что они усыпляют человека. И ты никогда, ни в коем случае не ложись спать под кипарисом.
Он остановился, погладил усы, подождал, покуда я не спросил, почему нельзя спать под кипарисами, и продолжал:
— Почему, почему! Потому, что, проснувшись, ты станешь другим человеком. Да, эти черные кипарисы очень опасны. Пока ты спишь, их корни врастают тебе в мозги и крадут твой ум. Когда ты проснешься, ты уже ненормальный, голова у тебя пустая, как свистулька.
Я спросил у него, относится ли это только к кипарисам или же ко всем деревьям.
— Нет, только к кипарисам, — ответил старик и строго посмотрел на деревца, под которыми я лежал, будто опасаясь, что они могут подслушать наш разговор. — Только кипарисы воруют рассудок. Так что смотри, маленький лорд, не спи здесь.
Он слегка кивнул мне, еще раз сердито посмотрел на темные пирамиды кипарисов, словно ждал от них объяснения, и осторожно начал пробираться сквозь заросли миртов к склону холма, где разбрелись его козы.
С Яни мы потом стали хорошими друзьями. Я всякий раз встречался с ним во время своих экскурсий, а иногда заходил в его маленький домик, где он угощал меня фруктами и давал всякие наставления, советуя вести себя поосторожней на прогулках.
Но, быть может, одной из самых необычных и притягательных личностей, которых мне довелось встретить в своих походах, был Человек с Золотыми Бронзовками. Он как будто вышел прямо из волшебной сказки и был просто неотразим. Встречаться с ним мне удавалось не часто, и встреч этих я ждал с большим нетерпением. Первый раз я увидел его на пустынной дороге, ведущей к одной из горных деревушек. Услышал я его гораздо раньше, чем увидел, так как он наигрывал мелодичную песенку на пастушьей свирели, останавливаясь временами, чтобы произнести несколько слов каким-то чудным, гнусавым голосом. Когда он показался из-за поворота дороги, мы с Роджером остановились и раскрыли рот от изумления.
У него было острое, лисье личико и большие раскосые глаза темно-карего, почти черного цвета. Было в них что-то странное, неуловимое, и покрывал их какой-то налет, будто на сливе, какая-то жемчужная пленка, почти как катаракта. Небольшого роста, худенький, с невероятно тонкой шеей и запястьями, он был облачен в фантастический наряд. На голове у него была бесформенная шляпа с очень широкими, обвислыми полями, когда-то темно-зеленая, но теперь посеревшая от пыли, покрытая винными пятнами и прожженная сигаретами. На шляпе колыхался целый лес перьев, заткнутых за ленту, — петушиных, совиных, удодовых, крыло зимородка, ястребиная лапа и одно большое, грязное белое перо, должно быть, лебединое. Старая изношенная рубаха побурела от пота, у шеи болтался невероятных размеров галстук из ослепительного голубого атласа. На темном бесформенном пиджаке красовались разноцветные заплаты — на рукаве белая с розочками, на плече красный треугольник в белую крапинку. Из сильно оттопыренных карманов этого одеяния почти вываливалось все их содержимое: гребни, воздушные шары, раскрашенные образки, вырезанные из оливкового дерева змеи, верблюды, собаки и лошади, дешевые зеркальца, яркие платки и плетеные батоны с тмином. Штаны его, тоже в заплатках, спадали на алые кожаные башмаки с задранными носами и большими черно-белыми помпонами. На спине у этого удивительного человека громоздились клетки с голубями и цыплятами, какие-то таинственные мешки и большой пучок свежего зеленого лука-порея. Одной рукой он придерживал свирель, в другой сжимал пук ниток с привязанными на концах золотыми бронзовками величиной с миндалину. Сверкая на солнце, золотисто-зеленые жуки летали вокруг шляпы и отчаянно гудели, стараясь сорваться с ниток, крепко обхватывающих их тельце. По временам какой-нибудь жук, устав кружиться без толку, отдыхал минуточку на его шляпе, прежде чем снова пуститься в бесконечную карусель.
Когда Человек с Золотыми Бронзовками заметил нас, он остановился с преувеличенным изумлением, снял свою смешную шляпу и отвесил низкий поклон. Это неожиданное внимание так подействовало на Роджера, что он в удивлении залаял. Человек улыбнулся, снова надел шляпу, поднял руки и помахал мне своими длинными костлявыми пальцами. Я посмотрел на него с радостным удивлением и вежливо поздоровался. Человек еще раз отвесил любезный поклон и на мой вопрос, не с праздника ли он возвращается, закивал головой. Потом поднес к губам свирель, извлек из нее веселую мелодию, сделал несколько прыжков посреди пыльной дороги и, остановившись, показал большим пальцем через плечо, откуда он пришел. Улыбаясь, он похлопал себя по карманам и потер большим пальцем об указательный — так обычно изображают деньги. И тут я вдруг понял, что Человек с Бронзовками немой. Мы стояли посреди дороги, я продолжал разговаривать с ним, а он отвечал мне очень остроумной пантомимой. Когда я спросил, для чего ему нужны бронзовки и зачем он привязывает их за нитки, он вытянул руку ладонью книзу, обозначив маленьких ребятишек, потом взял одну нитку с жуком на конце и стал вертеть ею над головой. Насекомое сразу ожило и пустилось летать по своей орбите вокруг шляпы, а он взглянул на меня сияющими глазами, показал на небо, раскинул руки и громко загудел через нос, делая на дороге всякие виражи и спуски. Сразу было видно, что это самолет. Потом он показал на жуков, снова обозначил ладонью маленьких детей и принялся вертеть над головой целой связкой жуков, так что все они сердито зажжужали.
Утомленный этим объяснением. Человек с Бронзовками уселся на краю дороги и заиграл на своей свирели простенькую мелодию, останавливаясь порой, чтобы пропеть своим необычным голосом несколько тактов. Это не были отчетливые слова, а просто поток носовых и гортанных звуков, мычание и писк. Однако он произносил их с такой живостью и с такой удивительной мимикой, что вам казалось, будто эти странные звуки имеют какое-то значение.
Засунув потом свою дудку в оттопыренный карман, человек посмотрел на меня в раздумье, сбросил с плеча небольшой мешочек, развязал его и, к моему изумлению и восторгу, вытряхнул на пыльную дорогу с полдюжины черепашек. Панцири их были до блеска натерты маслом, а передние ноги он каким-то образом умудрился украсить алыми бантиками. Черепахи не спеша выпростали голову и ноги из-под блестящих панцирей и лениво поползли вдоль дороги. Я глядел на них восторженными глазами. Особенно понравилась мне одна маленькая черепаха размером не больше чайной чашки. Она казалась живее других, глаза у нее были ясные и панцирь посветлее — смесь янтаря, каштана и жженого сахара. Двигалась она со всем доступным черепахе проворством. Я долго следил за нею, стараясь убедить себя, что дома у нас ее примут с большим восторгом и, может быть, даже поздравят меня с таким славным приобретением. Отсутствие денег не смущало меня ни в малейшей степени, потому что я просто мог попросить человека прийти к нам за деньгами завтра. Мне даже не приходило в голову, что он может не поверить.
Я спросил Человека с Золотыми Бронзовками, сколько стоит маленькая черепашка. Он показал обе руки с растопыренными пальцами. Однако я ни разу не видел, чтобы крестьяне на острове заключали сделку просто так, не торгуясь. Я решительно покачал головой и поднял два пальца, непроизвольно подражая своему продавцу. Он в ужасе закрыл глаза и поднял девять пальцев. Тогда я поднял три. Он покачал головой, немного подумал и показал шесть пальцев. Я тоже покачал головой и показал пять. Человек с Золотыми Бронзовками снова затряс головой и тяжело вздохнул. Мы оба сидели теперь не двигаясь и с решительным, бесцеремонным любопытством маленьких детей смотрели на черепах, неуверенно ползавших по дороге. Немного погодя Человек с Золотыми Бронзовками показал на маленькую черепашку и опять поднял шесть пальцев. Я помотал головой и поднял пять. Роджер громко зевнул. Ему надоел этот безмолвный торг. Человек с Бронзовками поднял черепаху с земли и жестами показал мне, какой у нее гладкий и красивый панцирь, какая прямая головка, какие острые коготки. Я был неумолим. Он пожал плечами, протянул мне черепашку и поднял пять пальцев.
Тогда я сказал, что у меня нет денег и что за ними надо прийти завтра к нам домой. Он кивнул в ответ, как будто это было самым обычным делом. Мне не терпелось вернуться поскорее домой и показать всем свое новое приобретение, поэтому я сразу попрощался, поблагодарил человека и помчался что есть духу по дороге. Добежав до того места, где надо было сворачивать в оливковые рощи, я остановился и как следует рассмотрел свою покупку. Разумеется, такой прекрасной черепахи я еще никогда не видел. По-моему, она стоила раза в два дороже, чем я за нее заплатил. Я погладил черепаху пальцем по чешуйчатой головке, положил осторожно в карман и, прежде чем спуститься с пригорка, оглянулся. Человек с Золотыми Бронзовками стоял на том же самом месте, но теперь он танцевал что-то вроде джиги, раскачивался, прыгал, подыгрывая себе на свирели, а на дороге, у его ног, копошились маленькие черепахи.
Моя черепашка оказалась очень умным и милым созданием с необычайным чувством юмора. Имя ей дали Ахиллес. Сперва мы привязали ее за ногу в саду, но потом, когда черепаха стала совсем ручной, она могла идти куда ей заблагорассудится. Очень скоро Ахиллес научился узнавать свое имя. Стоило только раза два-три окликнуть его, немного подождать, и он обязательно появлялся откуда-нибудь, ковыляя на цыпочках по узкой мощеной дорожке и с волнением вытягивая шею. Ему очень нравилось, чтоб его кормили из рук, он усаживался тогда, словно принц, на солнышке, а мы по очереди протягивали ему листья салата, одуванчика или кисточку винограда. Виноград он любил так же страстно, как Роджер, и соперничество между ними никогда не ослабевало. Ахиллес сидел обычно с полным ртом и потихоньку пережевывал виноградины, заливаясь соком, а Роджер лежал где-нибудь поблизости и, исходя слюной, смотрел на него завистливыми глазами. Роджеру тоже всегда честно выдаивалась его доля, но, наверно, он все же считал, что на черепах не стоит изводить деликатесы. Если я переставал следить за ним, Роджер подбирался после кормежки к Ахиллесу и жадно слизывал с него виноградный сок. Оскорбленный такой бесцеремонностью, Ахиллес хватал Роджера за нос, а если тот продолжал лизать слишком настойчиво, с негодующим шипением прятался в свой панцирь и не показывался оттуда до тех пор, пока мы не уводили Роджера.
Но еще больше, чем виноград, Ахиллес любил землянику. Он становился просто невменяем при одном только ее виде. Начинал метаться из стороны в сторону, умоляюще смотрел на вас своими маленькими, как пуговки, глазами и поворачивал вслед за вами голову, проверяя, собираетесь ли вы давать ему ягоды или нет. Мелкую землянику, размером с горошину, Ахиллес мог проглотить сразу, но, если вы предлагали ему ягоду величиной, скажем, с лесной орех, поведение его становилось необычным для черепахи. Схватив ягоду и крепко зажав ее во рту, он торопливо ковылял в какое-нибудь укромное, надежное местечко среди цветочных клумб, опускал ягоду на землю, не спеша съедал ее, после чего возвращался за другой.
Вместе с неодолимой страстью к землянике у Ахиллеса появилась страсть к человеческому обществу. Стоило только войти в сад, чтобы позагорать, почитать или с каким-нибудь другим намерением, как среди турецкой гвоздики слышался шорох и оттуда высовывалась морщинистая, серьезная мордочка Ахиллеса. Если вы сидели на стуле, Ахиллес просто подползал как можно ближе к вашим ногам и погружался в крепкий, мирный сон — голова его вываливалась из панциря и касалась земли. Но если вы легли на коврик загорать, Ахиллес нисколько не сомневался, что растянулись вы на земле просто ради его удовольствия. Он устремлялся к вам по дорожке, забирался на коврик и в радостном возбуждении останавливался на минутку, чтобы прикинуть, какую часть вашего тела надо выбрать для восхождения. И тут вы вдруг чувствовали, как вам в ляжку впиваются острые коготки черепахи — это она приступила к решительному штурму вашего живота. Вам, конечно, не по нраву такой отдых, вы решительно стряхиваете черепаху и перетаскиваете подстилку в другую часть сада. Но это всего лишь временная передышка. Ахиллес будет упорно кружиться по саду до тех пор, покуда не отыщет вас снова. В конце концов это всем так надоело и на меня стало сыпаться столько жалоб и угроз, что мне приходилось сажать черепаху под замок всякий раз, как в сад кто-нибудь выходил. Но вот в один прекрасный день кто-то оставил садовую калитку незакрытой, и Ахиллеса в саду не оказалось. Не медля ни секунды, все бросились на его поиски, хотя до этого целыми днями повсюду только и слышались угрозы прикончить черепаху. Теперь же все рыскали по оливковым рощам и кричали:
— Ахиллес… земляника, Ахиллес… Ахиллес… земляника… Наконец мы нашли его. Разгуливая со своей обычной отрешенностью, Ахиллес свалился в старый колодец, давно разрушенный и заросший папоротником. К нашему великому огорчению, он был мертв. Ни попытки Лесли сделать искусственное дыхание, ни предложение Марго запихнуть ему в горло землянику (чтобы дать черепахе, как она выразилась, жизненный стимул) не могли вернуть Ахиллеса к жизни. Печально и торжественно мы погребли его тело под кустиком земляники (мамина идея). У всех в памяти осталась короткая надгробная речь, сочиненная Ларри, которую он читал дрожащим голосом. И только один Роджер портил все дело. Как я ни старался его образумить, он не переставал вилять хвостом в течение всей погребальной церемонии.
Вскоре после печальной разлуки с Ахиллесом я приобрел у Человека с Золотыми Бронзовками другого питомца. На сей раз это был голубь, почти еще птенец, которому приходилось давать хлеб с молоком и размоченное зерно. Вид у этой птицы был самый безобразный. Перья торчали из его красной сморщенной кожи вперемешку с противным желтым пухом, какой бывает у птенчиков, как будто это вытравленные перекисью водорода волосы. Из-за некрасивой внешности Ларри предложил назвать его Квазимодо. Я согласился. Слово мне понравилось, а значения его я в то время еще не понимал. Когда Квазимодо уже научился сам добывать себе пищу и давно отросли его перья, на голове у него все еще оставался хохолок желтого пуха, что придавало ему сходство с надутым судьей в слишком узком парике.
Квазимодо вырос в необычных условиях, без родителей, которые бы могли научить его уму-разуму, поэтому он, видно, не считал себя птицей и отказывался летать, предпочитая всюду ходить пешком. Если ему надо было забраться на стол или на стул, он останавливался внизу, начинал кивать головой и ворковал своим мягким контральто до тех пор, пока кто-нибудь не подхватывал его с полу. Он всегда горел желанием принять участие во всех наших делах и даже порывался ходить с нами на прогулки. Порывы эти мы, однако, старались пресечь, потому что голубя приходилось нести на плече, и тогда вы подвергали риску свою одежду, или же он ковылял сзади на собственных ногах, а вам надо было приноравливаться к его шагу. Если же вы уходили слишком далеко вперед, до вас вдруг доносилось душераздирающее воркование, и, обернувшись, вы видели, как Квазимодо мчится за вами что есть духу, хвост его отчаянно трепещет, переливчатая грудь раздувается от негодования.
Спать Квазимодо соглашался только в доме. Никакие уговоры и нотации не могли заставить его поселиться в голубятне, которую я соорудил специально для него. Он все-таки предпочитал краешек кровати Марго. Однако позднее его прогнали на диван в гостиную, потому что всякий раз, как Марго поворачивалась ночью в кровати, Квазимодо просыпался, шагал по одеялу и с нежным воркованием усаживался ей на лицо.
Ларри первый обнаружил у него музыкальные способности. Голубь не только любил музыку, но, казалось, умел различать две определенные мелодии — вальс и военный марш. Если ставили другую музыку, он подбирался поближе к патефону и сидел там с полузакрытыми глазами, выпятив грудь и мурлыча что-то себе под нос. Если же это был вальс, голубь начинал скользить вокруг патефона, вертелся, кланялся и ворковал трепетным голосом. Марш, и особенно джазовый, напротив, заставлял его вытянуться во весь рост, раздуть грудную клетку и маршировать взад и вперед по комнате. Воркование его становилось таким громким и хриплым, что, казалось, он вот-вот задохнется. Ни разу не пытался Квазимодо проделывать все это под какую-нибудь иную музыку, кроме маршей и вальсов. Правда, иногда, если ему долго не приходилось слышать вообще никакой музыки, он начинал (в восторге, что наконец ее слышит) маршировать под вальс или же наоборот. Однако всякий раз он неизменно останавливался и исправлял свою ошибку.