При одной только мысли о том, что можно окунуться в эту воду, холод пробегал по спине. Борис не слышал ни всплеска, ни ударов весел. Он бросил взгляд на охранника и наткнулся на два одинаковых пейзажа, отраженных в стеклах очков. Если тот и заметил что-нибудь, то ничем этого не выдал.
   Окрестности озера показались Стеклову уже не такими заброшенными, как прежде. Появление обнаженной натуры оживляло ландшафт и придавало незначительному эпизоду некоторую пикантность. Сочетание старого и юного, возвышенной печали и легкомыслия незнакомой нудистки обещало хоть какое-то разнообразие впечатлений. Борис был бы не прочь узнать что-нибудь о ближайших соседях прямо сейчас, от Федора Михайловича, но привык во всем полагаться на собственное мнение…
   Что-то толкало его на нелепые поступки. Рискуя своим трехсотдолларовым костюмом, он стал пробираться через завал из веток и корней. Приходилось тщательно выбирать место, куда поставить ногу. Покров из полусгнивших листьев был мягким и слишком податливым. Борис дважды опасно покачнулся, прежде чем оказался на толстом стволе упавшего дерева. Крона была погружена в воду. Глубина быстро пожирала свет, словно в ней находилась взвесь черного порошка.
   Стеклов опустил руку в озеро. Оно притягивало его, хотя не было ни красивым, ни приятным, – как иногда притягивает отвратительное, играя на струнах извращенного любопытства. Хорошо вылепленные облака проносились над ним и казались Борису более живыми, чем он сам. Он превратился в часть обстановки, идеального созерцателя, двойное отражение…
   Он ощутил прикосновение к пальцам и медленно перевел взгляд на свою руку, погруженную в воду до кожаного ремешка часов. Белые сучья были словно кости гигантского зверя, обглоданные дождями. Все дышало умиранием, и отовсюду выглядывала смерть. Такая же неуловимая, как переход от бледно-кожистого к мглисто-серому, гнилостно-коричневому, заплесневело-болотному, зеркально-черному и, наконец, неотличимому от бесцветной темноты жидкой субстанции…
   Еще одно прикосновение. Ледяное, жесткое… или ему показалось? Он украдкой посмотрел по сторонам. Неизменность была ему ответом. Неприятная и завораживающая. Где же голая брюнетка, еще не впавшая в маразм? Вверху, на виду у солнца и теряющих чувство реальности художников, или уже превратилась в кусок мяса под слоем текучего льда?..
   Он резко выпрямился, и ствол тяжело осел под ним. Он ступил на берег и оглянулся. Слабые волны быстро затухали; в воде покачивалась разбитая мозаика отражений.
   Стеклов снова стоял на травяном ковре. К подошвам туфель прилипла вязкая грязь. Рука оставалась холодной, как будто была погружена в ведерко со льдом. Он посмотрел на пальцы – впервые в жизни они показались ему чужими, голубовато-белыми, принадлежавшими одной из статуй, с которой он поменялся конечностью… «Черт, как легко сдвигается крыша!» – подумал он, уверенный в том, что по большому счету с его головой все в порядке. Не в порядке был единственный орган, не поддающийся локализации и отвечающий за адекватное восприятие действительности. Блуждающий орган, чаще гнездившийся рядом с глазами, но порой опускавшийся ниже живота. Орган, бесконтрольно истекавший энергией, словно ядом.
   Впервые за долгое время Бориса потянуло выплеснуть ее из себя. В этом смысле творчество напоминало процесс выделения или мастурбацию, подменявшую подлинное слияние жалкими потугами воображения. Смерть была абстракцией и его чувства тоже были абстракцией; ничто не могло выразить их лучше, чем плоское убожество геометрии.
   В момент личного упадка он почувствовал некое оправдание своим картинам. Действительно, что есть более неопределенное и тупиковое, чем черное пятно на безликом фоне? И, как бы не бесились апологеты реализма по поводу беспредметного искусства, в головах у людей, в сущности, царит беспредметный ад: серая смазанная решетка мыслишек, зловонные кляксы отчаяния, алые туманы гнева… Поток сознания – всего лишь бесконечно разматывающийся и очень узкий холст. Беспредметность была изначальным океаном, в котором застывал ненадолго (всего лишь на одну жизнь) полярный ледник реальности…
   Не изменив своего решения купить дом, Борис вернулся обратно – в прибежища тоски и избитых фраз. Все говорило о зловещей тайне, возможно, неизвестной нынешним хозяевам. Это не пугало его. Он был согласен на что угодно, лишь бы не продолжалась та тупая, бессмысленная жизнь, которую он вел до сих пор.
   Старушка уже удалилась в свою спальню. Стеклову внезапно показалось, что никакого Гальберта не существует. УЖЕ не существует. Чувство было мимолетным и абсолютно иррациональным. Он оставил записку светилу хирургии; детали предстояло обсудить и уладить адвокатам. Еще какая-нибудь пара недель – и он переберется на новый остров существования в океане дерьма. Он надеялся, что этот остров окажется куда удобнее, чем тот обломок крушения, на котором он пытался удержаться до сих пор.
* * *
   Он вел свой «фиат» медленно и неуверенно, потому что был неопытным водителем. Прошел всего месяц, как он сел за руль, и у него все еще были проблемы со своевременным переключением скоростей.
   С передней панели ему подмигивала Сабрина. Почему таких девок нет рядом, когда нужно? Ее темные соски казались двумя выпуклыми кнопками, включающими неизвестные системы. А впрочем, известные… Стеклов был убежденным сторонником легализации публичных домов. Сейчас он знал бы, как снять напряжение. А так оставалась водка…
   Голос Мадонны, считанный с компакт-диска, укорял того, кто разрушил ее веру и любовь. Борис думал о том, успеет ли до переезда развестись с женой, и понимал, что нет. Теперь, когда у него завелись деньги, она превратилась в обузу, тем более нестерпимую, что обуза эта двигалась и разговаривала. Точнее, бредила, выгоняя воздух из легких.
   Привезти жену в дом возле озера означало осквернить новую иллюзию, которую он обрел. А Стеклов цеплялся за свои иллюзии с упорством обанкротившегося циника. Что стерве было делать здесь: осмеивать «старье», ныть по поводу деревенской скуки, глумиться над тишиной, худеть, пытаясь поместиться в ненужный купальник?..
   Он понимал и то, что вряд ли она отдаст ему детей в случае развода. Дурацкое препятствие раздражало его. Без сына и дочери все, чего он добился, окажется музыкой, исполняемой для глухого. Нечего и думать о том, чтобы остаться без них в огромном старом доме. Это сведет его с ума быстрее, чем естественный ход вещей.
   Придется мириться с присутствием благоверной, как он мирился до сих пор. Спрятать ее как можно дальше и видеть как можно реже. Лучше всего этим условиям соответствовали покойники… Стеклов улыбнулся отражению части своего лица в зеркале заднего вида.
   Внутри него происходил какой-то не осознаваемый им процесс. Он ощущал себя человеческой оболочкой, пустой изнутри. В эту пустоту свисали отмирающие высохшие сгустки. Черные сгустки доброты, трусости, хорошего тона и так называемой морали. Их становилось все меньше. Они отпадали от него, словно сгнившие фрукты.
   «Хорошо бы собаку купить», – подумал он вслед за Буниным и последующие десять минут решал, какую породу выбрать. Колли казались ему слишком изнеженными, буль-терьеры – зловещими, пудели – чересчур декоративными. В конце концов, он остановился на немецкой овчарке. Придумал даже имя кобелю: Мартин… Его снова закружила карусель бесплодного воображения. Внутри него вращался, освещая только тьму и пустоту, прожектор последней страсти. Луч мог упасть на человека, зверя или даже на что-нибудь НЕЖИВОЕ… Дело было только в подходящем объекте. И выбор находился уже за гранью рассудка…
   Собаки – вот кто любит нас просто потому, что мы есть. Борис вцепился пальцами в руль. Внезапно он стал хуже видеть. Берега леса, через который пролегала дорога, утонули в дымке; асфальт подернулся рябью. Стеклов оглох.
   Когда-то его любила мать, но уже тринадцать лет она была в могиле.

Глава пятая

   Он сидел на веранде в удобном низком кресле, прикладывался к крымскому вину, терпко пахнувшему степью, наслаждался отсутствием жены и одним из последних теплых дней осени. А может быть, и последним. Утром он услышал сводку погоды в телевизионных новостях; жрецы метеорологии обещали похолодание и дожди.
   Желто-бурые деревья роняли листья, но полностью опавших было еще немного. Небо оставалось на редкость голубым, а слабый ветер доносил горьковатый запах дыма. Где-то на берегу листья сгорали в пепел. Озеро все еще было скрыто за поредевшими кронами.
   Борис ненавидел зиму, слякоть, холод. Умирание природы совпадало с внутренними заморозками. Сейчас он подставлял лицо лучам полуденного солнца и ощущал приятное покалывание в пищеводе. Со времен бедности он сохранил пристрастие к дешевым крепленым винам…
   Все проблемы, связанные с переездом, были улажены. Семья начала обживать дом, а Стеклов начал привыкать к нему. Спустя неделю ему казалось немыслимым, что еще совсем недавно он жил в многоэтажке.
   Жена уехала в город (к его удивлению, толстуха быстро освоила машину), и он присматривал за детьми, игравшими со щенком. Борис сдержал данное себе обещание и приобрел кобеля чистых кровей. Из дома доносились звуки радиоприемника, настроенного на одну из музыкальных станций. Сейчас там тихо плескалось фоно Телониуса Монка.
   Пятилетний Славик, четырехлетняя Рита и трехмесячный Мартин составляли забавную группу. Мартин был толст, не слишком уверен в себе и пока издавал звуки, лишь отдаленно похожие на лай. Исследовать свою территорию ему предстояло в близком будущем, а пока он катался на ковре из желтой травы вместе со Славиком, и оба самозабвенно слюнявили друг друга.
   Борис не вмешивался в их игры. Вино и солнце растащили и расслабили его до приятной крайности. Было бы неплохо, если бы этот день оказался подлиннее. Потом ему все же стало зябко, несмотря на теплую куртку, надетую поверх джинсового костюма «рэнглер». Он встал, размял ноги и отправился за Славиком, убежавшим в глубину парка. Ритуля отставала и выглядела немного растерянной. Борис взял ее на руки.
   Он не сразу отреагировал на изменение звукового фона. Радостное повизгивание вдруг смолкло. Стеклова посетил призрак тревоги. С дочерью на руках он пошел в том направлении, где исчезли мальчик и щенок.
   От владений соседа его парк отделяла только полоса густых малиновых кустов. Между кустами образовались темные арки, чрезвычайно привлекательные для человека в пятилетнем возрасте, и Борису показалось, что он знает, где искать Славика.
   Продравшись через колючие заросли, от которых его добросовестно защитил стопроцентный коттон, он очутился на подстриженной лужайке. Его сын стоял в десяти шагах от веранды двухэтажного дома и, по-видимому, думал, что игра продолжается. Стеклов сразу понял, что это не так, и опустил Риту на землю.
   Славик и Мартин находились под прицелом двуствольного охотничьего ружья. Борис хорошо представлял себе, какова будет кучность огня на столь малом расстоянии. Ружье держал высокий старик с всклокоченными остатками волос на черепе и огромными мешками под глазами. Испуг, отразившийся на его лице, никак не соответствовал угрозе, которую представляли собой нарушители границ частного владения – ребенок и беспомощный щенок.
   Мартин повилял хвостом и вразвалочку двинулся в сторону веранды. Старик пробормотал что-то, стволы дрогнули и стали опускаться вниз. Борис понял, что через секунду произойдет непоправимое. Никто не предупреждал его о соседе, который был явно не в себе.
   – Эй! – крикнул он и побежал к дому, лихорадочно соображая, кого из детей он ставит под удар. Впрочем, через несколько секунд его опасения испарились. Все закружилось, всасываясь в две бездонные черные воронки. Теперь стволы были направлены прямо ему в лицо.
* * *
   Они опрокинули по рюмке самодельной вишневой наливки за знакомство и облегченно захихикали. У обоих смех получился слегка натянутым. Отставной прокурор Геннадий Андреевич не переставал коситься на Мартина, резвившегося теперь на его территории вместе с Ритулей. Славик, на которого ружье произвело неизгладимое впечатление, последние десять минут не сводил с него глаз. Оно висело слишком высоко, и он застыл перед ним, словно дикарь перед своим фетишем.
   Стеклов нашел, что плетеные кресла – это удобно, и приготовился услышать объяснения случившемуся. Однако бывший прокурор не торопился. Борису пришлось обменяться с ним информацией о семейном положении, нынешнем урожае фруктов, местных достопримечательностях и строительстве скоростного шоссе, которое (черт бы побрал эту цивилизацию!) пройдет слишком близко от их тихого поселка, прежде чем удалось перевести разговор в нужное русло.
   – Вы боитесь собак? – спросил он небрежно и заметил, что старик напрягся, хотя они уже опустошили бутыль с наливкой на две трети.
   – Да нет. В общем, нет. Но этот ваш щенок напомнил мне кое о чем.
   Возникла пауза, как будто старик решал, стоит ли двигаться дальше.
   – Можно задать один бестактный вопрос? Где вы его взяли?
   Борис пожал плечами.
   – Купил. Есть документы. Если вас интересует название питомника…
   – Нет-нет! Просто я хотел услышать, что вы его, например, не подобрали где-нибудь поблизости.
   – Согласитесь, он не заслуживает того, чтобы в него стреляли!
   Старик резко поднялся на ноги, пожалуй, слишком резко для своих лет. На его лице появилась озабоченность.
   – Хочу вам кое-что показать.
   – Если это не слишком далеко…
   – Нет. Совсем близко.
   Он уже шагал, заметно пошатываясь, через лужайку перед домом, к одинокому ясеню, росшему в южном углу двора. Когда Стеклов подошел поближе, то увидел под деревом маленькое темное надгробие размерами с книгу. На нем было высечено:
   «1990–1997
   Любимой Саманте».
   Борис начал кое-что понимать. Ему пришлось изобразить если не печаль, то хотя бы серьезность.
   – Ваша собака?
   – Да. Незадолго до смерти она родила семерых. Куда мне столько? К тому же, отцом был, по-моему, беспородный кобель, – Геннадий Андреевич махнул рукой в сторону леса, как будто где-то там до сих пор бродил обидчик его любимой Саманты.
   Стеклов оглянулся. Дети были в отдалении и все еще играли. Он задал главный вопрос.
   – Что вы с ними сделали?
   – Утопил, конечно. В озере. Что еще прикажете с ними делать? – его голос стал визгливым и злым.
   Они помолчали. Осенний ветер становился ледяным, и Борис ощущал его прикосновения, несмотря на принятую дозу. Рядом с бывшим прокурором становилось тягостно. Он начал подумывать о том, как бы сбежать. Со времени переезда он еще не прикасался к кистям, но знал, что не прикоснется к ним и сегодня.
   Старик вдруг тихо заговорил.
   – Спустя несколько недель они начали появляться в доме. Всегда ночью, – его передернуло. – Они были мокрые и… холодные.
   Стеклов понял, что перед ним больной человек. Примерно такой же, как он сам. Поэтому Борис не слинял сразу. Он хотел услышать, чем закончилась эта история, хотя догадывался, что конец, скорее всего, впереди и еще не написан.
   Геннадий Андреевич оторвался от созерцания надгробия и перевел взгляд на черно-коричневый комочек по имени Мартин. Тот был теплым, толстым и полным жизни. Но лицо соседа не выражало ничего, кроме брезгливости.
   – Очень похожи на вашего… Извините.
   Теперь надо было уходить и впредь держать щенка подальше. Борис что-то наплел насчет того, что пора кормить детей. Прощание получилось скомканным и каким-то нехорошим. Старик уже, видимо, пожалел о том, что был слишком откровенен, а гость – о том, что вообще появился здесь.
   Он нес Мартина на руках, и холодный ветер подталкивал его в спину. Небо было все таким же пронзительно-голубым, но Стеклова не покидало ощущение, что день безнадежно испорчен.
   После обеда он уложил детей спать и закрылся в своей «музыкальной шкатулке». Музыка была лекарством от многих болезней, она не излечивала только тревогу. В ней самой была тревога. Гитара Робина Трауэра выла и стонала среди незыблемых стен. «Долгие туманные дни» – это была одна из любимых пластинок Стеклова. Но сейчас он не чувствовал ничего, кроме пустоты.

Глава шестая

   А потом началась обычная для него ноябрьско-декабрьская депрессия. Поганое, дохлое время, когда душа вымерзала вместе с грязной водой в лужах и сточных канавах. Время, когда тоска оглушает сильнее, чем назойливая музыка, и ею отравлено все – бессмысленные значки на бумаге, сшитой в тома, серые, пропахшие мертвечиной дождливые дни, испачканные руки детей и обувь жены, начинавшей внушать физическое отвращение. Капли стучали в окна: тос-ка, тос-ка, тос-ка…
   Порой Стеклов задумывался над тем, почему не сходили с ума люди иных, прошлых времен. Может быть, они были проще и менее требовательны к жизни? Вряд ли все поголовно были просветлены. Скорее, подавлены темнотой и разделявшими их расстояниями. Этот век испортил почти всех, приучил к роскоши электрического света, бессонным ночам, танцам до упаду, телевидению, голосам, блуждающим в проводах, и тоске, проистекающей из ужасной предсказуемости жизни.
   Если не принимать в расчет досадные случайности вроде вероятности быть раздавленным автомобилем или погибнуть в авиакатастрофе, существование в городах расписано по часам от младенчества до самой смерти. От этого никуда не деться. Жизнь перестала быть рискованной авантюрой, из нее исчезла подлинная экзистенциальная интрига; почти каждый теперь уверен в том, что доживет до утра, и даже приблизительно знает место, где сгниет его тело.
   Кое-что очень ценное, но едва ли уловимое, было принесено в жертву безопасности. Большинство не заметило потери и живет так, будто ничего не случилось. Но если безногий не знает о том, что лишился ног, это не значит, что он сможет вскочить и побежать… Как назвать то, что было потеряно, – может быть, кошмаром свободы?..
   Вдобавок, к своему ужасу, Стеклов обнаружил, что не может работать. Он был не в состоянии сделать ни единого мазка. Омерзительное оцепенение охватило мозг. Невидимый, но тяжелый туман лишил его способности создать хоть сколько-нибудь удовлетворительный хаос.
   Он не любил слова «вдохновение». Оно казалось ему слишком претенциозным и намекающим на некую возвышенную тайну творчества. Вслед за доктором Фрейдом он считал, что творчество имеет сексуальный источник. Так же, как честолюбие. Так же, как стремление к власти. Более того, он получал подтверждение этому на протяжении всей своей сознательной жизни.
   Его полотна были адресованы некоему идеальному сексуальному объекту, может быть, даже собственному двойнику, но… женского пола. Такому существу, для которого его самовыражение, как художника, было неотделимо от его самовыражения, как мужчины. Некоей самке, знавшей все его тайные и глубочайшие желания и принимавшей его – чудовище – со всей зловонной чернотой либидо…
   Он подолгу просиживал перед девственными загрунтованными холстами или перед монитором «Макинтоша», позволявшего лепить, в общем-то, сносную халтуру. Пусто. Он был болезненно напряжен, что вызывало лишь биение крови в висках и спазмы век, гладивших слезящиеся глаза. Он был обеспечен до конца своих дней, тогда что же так пугало его?
   Напрашивалась еще одна параллель. Наверное, так чувствует себя мужчина, когда становится импотентом. Интереса нет, жадность ушла, эрекцию негде применить (да и было бы лень), но какая-то дымка все же заволакивает внутренний горизонт, призрак страха, страх… Почему все, в конце концов, сводится к страху? Множество вещей, от самых примитивных и первобытных, пугают его и среди них одна из самых мучительных – собственная несостоятельность…
   Он ждал и пытался лечить себя расслаблением. Отвлечься было невозможно – внешнее раздражало все сильнее. Кое-что действительно помогало, хотя и ненадолго. Например, преферанс у отставного прокурора. Третьим обычно был еще один сосед – известный классический музыкант, иногда втягивавший Стеклова в вязкие и бессмысленные споры о музыке. Они казались Борису немного смешными, эти старикашки, не умевшие посмотреть на себя со стороны и посмеяться над собой. Он терпел их общество до тех пор, пока они спасали его от скуки.
   Несколько раз он заводил разговор о своем августовском видении – обнаженной девице на берегу. Старики косились на него как-то странно и подхихикивали над его «эротоманией». Остальные соседи были совсем уж из другого круга. Осенью знакомство с ними откладывалось, а потом Стеклову было не до того.
   Декабрь выдался сырым, промозглым, температура держалась чуть выше нуля, и озеро не замерзало, превратившись в самую глубокую здешнюю лужу. Его окружали черные скрюченные пальцы деревьев. Несколько раз Борис выезжал в город, но возвращался, матерясь от усталости. В один из выходных дней он объехал старых приятелей и пригласил их к себе отпраздновать Новый Год. Согласились почти все. Это хоть как-то обрадовало – попойка обещала стать ностальгической. Единственное, чего не хватало, – какой-нибудь девки, присутствие которой позволило бы Стеклову надеяться на логический исход. Впрочем, не исключалось, что кто-нибудь из холостых друзей все же проявит инициативу…
   Конец декабря несколько скрашивало ожидание Нового Года и Рождества, но и это чувство было скорее рудиментарным, заимствованным из наивного детства и неизлечимо-романтической юности. От праздников Борис уже давно ничего не ждал, кроме суеты и брани. Толстая сучка в последнее время обленилась и вряд ли захочет приготовить хоть что-нибудь. Она не хотела понимать вещей, выходящих за рамки ее убогих представлений о том, как НАДО жить. В эту категорию попадали, например, друзья Стеклова, его мазня, рок-н-ролл, стремление разнообразить секс… Но теперь ему было плевать на нее.
   Самой Новогодней ночи Стеклов не любил. Уже к трем часам его начинала угнетать искусственность затеянного маскарада. Едва забрезжившее утро приносило отрезвление и сожаление о содеянных глупостях. Но до этого, особенного утра расставаний и безнадежного одиночества оставалось еще две недели.
   Мартин подрос и превратился в хитрого зверя. В его походке появилась вкрадчивость, а в манерах – серьезность. Он тоже невольно участвовал в ярмарке тщеславия, опережая в скорости роста человеческих детенышей. В них перемены были незаметны, а Мартин уже перестал играть с ними. Стеклов подолгу гулял с псом, опасаясь только приближаться к берегу озера, чтобы тот не поранил себе живот и лапы. Эти бездумные прогулки были лучшим, что он запомнил в том долгом смазанном декабре.
* * *
   Борис лежал в темноте под неприятным впечатлением от только что пережитого сна. В этом сне Мартин вел себя слишком по-человечески, а потом пытался звать хозяина по имени. Во всяком случае, собачье повизгивание складывалось в членораздельные жалобные звуки.
   В сновидении было что-то липкое и противоестественное. Стеклов обнаружил себя лежащим на диване в кабинете. На нем был длинный махровый халат, а поверх – теплый клетчатый плед. За окнами все так же уныло моросил дождь.
   Он вспомнил, что поссорился с Ларисой. Она достала его своими дурацкими планами обустройства дома. Ей не терпелось превратить особняк в стерильный и безликий склад техники, набитый микроволновыми печами, электрокофеварками, модными унитазами и стационарными биде в отхожих местах, домашними кинотеатрами и многофункциональными кухонными комбайнами. В электронно-пластмассовый рай, от которого Бориса тошнило. По поводу ванны «с пузырьками» он посоветовал жене есть перед купанием побольше горохового супа. Это было последней каплей. Стерва разразилась продолжительным и очень громким монологом. Обычные упреки в черствости, бездушии, в том, что он загубил ее жизнь. Правда, теперь загубленная жизнь протекала в семикомнатном загородном доме.
   Самое смешное, что он был с нею совершенно согласен. Жене действительно было трудно одной, а без любви весь мир казался пустыней. Они оба, измученные жаждой попутчики, терзали друг друга с безжалостностью, которая превратилась в многолетнюю привычку…
   Он услышал шаги в коридоре и подумал, что это жена вышла за сигаретами или решила заглянуть в кабинет. Потом до него дошло, что шаги были двойными. Легкие и неуверенные, НО НЕ ДЕТСКИЕ, сопровождали более тяжелую поступь.
   Стеклову стало не по себе. Он вдруг подумал о том, что до смешного беззащитен в этом огромном доме. Он до сих пор не удосужился установить охранную систему и приобрести оружие. С его деньгами это не было большой проблемой. Проблема состояла в наплевательском отношении к собственности и самой жизни. В подобные моменты, когда человек оказывается под колпаком страха, это вызывает у него досаду и заставляет чуть ли не молиться.
   Борис еще не молился, но досаду уже испытывал. Он лихорадочно прикидывал, что в данной ситуации лучше – обнаружить себя или притвориться трупом. Дверь в кабинет была последней по коридору, и у неизвестных посетителей не могло быть иной цели. Они медленно приближались, а страх растворял в Стеклове кости скелета, пока его тело не превратилось в большой кусок подрагивающей ваты.
   Все стихло. Кто-то стоял за дверью. То, что ночным гостям может быть присуща нерешительность, даже не приходило Борису в голову. Пауза лишь подчеркивала безликую угрозу, повисшую в темноте. Потом дверь со скрипом приоткрылась. Стеклов ожидал увидеть хотя бы отсвет фонаря, но в щели не было ничего, кроме клубящейся черноты. Раздался шорох – это порыв ветра потер о стекла сосновыми иголками.