Страница:
Джеральд Даррелл.
Сад богов
Посвящается Энн Питерс, когорая была моим секретарем и навсегда останется моим другом, потому что она любит Корфу и, пожалуй, энает его лучше, чем я.
Предварение
Это — третья из моих книг о пребывании нашей семьи на острове Корфу перед второй мировой войной. Кому-нибудь покажется странным, что я все еще нахожу что писать об этой поре в моей жизни, но тут следует подчеркнуть, что в то время-особенно на греческую мерку — мы были неплохо обеспечены, никто из нас не работал в обычном смысле этого слова, а потому большую часть времени мы развлекались. За пять лет такого образа жизни можно накопить немало впечатлений.
Когда пишешь серию книг с одними или в основном с одними и теми же лицами, проблема заключается в том, чтобы не докучать читателям предыдущих книг бесконечными описаниями этих лиц. В то же время не следует тщеславно полагать, что все прочли предыдущие книги; вполне может статься, что читатель впервые знакомится с вашими творениями. Очень трудно найти такой путь, чтобы не вызывать раздражение старого читателя и не нагружать сверх меры нового. Надеюсь, мне это удалось.
В первой книге трилогии-«Моя семья и другие звери»-есть слова, которые, как мне кажется, лучше всего выражают суть моего замысла: «Я старался дать здесь точные портреты своих родных, ничего не приукрашивая, и они проходят по страницам книги такими, как я их видел. Но для объяснения самого смешного в их поведении должен сразу сказать, что в те времена, когда мы жили на Корфу, все были еще очень молоды: Ларри, самому старшему, исполнилось двадцать три года, Лесли-девятнадцать. Марго-восемнадцать, а мне, самому маленькому, было всего десять лет. О мамином возрасте никто из нас тогда не имел точного представления по той простой причине, что она никогда не вспоминала о днях своего рождения. Могу только сказать, что мама была достаточно взрослой, чтобы иметь четырех детей. По ее настоянию я поясняю также, что она была вдовой, а то ведь, как проницательно заметила мама, люди всякое могут подумать.
Чтобы все события, наблюдения и радости за эти пять лет жизни могли втиснуться в произведение, не превышающее по объему «Британскую энциклопедию», мне пришлось все перекраивать, складывать, подрезать, так что в конце концов от истинной продолжительности событий почти ничего не осталось.
Я написал также, что отбросил многие происшествия и лиц, о которых мне хотелось рассказать; в этой книге я пытаюсь исправить упущение. Надеюсь, она доставит читателям столько же удовольствия, сколько, судя по всему, доставили ее предшественницы: «Моя семья и другие звери» и «Птицы, звери и родственники». Я вижу в ней отображение очень важного отрезка моей жизни, а также того, чего, к сожалению, явно лишены многие нынешние дети — по-настоящему счастливого и лучезарного детства.
Когда пишешь серию книг с одними или в основном с одними и теми же лицами, проблема заключается в том, чтобы не докучать читателям предыдущих книг бесконечными описаниями этих лиц. В то же время не следует тщеславно полагать, что все прочли предыдущие книги; вполне может статься, что читатель впервые знакомится с вашими творениями. Очень трудно найти такой путь, чтобы не вызывать раздражение старого читателя и не нагружать сверх меры нового. Надеюсь, мне это удалось.
В первой книге трилогии-«Моя семья и другие звери»-есть слова, которые, как мне кажется, лучше всего выражают суть моего замысла: «Я старался дать здесь точные портреты своих родных, ничего не приукрашивая, и они проходят по страницам книги такими, как я их видел. Но для объяснения самого смешного в их поведении должен сразу сказать, что в те времена, когда мы жили на Корфу, все были еще очень молоды: Ларри, самому старшему, исполнилось двадцать три года, Лесли-девятнадцать. Марго-восемнадцать, а мне, самому маленькому, было всего десять лет. О мамином возрасте никто из нас тогда не имел точного представления по той простой причине, что она никогда не вспоминала о днях своего рождения. Могу только сказать, что мама была достаточно взрослой, чтобы иметь четырех детей. По ее настоянию я поясняю также, что она была вдовой, а то ведь, как проницательно заметила мама, люди всякое могут подумать.
Чтобы все события, наблюдения и радости за эти пять лет жизни могли втиснуться в произведение, не превышающее по объему «Британскую энциклопедию», мне пришлось все перекраивать, складывать, подрезать, так что в конце концов от истинной продолжительности событий почти ничего не осталось.
Я написал также, что отбросил многие происшествия и лиц, о которых мне хотелось рассказать; в этой книге я пытаюсь исправить упущение. Надеюсь, она доставит читателям столько же удовольствия, сколько, судя по всему, доставили ее предшественницы: «Моя семья и другие звери» и «Птицы, звери и родственники». Я вижу в ней отображение очень важного отрезка моей жизни, а также того, чего, к сожалению, явно лишены многие нынешние дети — по-настоящему счастливого и лучезарного детства.
Собаки, сони и сумбур
На этом ужасном турке тотчас был поставлен крест.
Карлайл
Лето выдалось на редкость щедрое. Казалось, солнце извлекло из почвы особенно богатые дары: никогда еще не видели мы такого обилия цветов и плодов, никогда еще море не было таким теплым и не водилось в нем столько рыбы, никогда еще птицы в таком количестве не высиживали птенцов, никогда еще над полями не порхало такое множество бабочек и прочих насекомых. Большущие тяжелые арбузы с рассыпчатой и прохладной, будто розовый снег, мякотью напрашивались на сравнение с ботаническими бомбами, каждая из которых могла бы уничтожить целый город; на деревьях, полные сладкого сока, висели огромные бархатистые груши, оранжевые и розовые, как осенняя луна; зеленые и черные плоды инжира лопались от напора изнутри, и к розовым трещинкам лепились золотисто-зеленые бронзовки, опьяненные неистощимым щедрым угощением. Деревья стонали под тяжестью вишен, отчего сады выглядели так, словно в них убили исполинского дракона и алые и бордовые капли крови окропили листву. Початки кукурузы были длиной с руку; укусишь канареечно-желтую мозаику зерен, и рот наполняется белым молозивом. Копя запасы к осени, на деревьях набухали нефритово-зеленые плоды миндаля и грецкого ореха; среди листьев, яркие и лоснящиеся, будто птичьи яйца, гирляндами висели гладкие оливки.
Естественно, что при таком кипении жизни на острове моя коллекторская активность удвоилась. Помимо обычных еженедельных вылазок в обществе Теодора теперь я совершал куда более смелые и продолжительные экспедиции, так как обзавелся осликом. Сие четвероногое, по имени Салли, я получил в подарок на день рождения; при всем своем упрямстве, Салли была бесценным компаньоном, когда предстояло покрывать большие расстояния и нести различное снаряжение. Притом упрямство возмещалось одним великим достоинством: подобно всем ослам, Салли обладала безграничным терпением. Пока я наблюдал того или иного представителя животного мира, она безмятежно созерцала пространство или же погружалась в присущую ослам дремоту, это напоминающее транс блаженное состояние, когда ослы стоят с полузакрытыми глазами, как будто грезя о некой нирване, и до них не доходят ни оклики, ни угрозы, ни даже удары палкой. Собаки, подождав немного, начинали зевать, вздыхать, чесаться и множеством прочих знаков давали понять, что, на их взгляд, мы уделили достаточно внимания очередному пауку или иной твари, пора двигаться дальше. Когда же Салли предавалась дремоте, все говорило за то, что она, если понадобится, способна простоять так не один день.
От своего друга в деревне, опытного наблюдателя, который добыл не один экземпляр для моей коллекции, я услышал однажды, что в скалистой долине километрах в восьми от нашего дома он заприметил двух огромных птиц. Похоже, они там гнездятся. Согласно его описанию, это могли быть только орлы или грифы, а мне страшно хотелось заполучить птенцов любого из этих двух видов. В моей коллекции пернатых хищников уже числились три вида сов, перепелятник, дербник и пустельга; для полного счастья мне недоставало орла или грифа. Нужно ли говорить, что я не стал делиться своим замыслом с родными: на мясо для моих животных и без того уходили астрономические суммы. К тому же я хорошо представлял себе, как воспримет Ларри предложение поселить в доме грифа. Обзаводясь новыми домашними животными, я давно уже взял за правило ставить Ларри перед свершившимся фактом. Главное — пронести экземпляр в дом, а там я всегда мог рассчитывать на поддержку мамы и Марго.
Я готовил экспедицию очень тщательно, уложил провиант для себя и собак, взял добрый запас лимонада, а также обычный набор коллекторских банок и коробок, сачок для ловли бабочек и большую сумку для орла или грифа. Еще я взял бинокль Лесли — он был мощнее моего. Спросить разрешения Лесли я не мог
— его весьма кстати не было дома, но я не сомневался, что он охотно одолжил бы мне свой бинокль. Проверив напоследок все снаряжение, дабы удостовериться, что ничто не упущено, я принялся нагружать Салли. На редкость строптивая и раздражительная в этот день даже на ослиную мерку, она нарочно наступила мне на ногу и больно ущипнула зубами зад, когда я нагнулся за упавшим сачком. Тумак, который Салли получила за безобразное поведение, сильно обидел ее, так что начали мы экспедицию, не испытывая особого расположения друг к другу. Я холодно нахлобучил соломенную шляпу на лилейного вида мохнатые уши Салли, свистнул собак и тронулся в путь.
Несмотря на ранний час, солнце припекало и обрамленное жарким маревом небо светилось яркой голубизной — вроде той, какую можно увидеть, если посыпать солью на пламя. Сперва мы следовали по дороге, устланной толстым слоем липучей, как цветочная пыльца, белой пыли. В пути нам встречались мои деревенские друзья; они ехали верхом на осликах — кто на базар, кто на работу в поле, и эти встречи неизбежно тормозили наше продвижение, так как воспитанность предписывала поздороваться с каждым из них. На Корфу положено при встрече всласть поболтать, а заодно и принять в знак дружеского расположения ломоть хлеба, горсть арбузных семечек или кисть винограда. И когда пришло время покинуть жаркую пыльную дорогу и приступить к подъему в гору через прохладные оливковые рощи, я был нагружен всевозможными съестными припасами, среди которых выделялся величиной арбуз, щедрый дар моего доброго друга — тетушки Агати. Мы не виделись с ней целую неделю, то бишь целую вечность, и она явно решила, что все это время я голодал.
После пекла на дороге тенистые оливковые рощи встретили меня колодезной прохладой. Псы, как обычно, устремились вперед, выискивая поживу среди пятнистых толстых стволов и с бешеным лаем гоняясь за дерзкими ласточками, которые проносились над самой землей. Разумеется, погоня кончалась неудачей, тогда собаки пытались сорвать ярость на какой-нибудь ни в чем не повинной овечке или дурковатой курице, и приходилось строго призывать их к порядку. Заметно повеселевшая Салли бодро трусила по склону, обратив одно ухо вперед, а другое назад, чтобы слышать мое пение или комментарии о том, что нас окружало. Покинув сень олив, мы продолжали подъем по жарким склонам, пробираясь через миртовые заросли, рощицы падуболистного дуба и густой ракитник. Копыта Салли немилосердно давили разные травы, и горячий воздух наполнился запахами шалфея и тимьяна. Псы тяжело дышали, Салли и я обливались потом, когда мы добрались до золотистых и ржаво-красных скал срединной гряды; далеко внизу простиралось васильковое море. В половине второго я устроил привал в тени под большой скалой. Настроение было скверное. Следуя указаниям моего друга, я и впрямь высмотрел на каменном карнизе гнездо грифа; больше того, в нем сидели два тучных и вполне оперившихся птенца — самый подходящий возраст, чтобы отнести их домой и выкормить. Однако мое ликование омрачилось тем, что добраться до гнезда ни сверху, ни снизу было невозможно. Безуспешно потратив час на попытки похитить детенышей, я был вынужден отказаться от замысла пополнить грифами свою коллекцию пернатых хищников. Мы спустились по склону вниз и сели отдохнуть и перекусить в тени деревьев. Пока я уписывал бутерброды и крутые яйца, Салли подкрепилась сухими кукурузными початками и арбузными корками, а псы утолили жажду смешанным блюдом из арбуза и винограда. Торопливо поглощая сочные плоды, они давились арбузными семечками и подолгу откашливались. Невоспитанные обжоры, они управились со своим завтраком намного быстрее, чем мы с Салли. Убедившись, что добавки ждать не приходится, псы покинули нас и затрусили вниз, рассчитывая выследить что-нибудь съедобное.
Лежа на животе, я хрустел розовой, как коралл, прохладной арбузной мякотью и рассматривал склон. Метрах в пятнадцати ниже меня торчали развалины небольшого крестьянского дома. Кое-где на склоне различались плоские дуги бывших возделанных клочков. Очевидно, хозяин покинул этот участок, когда убедился, что истощенная почва крохотных огородов больше не в силах питать кукурузу или овощи. Постепенно дом разрушился; расчищенными клочками завладели мирт и бурьян. Глядя на развалины и пытаясь представить себе, кто здесь жил прежде, я заметил, как в тимьяне подле одной из стен мелькнуло что-то рыжеватое.
Осторожно протянул руку за биноклем и поднес его к глазам. Теперь я четко видел груду камня у подножия стены. Никакого движения… Внезапно из-за кустика тимьяна вынырнул рыжий, как осенний лист, маленький гибкий зверек. Это была ласка, совсем юная и невинная, судя по ее повадкам. Первая ласка, увиденная мной на Корфу, и она сразу меня очаровала. Зверек озадаченно поглядывал по сторонам, потом встал на задние лапки, усиленно принюхиваясь. Не почуяв, видимо, ничего съедобного, ласка села и принялась чесаться — энергично и, судя по всему, с большим наслаждением. Потом вдруг прервала это занятие и стала подкрадываться к яркой, канареечно-желтой бабочке. Однако та вспорхнула у нее из-под самого носа и улетела прочь; челюсти одураченного зверька щелкнули впустую. Ласка снова поднялась на задние лапки, высматривая, куда подевалась добыча, но слишком сильно откинулась назад и едва не упала со своего камня.
Я наблюдал, восхищаясь крохотными размерами, чудесной окраской и невинностью ласки. Мне страшно захотелось поймать ее для пополнения моего зверинца, но я понимал, что это будет трудно. Пока я прикидывал, как лучше всего осуществить свой замысел, в развалинах дома разыгралась небольшая драма. По низкому кустарнику заскользила тень, напоминающая мальтийский крест, и я увидел перепелятника. Он летел совсем низко курсом на ласочку, которая сидела на камне, принюхиваясь и явно не подозревая о грозящей опасности. Крикнуть? Хлопнуть в ладоши? Но тут и ласка заметила хищника, стремительно развернулась, грациозно прыгнула к стене и исчезла в трещине между двумя камнями, такой узкой, что, казалось, туда и веретенице не протиснуться, не говоря уже о маленьком млекопитающем. Точно я наблюдал трюк фокусника: только что на камне сидел зверек, а мгновением позже стена впитала его, будто дождевую каплю. Перепелятник притормозил расправленным хвостом и завис в воздухе, явно надеясь, что ласка выйдет наружу. Прождав понапрасну секунду-другую, он заскользил вниз над склоном в поисках менее сторожкой дичи. Вскоре из трещины выглянула мордочка. Убедившись, что опасность миновала, зверек осторожно покинул убежище. После чего двинулся вдоль стены, заглядывая и ныряя в каждую ямку и щель между камнями, словно именно такую мысль подсказала выручившая его трещина. Следя за лаской, я соображал, как бы спуститься по склону и набросить на нее свою рубашку, прежде чем она меня заметит. Судя по мастерскому трюку с исчезновением, который спас ее от перепелятника, задача явно была не из легких.
В эту минуту ласка, гибкая, как змея, скользнула в дыру у основания стены. А из другой дыры, чуть выше, выскочил еще один зверек. Насмерть перепуганный, он пробежал по верху стены и скрылся в расщелине. Мое сердце учащенно забилось, ведь я успел опознать животное, за которым охотился не первый месяц: это была садовая соня — пожалуй, один из самых симпатичных европейских грызунов. Величиной с половину крупной крысы, в светло-коричневой шубке, с ярко-белым брюшком и длинным пушистым хвостом, заканчивающимся черно-белой кисточкой; мордочка опоясана полоской черной шерсти, протянувшейся из-за ушей вокруг глаз, — до смешного похоже на маску, служившую прежде непременным атрибутом грабителей.
Как быть? Там, внизу, два зверька, которых я страстно желаю заполучить, причем один гонится за другим, и оба чрезвычайно сторожкие. Нужен точный расчет, иначе можно остаться с носом. Я решил начать с ласки — она более подвижна, а соня вряд ли покинет свое новое убежище, пока ее не спугнут. Поразмыслив, я заключил, что сачок превосходит рубашку как орудие лова, и, вооружившись им, предельно осторожно двинулся вниз по склону, замирая на месте всякий раз, когда ласка выглядывала из дыры. И вот уже лишь несколько шагов отделяют меня от стены. Крепко сжимая рукоятку сачка, я ждал, когда ласка выйдет из недр исследуемого ею убежища. И она вышла, но так внезапно, что я был застигнут врасплох. Ласка села на задние лапки и воззрилась на меня с любопытством, в котором не было и намека на тревогу. Я уже приготовился взмахнуть сачком, как вдруг через кусты, свесив язык и виляя хвостом, ко мне с треском прорвались три барбоса, до того счастливые, словно увидели меня вновь после долгих месяцев разлуки. Ласка исчезла. Только что сидела на камне, остолбенев от ужаса при виде собачьей лавины, — и нет ее. Основательно отчитав собак, я прогнал их почти на самый верх горы, где они улеглись в тени, озадаченные и обиженные моей вспыльчивостью. После чего я решил попытаться поймать соню.
За долгие годы скрепляющий камни раствор утратил вязкость, и сильные зимние дожди вымыли его, так что от дома остались, по существу, только куски сухой кладки. Пронизывающий стены лабиринт сообщающихся ходов и полостей служил идеальным убежищем для всякой мелкой живности. Единственный способ охоты в таких условиях — разобрать кладку, что я и принялся делать. Прилежные старания позволили мне обнаружить лишь пару негодующих скорпионов, несколько мокриц да юного геккона, который обратился в бегство, оставив мне извивающийся хвостик. Было жарко, хотелось пить, и, потрудившись над стеной около часа, я сел передохнуть в тени у еще не тронутого участка.
Прикидывая в уме, сколько времени уйдет на разрушение оставшейся кладки, я вдруг увидел соню. Вынырнув из дыры примерно в метре от меня, зверек полез вверх, словно этакий тяжеловесный альпинист, а очутившись наверху, уселся на тучном седалище и принялся старательно мыть свою мордочку, не обращая на меня никакого внимания. Я не верил своей удаче. Медленно, с величайшей осторожностью занес сачок над соней, затем резко опустил вниз. И все было бы хорошо, будь верхняя грань стены ровной. Увы, прижать края сачка так плотно, чтобы не было просвета, оказалось невозможно. К моему великому разочарованию и недовольству, соня, оправившись от испуга, протиснулась на волю, промчалась вдоль стены и исчезла в очередной расщелине. Правда, это ее погубило: она очутилась в тупике и не успела обнаружить свой промах, как я уже накрыл выход сачком.
Теперь предстояло извлечь зверька из укрытия и посадить в сумку так, чтобы избежать укусов. Задача непростая, и острейшие зубки успели вонзиться в подушечку моего большого пальца, окропив кровью меня, мой носовой платок и самого зверька. Все же мне удалось водворить его в сумку. Окрыленный успехом, я уселся верхом на Салли и торжествуя направился домой с новым приобретением.
Дома я отнес соню в мою комнату наверху и поместил в клетку, до недавних пор служившую обителью для детеныша черной крысы. Детеныш кончил свое существование в когтях моей сплюшки Улисса. Эта сова была твердо убеждена, что все грызуны сотворены милосердным провидением для наполнения ее желудка, а потому я позаботился о том, чтобы моя драгоценная соня не могла сбежать, обрекая себя на схожую участь. Заточив добычу в клетку, я смог более внимательно рассмотреть ее. Оказалось, что зверек — самочка, а подозрительно большой живот сони наводил на мысль, что она беременна. Поразмыслив, я дал ей имя Эсмеральда (я как раз прочел «Собор Парижской богоматери», и героиня романа покорила мое сердце) и выделил для размещения будущего потомства картонную коробку, выстланную паклей и сухой травой.
Первые несколько дней Эсмеральда бульдогом кидалась на мою руку, когда мне надо было произвести уборку в клетке или поставить корм, но через неделю обвыклась я стала относиться ко мне терпимо, хотя и с некоторой опаской. По вечерам Улисс, восседавший на своей жердочке над окном, просыпался, и я отворял ставни, чтобы он мог вылететь на охоту в озаренные луной оливковые рощи, откуда он возвращался уже около двух часов ночи; дома его ждала тарелочка фарша. Проводив Улисса, можно было выпустить Эсмеральду из клетки и дать ей размяться часок-другой. Она оказалась очаровательным существом, удивительно грациозным, несмотря на тучность, и совершала поистине головокружительные прыжки с буфета на кровать, которая служила трамплином для последующего прыжка на книжную полку или на стол, причем длинный пушистый хвост играл роль балансира. Любопытство ее не знало предела, и каждую ночь соня с трепещущими усиками тщательнейшим образом изучала мою комнату со всем ее содержимым, хмуро озираясь сквозь свою черную маску. Выяснилось, что она обожает больших коричневых кузнечиков, и когда я лежал на кровати, Эсмеральда нередко пристраивалась на моей голой груди и хрупала любимым лакомством. Из-за этого моя постель постоянно была устлана колючим слоем надкрыльев, искрошенных ног и кусочками жесткого торакса, ибо Эсмеральда была прожорливым и не очень благовоспитанным едоком.
И вот наступил волнующий вечер, когда Улисс, расправив бесшумные крылья, с присущим этим совам криком «тоинк, тоинк» направился к оливковым рощам, а я, отворив дверцу клетки, обнаружил, что Эсмеральда не желает выходить. Затаившись в картонной коробке, она встретила меня сердитым писком. Моя попытка обследовать ее спальню привела к тому, что соня тигром вцепилась в мой указательный палец, и мне стоило большого труда вызволить его из ее зубов. После чего, крепко держа ее за загривок, я проверил коробку и к величайшей своей радости увидел восемь розовых, как цикламеновый бутон, детенышей величиной с орешек. В восторге от столь счастливого события, я осыпал Эсмеральду кузнечиками, дынными семечками, виноградом и другими лакомствами, к которым она питала особое пристрастие, а сам приступил к наблюдениям.
С жадным интересом следил я за развитием малышей. Вскоре у них прорезались глаза, тело обросло шерсткой. И вот уже, стоит мамаше отвернуться, как наиболее сильные и отважные с трудом вылезают из коробки и ковыляют на слабых ножках по клетке. Встревоженная Эсмеральда тотчас ловила странника и с недовольным ворчанием несла его во рту обратно в безопасное убежище. С одним-двумя ослушниками она еще управлялась, но когда вся восьмерка достигла любознательного возраста, мамаша уже не поспевала за ними, и пришлось предоставить им волю. Детеныши начали следом за родительницей выходить из клетки, и тут я обнаружил, что сони, подобно бурозубкам, ходят караваном. Вот как это выглядело: впереди выступает Эсмеральда, за ней, держась за мамин хвост, семенит детеныш номер один, за его хвостик держится номер два и так далее. Это было чарующее зрелище — девять крохотных зверьков в черных масках семенили по комнате, словно оживший пушистый шарф, парили в воздухе над кроватью или карабкались вверх по ножке стола. Кинешь на пол или кровать горсть кузнечиков, и малыши с разных сторон с ликующим писком набрасываются на угощение, до смешного похожие на шайку разбойников.
Когда же детеныши совсем выросли, пришлось отнести их в оливковую рощу и выпустить на свободу. Слишком много времени уходило на то, чтобы обеспечить пропитанием девять прожорливых сонь. Я отпустил их около купы падуболистного дуба, где они и обосновались. На закате, когда расписанное вечерними облаками небо уподоблялось цветом зеленой листве, я спускался к заветной купе и смотрел, как маленькие сони в черных масках с изяществом балерин сновали по густым ветвям, охотясь на мошек и переговариваясь писклявыми голосами.
Одна из моих вылазок верхом на Салли привела к тому, что наш дом наводнили собаки.
В тот раз я направился в горы, намереваясь отловить несколько агам на скалах, лоснящихся селенитом. Под вечер, когда кругом пролегли густые черные тени и ландшафт купался в золотистых косых лучах заходящего солнца, мы возвращались домой — томимые жарой и жаждой, усталые и голодные, потому что припасы были давно уничтожены. Последний виноградник на нашем пути смог уделить нам лишь несколько кисточек черных-пречерных ягод, от кислоты которых псы скривили губы и зажмурились, а я острее прежнего ощутил жажду и голод.
Решив, что мне как руководителю экспедиции надлежит позаботиться о пропитании отряда, я остановился и раскинул умом. Мы находились на одинаковом расстоянии от трех возможных источников пищи. Во-первых, старый пастух Яни. Я знал, что он охотно снабдил бы нас сыром и хлебом, однако его жена сейчас, скорее всего, еще работает в поле, да и сам он пасет на лугах своих коз. Во-вторых, тетушка Агати, одиноко живущая в крохотной развалюхе. Но она была так бедна, что я стыдился что-нибудь брать у нее, более того, сам делился с ней своими припасами, когда проходил мимо. И наконец, милейшая и добрейшая матушка Кондос, вдова восьмидесяти лет, обитающая вместе с тремя незамужними (на мой взгляд, безнадежно незамужними) дочерьми на не отличающейся чистотой, однако процветающей ферме в южной долине. По местным понятиям, это было зажиточное хозяйство: пять-шесть акров олив и огородов, два ослика, четыре овцы и корова. Словом, этакие здешние мелкопоместные дворяне; и я заключил, что удостою их чести пополнить наши запасы.
Три чрезмерно дородные, некрасивые, но добросердечные девицы только что вернулись с полевых работ и сгрудились около маленького колодца, шумные и яркие, как попугаи, отмывая свои толстые, волосатые, смуглые ноги. Сама матушка Кондос сновала взад-вперед, точно маленькая заводная игрушка, разбрасывая кукурузные зерна крикливой стае взъерошенных кур. В крохотном теле матушки Кондос не было ни одной прямой линии: спина изогнута наподобие серпа, ноги искривлены из-за многолетнего ношения тяжестей на голове, непрестанно что-то поднимающие руки и пальцы тоже скрючены. Губы подогнулись, облекая беззубые десны, а одуванчиковый пух бровей образовал белоснежные дуги над черными глазами в ободке из синих век, защищенном по бокам изгородью из кривых морщин на нежной, словно шляпка молодого гриба, коже.
При моем появлении дочери радостно завизжали и окружили меня, будто добродушные лошади-тяжеловозы. Излучая в равных долях нежные чувства, запах пота и аромат чеснока, они прижимали меня к своим исполинским животам и осыпали поцелуями. Матушка Кондос — маленький сгорбленный Давид среди этих благоухающих Голиафов — растолкала их, пронзительно крича: «Дайте его мне, дайте его мне! Моего золотенького, ненаглядного моего, любимого! Дайте его мне! « — заключила меня в свои объятия и принялась запечатлевать на моем лице жесткие поцелуи: десны матушки Кондос не уступали твердостью роговым челюстям черепахи.