Андрей Дашков. Месть инвалида

Андрей ДАШКОВ
 
МЕСТЬ ИНВАЛИДА

   Приготовившись умереть, сержант пытался найти причину – хотя бы одну-единственную причину! – по которой ему не следовало этого делать. Теперь, когда два зверя – ярость и сожаление – перестали пожирать его изнутри, а до небытия оставались считанные минуты, почему бы не сыграть с самим собой в эту игру, столь же дурацкую, как вся его жизнь?
   Водка закончилась. Последний глоток он сделал больше суток назад; про еду вообще не вспоминал. Впервые за много месяцев в мозгу воцарилась относительная ясность, отступили призраки прошлого, давно обглодавшие сердце и, как казалось сержанту, принявшиеся за побитую циррозом печень. Слова «душа» не было в его лексиконе. Это выдумки для сопляков, не умеющих ни жить, ни умирать без ложной надежды. Сержант умел. Его последняя игра с самим собой вовсе не означала, что он цеплялся за свое ублюдочное существование. Он просто хотел подвергнуть это проклятое существование холодному анализу, чтобы иметь полное право произнести перед смертью только одну фразу: «Все – дерьмо».
   Итак, холодный анализ. Холодный, трезвый и беспощадный, как лезвие штыка, вонзающееся в кишки зимней ночью. Сержант мог бы рассказать о том, что чувствуешь, когда заиндевелая сталь вспарывает твою плоть. И – что гораздо хуже – когда ты сам убиваешь. Но кому и зачем рассказывать об этом? Он был абсолютно одинок – израненная покалеченная птица, выброшенная из галдящей стаи злобного воронья. Он одинаково презирал и эту стаю, и самого себя. Себя – за глупость, за то, что был одурачен, использован и списан на помойку, будто оттраханная шлюха. А стаю он презирал за все остальное.
   Но, может быть, еще не поздно? Может быть, он сумеет отомстить? Нет, нечего тешить себя гнилыми иллюзиями. Что он вообще может – инвалид, неполноценный, жалкий обрубок, недочеловек?!.
   Снова нахлынула ярость. Багровая слепящая волна. Сержант стучал единственной рукой по колесу инвалидного кресла – до тех пор, пока каждый удар не стал отдаваться резкой болью в кости. Боль отрезвила его. Ненадолго.
   Да, что-то не получается подчинить нервы рассудку. Бешеная собака – вот кто он. А бешеных собак пристреливают. Рука потянулась к пистолету… Может, боль – то, ради чего стоит держаться? Плюнуть в морду судьбе? Но боль была мелочью, которой сержант давно не замечал и даже свыкся с нею. Взять, например, это смехотворное покалывание в ушибленной руке. Разве оно сравнится с тем сводящим с ума зудом, которым напоминали о себе оторванные и отрезанные конечности? Иногда ночью ему казалось, что у него снова есть ноги и вторая рука – их пришили изверги-хирурги, обитавшие в его снах. А сейчас он с куда большим удовольствием ударил бы себя по роже, разбил бы ее до крови, выкрошил оставшиеся зубы… Но это и так сделает за него девятимиллиметровая пуля. Прекрасно сделает. А заодно уничтожит самую ужасную и уродливую его часть, похожую на застывшее змеиное кубло. Мозг! Его палач, отдыхающий всего несколько часов в сутки. Место, где гнездятся призраки убитых. И пуля наконец заставит их заткнуться…
   По сравнению с пыткой воспоминаниями физическая боль и голод были пустячными комариными укусами. Если бы боль вдруг исчезла, сержант обнаружил бы, что ему чего-то не хватает. Она стала его неотъемлемой тенью и была необходима, как воздух. Больше воздуха – ведь воздух он вдыхал раз в несколько секунд, а боль тлела в его искромсанном и сильно усеченном теле постоянно. И даже регулярные ночные кошмары не освобождали от нее: она оставалась несмываемым фоном, самой тьмой, которую терзали и вспарывали яркие вспышки – то ли выстрелы, то ли мысли, то ли беззвучные стенания, то ли разинутые рты невинных жертв…
   Как можно было оказаться таким глупцом и попасться на удочку вербовщика? Этот вопрос сержант сегодня задавал себе, наверное, в сотый раз. И чтобы не было сто первого, он поднес к голове начищенный и заряженный именной пистолет и заглянул в черное дупло ствола.
   «Скажи «чи-и-из», ублюдок! – приказал он себе. – Сейчас вылетит птичка».
   Его большой палец лег на спуск. Рука была тверда, как всегда, когда он готовился убить. Даже несмотря на то что он давно ничего не ел. В решающую минуту оставшиеся силы достигли разрушительной концентрации. В груди и в черепе пылали раскаленные добела спирали – недолгая иллюминация перед погружением в вечную темноту. Какой там, на хер, «холодный» анализ!
   В этот момент кто-то позвонил в дверь его тесной грязной конуры.
   Сержант смачно выругался. Казнь придется отложить. Хотел ли он, чтобы его нашли сразу? Конечно, нет. Ему должно быть безразлично, но он не хотел. После его смерти эти дешевки вдруг вспомнят о нем, сделают из него клоуна, дерьмового героя в липовом шоу, устроят ему красивые похороны за государственный счет с отданием воинских почестей; может быть, даже провезут его на пушечном лафете, а десяток аккуратных и прилизанных штабных крыс будут нести на подушечках его награды. И потом какой-нибудь старый мерзавец (вероятно, его бывший полковник) торжественно испражнится над гробом – это будет понос из высоких, красивых и гордых слов о верности, родине, долге и мужестве, от которых живым ветеранам захочется блевать, а парни, лежащие под крестами, звездами и табличками без имен, перевернутся в своих тесных могилах…
   Да, пожалуй, именно бывший командир удостоит его подобной чести. Сержант уже видел по телевизору, как это случилось с другими. Он не хотел тоже стать пищей стервятников, носящих погоны. Тем более он не хотел дать полковнику шанс распорядиться своим трупом… Как слышал сержант от кого-то из уцелевших в мясорубке той войны, ненавистный ублюдок благоденствовал в недрах министерства обороны и руководил какой-то сверхсекретной военной программой…
   Полковник, конечно, не упустит случая принять участие в похоронах «заслуженного ветерана», «соратника», «боевого товарища, закаленного в огне и крови», «настоящего парня, который однажды спас мне жизнь». Такая перспектива сержанта категорически не устраивала. Он живо представил себе тошнотворный спектакль и отказался от намерения тотчас же украсить своими мозгами старые ободранные обои. Сначала надо было выпроводить непрошеного гостя.
   Насчет соседей сержант не беспокоился. Все они разъехались две недели назад, избавив его от своих истеричных воплей и детского плача. Дом предназначался под снос; инвалид остался его единственным обитателем, если забыть о мышах и тараканах. Значит, только сержант и его отлично смазанный стальной двенадцатизарядный дружок, который никогда не предавал, – исключительный случай! Оба были готовы к короткому мужскому разговору, пока не вмешался третий. И сержант знал, за кем будет последнее слово.
   Никаких двуногих сволочей, ни малейших признаков противника в радиусе двухсот метров, а может, и больше. Выстрела никто не услышит.
   Как и следовало ожидать, после отъезда соседей ни одна собака о нем не вспомнила. Всем было насрать на него. Он с удовольствием ответил бы им тем же, но не мог сделать этого физически. Он был прикован к тяжелому инвалидному креслу с приводом от аккумулятора. Его электрический стул на колесах… Сержант и мочился-то с огромным трудом, рыдая от унижения и неудобства, мочился под себя, в специальную емкость для сбора экскрементов, укрепленную под сиденьем. Он вставлял то, что осталось от его обрубленного осколком члена в пластмассовую трубку и позволял жидкости течь. Иногда получалось не очень удачно, обрубок выскакивал, и моча разливалась. После этого к крепкому застарелому запаху пота и дешевого табака примешивалась едкая вонь, державшаяся несколько дней. Стирать? Много ли настираешь одной рукой? А ведь было еще дерьмо, которое изредка выдавливал из себя его атрофирующийся организм…
   Все это промелькнуло в сознании сержанта как многократно воспроизводимая серия смертельно надоевшего сериала. Казалось, из ушей валит черный дым и нестерпимые мысли загаживают потолок копотью и шлаком. Он не хотел даже завести собаку, чтобы не видеть страданий ни в чем не повинного животного. А вернее, чтобы однажды не проснуться от того, что собачьи клыки вонзятся в глотку. Да, пожалуй, он был способен превратить в ад жизнь любого существа, по глупости оказавшегося чересчур близко.
   Прежде, когда на него еще не махнули рукой, ему предлагали местечко в каком-то вонючем доме для ветеранов, где, словно в насмешку, красивенькие, молоденькие и полногрудые медсестры отбывали дежурства, ухаживая за живыми трупами. При этом они фальшиво лыбились, кривили свои намазанные помадой и зараженные злобой ротики от брезгливости и отвращения, а затем… Затем они убегали, стуча каблучками, и прыгали в машины, рестораны или прямиком в кроватки к богатым, самовлюбленным и самодовольным гражданским хлыщам и охотно раздвигали свои коленки, чтобы принять в себя их розовые, дочиста надраенные хуи!
   Нет, общения с медсестрами сержант не перенес бы. Все кончилось бы тем, что он убил бы какую-нибудь из этих гребаных сосок. О, как он ненавидел их! За то, что они не принадлежали ему, за то, что он был калекой, а они были молоды, здоровы, красивы, имели по две ноги и две руки, а также мокрую щель между ног, щель, которая иногда снилась сержанту в эротических кошмарах (даже ТАКИЕ сны были отравлены и искажены мукой!) – снилась в виде уродливой, беззубой, обросшей волосами пасти какого-то чудовища; эта пасть засасывала беднягу целиком, глотая, чавкая, пуская слюну, а внутри, в ее влажных складках, гнили мертвецы с телами, развороченными взрывами гранат и снарядов…
   Сержант вытер со лба холодный пот тыльной стороной ладони. Зато глотка была сухой и горячей, будто ее заасфальтировали. Он облизал потрескавшиеся губы. Тот самый случай, когда можно отдать полжизни за стакан водки. Впрочем, его жизнь не стоила и одной капли…
   Нет, его не должны найти – по крайней мере до тех пор, пока тело (обрубок!) не сгниет. От него останется скелет, горсть костей. С костями ОНИ пусть делают что хотят. Вообще-то он предпочел бы, чтоб и кости ИМ не достались. Но плоть… Нет, плоть – ни за что! Он хотел бы гнить, как парни в подбитом танке жарким летом – вздуваться, лопаться, стать вместилищем и пищей для личинок и червей, невыносимо смердеть, заполнить своей вонью весь этот гнусный мирок, измазать его еще сильнее, хотя это, кажется, уже невозможно!..
   Потому он потерпит еще немного. А если удастся, то и захватит с собой кретина, который оказался в неудачное время в неудачном месте. Не важно, кто это будет: мальчишка, решивший поиграть в заброшенном доме, недоносок-почтальон, все еще доставлявший мудацкую газету и мизерную пенсию, или (не дай бог!) благотворители – этих сержант ненавидел сильнее всего. За лицемерие, за фальшивое сочувствие, за то, что они затыкали глотку своей ублюдочной совести «добрыми» делами и помощью нуждающимся. Поганые, отравленные тотальной ложью твари! Он ни в ком и ни в чем не нуждался так отчаянно, как в возможности отомстить. Но ее-то у него и отняли вместе с ногами. О, будь у него ноги! Тогда он хотя бы…
   Слух и зрение – вот и все, что ему оставили. Наверное, для того, чтобы медленно казнить его, вливая через глаза и уши яд – яд лживых гримас и слов, источаемый разлагающимися заживо подонками. Да еще остались две рваные дыры в носу, которые у людей, имеющих лица, назывались ноздрями, – чтобы обонять собственную удушливую вонь и никогда к ней не привыкнуть. Чтобы не забывал – он ничем не отличается от других. Просто ему не повезло. Страшно не повезло…
   Звонок раздался снова. На этот раз он был долгим и настойчивым.
   Жуткая ухмылка расколола рожу сержанта. Ублюдок, стоявший по другую сторону двери, так и просился на тот свет. Что ж, сержант его не разочарует. Он собирался отправить туда гостя без задержки.
   Он сунул пистолет в чехол, прикрепленный за спинкой кресла, затем перевел вперед рычаг на пульте управления и медленно подкатил к окну. По пути колеса то и дело врезались в пустые бутылки. Сухие, как песок пустыни. Аккумулятор подсел, но сержанту и в голову не приходило его поменять…
   Он слегка раздвинул засаленные занавески, потревожив при этом многолетнюю пыль. За мутным, засиженным мухами и залитым желтыми липкими потеками стеклом он увидел силуэт черной машины, ничего более. Если не считать чудесного солнечного летнего дня. И девушки, катившей на роликах. Ее светлые длинные волосы развевались, а ладные коричневые ножки неправдоподобно блестели…
   Сержант чуть не завыл. Потом ударил себя кулаком в челюсть. Это привело его в прежнее состояние предельно сжатой пружины, готовой выпрямиться и вдребезги разнести испорченный механизм… Странно, но инвалид не услышал, как подъехала машина. Наверное, подкатила с выключенным двигателем. Неужели кто-то догадывался, что у единственного обитателя заброшенного дома не все в порядке с мозгами? При этой мысли во рту у сержанта появился кислый привкус. Он не слышал и шагов за дверью. КТО догадывался о его присутствии? КТО умел подкрадываться совершенно бесшумно?
   Он присмотрелся к машине. Различить модель было трудновато. Просто дорогая большая черная машина, лоснившаяся, будто жирный боров. Значит, не мальчишка, не почтальон и не благотворители. Тем лучше. Какое-никакое разнообразие. Сегодня он подстрелит редкое двуногое животное еще не известной ему породы. А потом пустит пулю себе в рот. Примет вместо завтрака свинцовую пилюлю…
   До сержанта вдруг дошло, что его инстинкты обострились, что он снова охотится – самым натуральным образом. Как в старые добрые времена. Только теперь он охотился, не выходя из дома…
   В голове родился вопрос, который он ощутил, будто занозу в языке: «Кто НА САМОМ ДЕЛЕ охотник, а кто дичь?»
   Мысли сержанта опять углубились в спасительный лабиринт. Чем дальше от войны и полковника, тем лучше. Он ненавидел свою конуру, но еще сильнее ненавидел город. Постепенно у него развилась агорафобия. Он старался выезжать наружу как можно реже, да и то до ближайшего магазина – за жратвой, водкой или аккумулятором для своего вонючего кресла. А что еще нужно калеке? Книжки? Ему блевать хотелось при одном лишь виде книжек. Тупые придурки, писавшие их, ни хрена не знали о жизни. О НАСТОЯЩЕЙ жизни, болезненно ОБНАЖЕННОЙ жизни по соседству со смертью, когда лишаешься всех дебильных игрушек, смехотворной человеческой морали, замазывающей глаза «цивилизованным» баранам, и либо подыхаешь быстро – от ран, либо медленно – от тоски. А также от чувства лютой, неизбывной вины… Он до сих пор не понимал, почему одни обречены умирать, не изведав ничего, кроме страданий, а другие пляшут на их могилах и плюют на землю, в которой еще шевелятся погребенные заживо… Он видел глаза обгоревших детей. Он видел беременных женщин, утыканных битым стеклом. Он пролежал шесть часов в окопе с восемнадцатилетним парнем, у которого был распорот живот и внутренности вывалились наружу. Парень ослеп и, держа сержанта за руку, повторял: «Мама… Мама… Мама…» Сержант видел столько ужасных смертей молодых, красивых, наивных, чистых, любимых и прекрасных людей, что никакая гребаная книжка не могла пробрать его до спрятанного глубоко внутри нежного мяса. Он был единственным человеком, который знал, что это мясо еще осталось. Именно от этого он не утратил способности страдать. Именно поэтому продолжалась ежесекундная пытка. Но ни одна сволочь в целом мире не могла бы догадаться об этом, глядя на его одеревеневшую маску изуродованного идола…
   Ну что там еще? Порнографические журналы? Он покупал их пару раз.
   И потом проклинал себя за это. Пришлось изорвать их в клочья. В приступе гнева и отчаяния он искусал до крови свою руку. Шрамы остались до сих пор. Проклятие! Он не мог даже дрочить, не говоря уже о том, чтобы пригласить к себе самую дешевую, грязную и опустившуюся шлюху, которая согласилась бы удовлетворить кошмарного безногого уродца…
   Однажды на улице он услышал, как один подросток – может быть, тот, чью мать он спас во время войны, рискуя своей жизнью, – громко сказал другому: «Смотри! Повезло дураку – у него теперь член до земли достает!» Это была ШУТКА. Сержант оценил ее. Вполне. Жаль, ТОГДА он не захватил с собой пистолет. И все закончилось бы гораздо раньше. После того дня он не спал трое суток…
   Он оказался перед дверью. В нее был вмонтирован глазок, но что толку! Бесполезное приспособление. Сержант не мог до него дотянуться. Дверь была хилая. Достаточно сильного удара ногой, чтобы вышибить ее. И замок тоже был хилый. Дешевка из силумина с полуторасантиметровым язычком.
   Сержант не боялся вторжения. Он даже мечтал, чтоб однажды к нему заявилась банда каких-нибудь идиотов (брать-то нечего!). Он с удовольствием повоевал бы с ними. И уж будьте уверены – уложил бы парочку придурков, но, конечно, не всех. Сидя в кресле, не сильно повоюешь. Уцелевшие перерезали бы ему глотку. Сделали бы за него черную работу. Он не возражал бы. Они всего лишь закончили бы то, что началось во время бессмысленной кровавой бойни несколько лет назад и за много километров отсюда.
   Сержант оттянул защелку замка и отъехал на пару шагов назад. Он хотел дать жертве возможность войти, заманивал ее в ловушку по всем правилам охоты. Ему совсем не нужен был труп на лестнице. Тот, с кем он будет гнить на брудершафт, должен лежать внутри и никому не попадаться на глаза раньше, чем черви получат свое…
   Дверь медленно, со скрипом распахнулась. Сержант почувствовал себя так, словно у него в башке взорвалась сигнальная ракета. Слепящая, неописуемая, парализующая ярость. Окаменевшее неистовство. Бешенство, застигнутое врасплох… В течение какого-то времени он не мог даже дышать.
   На пороге стоял полковник. ЕГО командир. Что называется, старый боевой товарищ. Гладко выбритый, в отлично сидящем кителе, отягощенном планками наград. Благоухающий дорогим одеколоном. Олицетворяющий власть, победу, успех в жизни, бычье здоровье. Излучающий почти неуловимую иронию. О да, этот ублюдок имел право посмеиваться надо всеми и надо всем, он завоевал это право, вырвал его зубами, выцарапал вместе с глазами ослепшей Справедливости!..
   – Вольно, сержант! – небрежно ПОШУТИЛ полковник и вошел в конуру. Один. Без оружия. И закрыл за собой дверь. Он вел себя так, словно они расстались пару часов назад и сержант все еще был ему что-то должен.
   А сержант плохо соображал. Его рука онемела, сжимая за спиной рукоять пистолета. Убить! Убить это животное сейчас! Уничтожить гадину!..
   Ему удалось сдержаться только ценой невероятного насилия над собой. Убить полковника – мало. Ведь этот гондон и сам-то не слишком дорожил своей жизнью. Сколько раз на глазах сержанта он вставал в полный рост под кинжальным огнем противника – вставал с сигаретой в зубах, демонстрируя презрение к жизни, смерти, врагу и собственным солдатам, – а потом вынимал сигарету изо рта и орал: «Что, усрались, сопляки?! Вперед, мать вашу! Вперед, трусливые уроды!»
   И они шли вперед. И убивали других сопляков. И гибли сами. И умирали в мучениях. За что? Да ни за что! Просто потому, что этот неуязвимый полубог-полузверь, насмехаясь, посылал их на смерть. Но гибель каждого влекла за собой вереницу других смертей или медленное угасание тех, кто их любил.
   И матери рыдали в тысячах километров от безвестных мест, где сложили головы их сыновья, и умирали от тоски. И девушки отдавались другим, более удачливым, более умным. Хитрожопым пронырам, богатеньким папенькиным сынкам. И дети павших солдат становились нищими сиротами. И несчастные вдовы опускались на самое дно…
   Вся эта страна по-прежнему принадлежала свиньям, еще больше разжиревшим на войне и поставках оружия. Свиньи не имели национальности. Они одинаково жадно пожирали любой корм, из любой кормушки. А может быть, солдаты сражались за тех паскуд, которые называли себя «цветом нации» и на этом основании отсиживались в бункерах, в почти полной безопасности? Или, может быть, они защищали свою собственность и свободу? Но у них и так не было ни свободы, ни сколько-нибудь заметной собственности! Большинство из них не могло рассчитывать даже на приличную работу. Как это ни горько, приходилось признавать, что солдаты погибали напрасно…
   Сержант понял, что глаза могут выдать его. Не лицо, нет. Эта чужая маска давно ничего не выражала, превратившись в застывшее желе, в котором военный хирург наспех вырезал человекоподобные черты и рваную щель рта.
   Хирург отлично умел извлекать пули, перепиливать раздробленные кости и отрезать пораженные гангреной конечности, но он не имел понятия о пластической хирургии. Поэтому результат получился соответствующим. Подобной физиономии позавидовали бы дешевые загримированные монстры из фильмов ужасов. Но глаза… Сержант подумал, что его зрачки вот-вот выскочат и полетят в полковника, словно две свинцовые дробинки. Чтобы не поддаться искушению, он выпустил из руки пистолет.
   Нет, нельзя убивать сейчас. Сначала надо лишить подонка всего, чего лишился сержант, всех радостей жизни, всех утех и наслаждений. Любимой женщины, детей, самой возможности плодить этих чертовых детей, дома, работы, друзей, неба над головой, ног, рук, лица, покоя. Всего! И только тогда…
   Но еще одна мелочь остановила сержанта. Вернее, две. Машина и водитель. Снаружи почти наверняка ждал водитель. Даже если полковник приехал один, то его машина слишком заметна в этом забытом богом районе и рано или поздно привлечет к себе чье-нибудь внимание.
   От внезапной страшной мысли у сержанта заледенели кишки, которые были на пару метров короче, чем у НОРМАЛЬНЫХ людей (тот самый штык укоротил их одной ледяной зимней ночью). А не поддался ли он на очередной подлый обман, не дал ли завлечь себя в новую игру под названием «охота на двуногого»? Вот и тоска ослабила бульдожью хватку, которой держала его за горло столько лет! Что же дальше? Убийственное разочарование? Уж он-то постарается, чтобы оно действительно стало УБИЙСТВЕННЫМ!
   – Что надо? – прохрипел сержант голосом, которого сам не узнал.
   – Для начала здравствуй, сынок! Позволь тебя обнять.
   Сержант не думал, что дойдет до ЭТОГО. Правда, не думал. Это было за гранью представимого. Но старый мерзавец нагнулся, потянулся к нему, длинные сильные руки обхватили искалеченный торс…
   Охреневший сержант подавился ругательствами. Одновременно ему хотелось смеяться. Но он был слишком слаб даже для истерики. Не иначе, полковник решил разыграть какую-то паршивую, гнилую, лицемерную, ублюдочную, издевательскую комедию с целью окончательно сжечь его плавящиеся мозги!
   Впрочем, полковник был серьезен. Если бы он СЕЙЧАС улыбнулся, сержант разрядил бы в него пушку, несмотря ни на что. То же самое случилось бы, если бы лицо полковника скривилось от дурного запаха или вполне объяснимого отвращения.
   Но ничего подобного. Полковник вцепился в него взглядом, выражавшим лишь необъяснимый интерес. Он будто прощупывал дальномером высоту, напичканную укреплениями, которую ему предстояло взять с ротой никуда не годных желторотых «засранцев». И чувствовалось, что он ее возьмет. Любой ценой, даже если придется отправить всю сотню засранцев в ад! А сам, конечно, останется жив.
   «У этой сволочи договор с сатаной на поставку мяса», – вдруг подумал сержант. Это была дикая, абсолютно нехарактерная для него мысль. Он не верил ни в бога, ни в дьявола. Он вообще ни во что не верил, кроме одного: весь мир – огромная куча дерьма. Чего-чего, а дерьма сержант нажрался досыта. И сам, наверное, давно уже превратился в дерьмо – во всяком случае, это не явилось бы для него откровением…
   Покончив с сантиментами, полковник достал из кармана пачку хороших сигарет и протянул сержанту. У того голова пошла кругом от одного только аромата, однако он нашел в себе силы отказаться. Лучше бы полковник принес водки…
   Лучше?! Ах ты, продажная падаль!.. Нет, сегодня сержант не напьется. Не спрячется в черном угаре запоя. У него не осталось причин для того, чтобы прятаться. Но зато появился повод мысленно надавать себе пощечин. Чего он вообще стоит, если даже мизерные подачки вынуждают его вести нешуточную и мучительную борьбу с самим собой? Что же будет, когда дело дойдет до настоящих искушений? А дело до них дойдет – в этом можно было не сомневаться. Старый лис никогда не является просто так. У старого лиса наверняка есть план и расчет. Сержант явно входит в этот расчет. И кто знает, не окажется ли он снова в числе «запланированных потерь», не бросят ли его на съедение псам – как тогда, перед последним штурмом? КТО знает? Полковник уж точно знает…
   Полковник спрятал сигареты. Это можно было расценить как сочувственный жест, как тонкую оценку ситуации, однако сержант лучше других понимал, что в списке немногочисленных «слабостей» полковника сострадание не значится. Не значатся там и прочие «слюни», мешающие мужчине жить и побеждать.
   Полковник поискал взглядом, на что бы присесть. По понятным причинам в конуре сержанта не было стульев. В конце концов полковник опустил свою сухую задницу на стол, не побрезговав грязной клеенкой.
   – Плохи твои дела, сержант, – сказал он, просто констатируя факт.
   Сержант медленно кивнул. Одно утешало его – близость пушки, до которой было легко дотянуться и которую он мог достать в любой момент, чтобы покончить со всем этим представлением. Он не был мазохистом, однако полковник всегда немного гипнотизировал его. И восхищал, если уж на то пошло, – как предельное, неискоренимое, непобедимое зло. Гнуснейшая ложь становилась правдой, стекая с его губ; грязные оскорбления звучали призывом в его устах («Вперед, говнюки! Вперед, козье племя!») – и «сынки» шли в бой и подыхали за извращенную «правду» и растоптанную сапогами «веру»…