Полина Дашкова
Игра во мнения

Игра во «мнения»

   Набоков не любил Достоевского. Наверное, если бы Достоевский мог прочитать Набокова, он бы тоже его не полюбил. Льву Толстому не нравились пьесы Чехова. Впрочем, пьесы Шекспира ему тоже не нравились. Зинаида Гиппиус, встретив однажды отца Набокова, сказала: «Передайте вашему сыну, что он никогда не будет писателем».
   В русской литературе вообще мало кто кого любил. «Анну Каренину» критики обозвали «гинекологическим романом». Кстати, сегодня, если бы Лев Николаевич был жив, эту книгу поставили бы в ряд «дамских романов». «Воскресенье» отправилось бы туда же, хотя есть шанс, что приписали бы к «детективу». Роман «Война и мир» попал бы в ряды исторических боевиков, вместе с «Капитанской дочкой» Пушкина. А «Смерти Ивана Ильича» прямая дорога в триллеры, за компанию с «Таманью» Лермонтова и «Муму» Тургенева. Весь Гоголь получил бы место в разделе «мистика », рядом с «Мастером и Маргаритой» Булгакова. Только «Мертвые души» ушли бы в «криминальный » ряд, и ближайшим соседом оказался бы многотомный Федор Михайлович.
   Всех их объединило бы позорное, несмываемое клеймо массовости. В России для живого писателя массовость, то есть популярность – приговор. Тебе не светит приличная полка, не надейся. Ты массовый, и значит, ничего стоящего написать не можешь. Таково мнение критиков. А они разбираются в литературе лучше, чем рядовой читатель.
   Я не знаю, где кончается здоровое желание критиковать и начинается зависть, ведущая к словесному недержанию. Не знаю, но чувствую. Плоды недержания так крепко пахнут, что их ни с чем не спутаешь. Когда я читаю мнения критиков о современной отечественной литературе, мне хочется надеть противогаз.
   Чем успешней автор, тем ароматней бурлит перистальтика компетентных мнений. На самом деле, ориентироваться в этой гуманитарной физиологии не сложно. Если на книгу выливают ушаты саркастического пафоса, значит, книга хорошая. И наоборот, пафос восторженный гарантирует скуку и разочарование.
   Хочется спросить обозревателя: слушай, милый, ты сам читал это? Ты честно осилил до последней страницы произведение, которое так хвалишь и рекомендуешь? Ты хотя бы держал в руках то, что смешиваешь с грязью?
   Впрочем, вопрос останется без ответа. И это правильно, потому, что вопрос дилетантский и бестактный. Сегодняшний критик настолько образован и прозорлив, что может высказать свое компетентное мнение о любой книге любого известного автора, даже не заглядывая в нее. Он честно заработал право голоса на литературном рынке. Всех писателей он аккуратно рассортировал, разделил на «своих» и «чужих».
   «Своих» много, они живут в стае. «Чужих» мало. Они одиночки. Каждого «чужого» «свои» помечают биркой, как в роддоме или в морге.
   «Свой»– это клановая принадлежность. Товарищество и чувство локтя. «Свой» – член творческих союзов, жюри и комиссий. У него есть официальная прилитературная должность. Он говорлив и богат мнениями. Он умеет полезно дружить, так, чтобы приглашали на важные мероприятия. Он профессиональный тусовщик. Он строго соблюдает основной закон клана – хвалит своих, чужих смешивает с грязью. Но главное, у «своего» не бывает больших тиражей. Больший тираж как раз и является главным видовым признаком «чужого».
   О «чужих» мне говорить сложно, поскольку сама принадлежу к этой малочисленной, вероятно, вымирающей, породе, каждый представитель которой помечен биркой. На ней русскими буквами написано английское слово «треш», то есть мусор (не в смысле «милиционер», а в смысле «плохой писатель», безнадежно плохой, массовый).
   Нас, «чужих » не более десятка. Мы разные. Мы одиночки. Кроме бирок с надписью «треш », нас объединяет лишь то, что тираж каждого из нас исчисляется миллионами экземпляров. Любой рядовой читатель назовет нас поименно, не задумываясь. Но только избранные, посвященные, догадаются, о каких «своих» тут идет речь. Я и сама, честно говоря, плохо помню их уважаемые имена.
 
   P.S. «Но ведь ты попса, треш! Ты пишешь дерьмо!» – кричал мой бывший литинститутовский сокурсник.
   Мы с ним знакомы двадцать пять лет. Мы вместе ездили в колхоз под Волоколамск, на картошку в ноябре, мерзли в нетопленых бараках пионерского лагеря, пили одеколон. Не виделись очень давно и вот встретились на ток-шоу. Когда съемка закончилась, у меня стали брать автографы, а у него нет.
   Он почти плакал: «Треш! Попса! Дерьмо! Ты не писатель! Какой ты писатель? Зачем ты это делаешь? Как ты это делаешь? Почему? »
   Было шумно, никто, кроме меня, его не слышал.
   Мы чокнулись и выпили. Он рассказал о своей новой подружке, потом – как принес в издательство роман, обещали когда-нибудь напечатать, попросили кое-что переделать.
   На прощанье он тихо и безнадежно всхлипнул: «Ну, ты ведь, правда, не писатель? »
   Его печальные глаза заклинали, умоляли.
   Я ответила: «Успокойся, конечно же, нет. Я попса. Треш. А ты гений».
   Он успокоился. Мы расстались друзьями.
   Москва, 2005

Салюки

   Москва, 1978
   Впервые он увидел ее, когда ему было восемнадцать. А ей? Не важно. Как выяснилось позже, она не имела возраста. Она существовала в пространстве, но вне времени. Она жила в каком-то ином, своем измерении. Она скользила сквозь время, не меняясь совершенно, все тем же мелким вальсовым шагом, всегда сквозь крупный рождественский снег, под музыку. Вальс из «Щелкунчика» сопровождал ее вместе с тонконогой собакой-призраком. Даже если стояло другое время года, не зима, она все равно появлялась внутри круглого снежного сверкающего облака.
   Наверное, тогда, в первую их встречу, он вполне мог бы с ней познакомиться. Это была новогодняя ночь. Половина первого. Кирюша Петров, выпускник Суворовского училища, курсант Высшей школы КГБ, встречал Новый год у бабушки, в компании своих старых теток, двоюродной Зои и троюродной Веры, а также бабушкиных подруг, офицерских вдов. Кроме него, там было еще два существа мужского пола: сослуживец покойного деда, безногий полковник в отставке дядя Коля и бабушкин пожилой овчар Дик.
   Именно Дику, а вернее, свиным костям, которыми пес обожрался накануне вечером, юноша Кирилл был обязан счастьем встретить ее, свою рождественскую девочку.
   Она тоже гуляла с собакой. Кроме них двоих и двух животных, ее белоснежной молодой суки и его пожилого бурого кобеля, во дворе в ту далекую метельную ночь не было ни души.
   Сначала юноша Кирилл услышал музыку. Волны вальса ударили в лицо вместе с порывами метели, и снег на губах показался вдруг сладким и пьяным, как новогоднее шампанское. Дик стал рваться и подвывать. Кирюша тоже опьянел и почти сошел с ума.
   В метели кружились два силуэта. Девочка и собака. Развевались длинные пепельные волосы и длинные белые уши. Летали, не проваливаясь в глубокий снег, пара ног и две пары лап. На девочке была короткая белая шубка. У собаки на шее блестело ожерелье из серебряной мишуры. Девочка танцевала вальс, собака бегала рядом, на поводке, довольно точно попадая в три классических такта. Откуда взялась музыка, неизвестно. На самом деле, было тихо. Далеко, в соседнем дворе иногда хлопали хлопушки, и кто-то заливался пьяным смехом.
   Юноша Кирилл ошалел от красоты и счастья. Именно такую девочку он себе намечтал когда-то. Вот такую, легкую, как эльф, светловолосую, танцующую свой одинокий новогодний вальс в пустом заснеженном дворе. Оставалось подбежать, подхватить и закружиться вместе. Он отлично умел вальсировать. И, наверное, она бы даже не удивилась. Но он застыл, едва удерживая на поводке Дика, дрожащего от бешеного напряжения.
   Пес почти потерял рассудок. У него, бедняги, бурлило в животе, он мучился поносом, но одновременно кипела кровь. У белоснежной красавицы суки была течка.
   – Эй, не подходите! – крикнула девочка.
   Пес даже не лаял, он глухо рычал и трясся, сгорая от страсти. Снег, по которому только что пробежало его тонконогое недоступное счастье, задымился под раскаленным носом.
   – Не бойтесь, мы сейчас уйдем! – крикнул Кирилл и потянул своего пса прочь, к соседнему двору. – Только скажите, какая это порода?
   – Салюки!
   Он никогда не слышал о такой породе и никогда не видел таких собак. Тонкая, белая, гладкошерстная, но с длинными, мягкими, как женские волосы, ушами и большим пушистым хвостом, с гибким хребтом русской борзой, со стройными высокими ногами. Да, он старался разглядеть собаку и боялся посмотреть на девочку. Между тем обе они летели прямо на него и на Дика, которого он едва удерживал.
   Он не смотрел на девочку, но все-таки разглядел лицо в фонарном свете. Глаза цвета ясного зимнего неба, подернутого первыми сумерками. Конечно, это была она. Самая главная девочка в его жизни. Снег искрился в длинных пепельных волосах, словно на голове у нее была фата невесты. Его невесты. Чьей же еще? Но он не решился познакомиться. Он утащил дрожащего Дика в соседний двор, она исчезла с вместе с течной салюки в метельной рябой тьме. Сердце его колотилось, во рту пересохло, а у пса долго еще стояла дыбом шерсть на холке.
   Юноша Кирилл Петров удрал от своей мечты по той же причине, по которой встречал Новый год не в компании сверстников, а с бабушкой и ее подругами. Накануне праздника курсант сломал два передних зуба, сорвался с брусьев на тренировке по спортивной гимнастике, ударился ртом о железную перекладину и дико стеснялся своей щербатой улыбки. А вставить зубы, сделать красивые белые коронки, можно было только после праздничных выходных. Это было глупо, особенно для настоящего мужчины, офицера. Но юноша Кирилл ничего с собой поделать не мог. Стеснялся. Комплексовал и злился на себя так, что даже вспотел на холоде.
   – Салюки? – равнодушно спросила бабушка. – Эта собака живет в соседнем подъезде. Псина умница, красавица, а хозяева противные. Торгаши, спекулянты.
   – А девочка? – Кирюша затаил дыхание.
   – Что – девочка? – бабушка посмотрела на него сквозь очки.
   – Ну, худенькая такая, с длинными пепельными волосами, с голубыми глазами, в белой шубке. Она гуляла с собакой.
   Вика. Младшая их дочь. В девятом классе учится, – бабушка поджала губы и принялась тщательно вытирать нолей и вилки. Пожалуй, слишком тщательно. Больше Кирюша от нее не услышал ни слова о своей мечте.
***
   Владивосток, 1998
   С моря дул соленый пронзительный ветер, и Коваль резким движением застегнул молнию своей старой кожанки. Он не признавал кашемировые пальто – васильковые, вишневые, изумрудные, в которых так любят щеголять бездарные «апельсины» и «шестерки »-коммерсанты. Он предпочитал простую удобную одежду. Его раздражали бриллиантовые перстни, платиновые запонки и галстучные булавки, но особенно нервировали пудовые цепи на запястьях.
   «Смотрящий», то есть выбранный открытым голосованием воровской губернатор, должен жить налегке, не отвлекаться на ерунду и выглядеть солидно, ибо вращаться приходится не только среди лихой раззолоченной братвы, но и в высшем свете. Как-никак, хозяин края.
   Коваль выбил из пачки сигарету и защелкал зажигалкой. Ветер был таким сильным, что фитиль «Зиппо» никак не хотел вспыхивать. Ребристое колесико прокручивалось, на пальце оставался черный след. Коваль сплюнул сквозь зубы, встал спиной к ветру, сложил ладони шалашом. Огонек вздрогнул, затрепетал. Коваль жадно затянулся и выпустил дым в тяжелое сизое небо.
   – «Тойоты » должны прийти в пятницу, сто тридцать штук, – донесся до него низкий голос Михо, – надо бы подстраховаться. Чечены хотят встретить в порту.
   – Ты лучше скажи, чего они не хотят, суки, – рассеянно, невпопад отозвался Коваль.
   Михо искоса смерил взглядом мощную фигуру «смотрящего», открыл было рот, чтобы сказать: «Не раскисай, прорвемся, нельзя так раскисать. Одни мы здесь остались, не купленные чеченской саранчой. Всех саранча пожрала – ментов, фээсбешников, таможню. Только мы держимся, и будем держаться».
   Но промолчал. Все это было уже сто раз переговорено. Коваль сутулился, зябко ежился и выглядел как-то нехорошо, жалко. Хозяин...
   Площадка перед новеньким сверкающим зданием бизнес-центра продувалась насквозь. В огромных зеркальных окнах отражалось мрачное осеннее небо, башни портовых кранов издали выглядели маленькими, как детали детского конструктора. Мир под ветром казался зыбким, нереальным. Земля горела под ногами бледным невидимым огнем.
   – Пошли в бар, выпьем, – тихо предложил Михо.
   Коваль ничего не ответил, продолжал стоять, зажав в зубах потухший окурок. Кожанка не согревала. Он заметил, что в последнее время его постоянно бьет озноб, и вдруг подумал, что было бы значительно теплей, если бы он надел под куртку бронежилет.
   «Да, конечно, – усмехнулся он, поймав себя на этой, совершенно идиотской мысли, – бронежилет, стальной шлем на голову и в бункер, в бетон, чтоб ни щелочки, ни окошка. Навсегда. На всю оставшуюся жизнь...»
   Тут же перед глазами возникла толстая лоснистая морда в черной щетине, златозубая гаденькая ухмылка:
   – Совсем ты глупый, Коваль. Глупый и жадный человек. Сегодня делиться не хочешь, завтра в бетон закатаем. Никто не поможет. Спрячешься – достанем.
   Каркающая, хриплая скороговорка, ненавистный гортанный акцент. Коваля тошнило от одного только вида чеченцев, которых в последние годы развелось в Приморье столько, что если плюнуть наугад, то обязательно попадешь в какую-нибудь чеченскую морду. Однако попробуй, плюнь. Получишь в ответ пулю, кто бы ты ни был – мирный обыватель, мент, моряк, торгаш, распоследняя «шестерка» или хозяин области, достойный уважаемый человек, которого честная братва поставила здесь «смотрящим».
   В последние годы «смотреть» приходилось в основном на них, на чеченцев. По всему краю шла настоящая война. Было за что воевать. Море, международный порт давали такую сверхприбыль, что если назвать точные цифры, голова закружится. Здесь все: дешевые японские автомобили, таможенные терминалы, нескончаемый поток товара, тонны деликатесной рыбы. Сюда можно вкладывать деньги, здесь их можно отмывать, превращать в чистое золото и в надежные тайные счета в швейцарских банках.
   Чечены дрались за все это счастье не на жизнь, а на смерть. Им удалось купить и запугать всех – местную администрацию, бизнесменов, милицию, ФСБ. Только честная братва не поддавалась, держала оборону.
   Они уже несколько раз по-всякому подъезжали к «смотрящему» Ковалю. Сначала были намеки, люди приходили к нему тихие, вежливые, предлагали выгодные варианты. Дипломаты, мать их. Научились. Потом дипломатия кончилась. Пришли в последний раз. Сказали все прямым текстом. Сообщили, что ему, Ковалю, хозяином сверхприбыльного края все равно не быть. И жить осталось считанные дни, раз не хочет делиться. Он послал их от души, крепко послал. Они ушли. А он начал отсчет оставшихся дней. И возненавидел себя за это – за слабость, за ледяной озноб.
   Почему-то особенно бесило, что для последнего разговора пришел к нему не равный, не авторитет. Желая особенно больно оскорбить, чеченцы прислали к нему гнусную «шестерку», жирного Сайда, которому по рангу не положено было у честного вора даже ботинки почистить. Стоило Ковалю мигнуть своим ребятам, и толстая щетинистая морда Сайда застыла бы навек в своем золотом оскале. Но ведь не мигнул, стерпел или струсил. И не мог себе простить этого.
   Ветер гудел в ушах. Михо стоял рядом, щурился, курил и говорил о важном, о рыбе, о японских машинах, о делах в портовой таможне. У него болели глаза, от ветра выступили слезы. Ветер нес ледяную соленую пыль, и соль моря смешивалась с солью слез. Михо подумал, что надо носить темные очки. Жена Вика, надменная красавица, которую он привез из Москвы и любил без памяти, несмотря на ее стервозный характер, в последнее время постоянно подшучивала над ним: ты что, плачешь, Михо? Я тебя обидела, маленького?
   Впрочем, он не понимал, когда она шутит, когда говорит серьезно. Это сводило его с ума. Сквозь пелену слез Вика казалась неправдоподобно красивой. Знала, зараза, что у него больные глаза, что никогда он, Михо, не заплачет. А все равно издевалась. Или не издевалась, а наоборот, искренне жалела? Не понимал ее Михо. И за это еще сильней любил.
   – Слушай, ты что, в натуре?! – произнес он бодрым голосом и хлопнул Коваля по сутулой кожаной спине. – Да мы их, гадов, так сделаем, что мало не покажется. Анекдот хочешь?
   Коваль вяло кивнул.
   – Сидят два фраерка в кабаке за разными столами. Один спокойно сидит, а другой все под стол смотрит. Ну, тому, второму, интересно стало, что там, у соседа под столом. Заглядывает он и видит теннисный корт. Настоящий, только маленький. Все, как положено – поле, сетка, человечки с ракетками бегают, мячик летает. Он спрашивает: слышь, мужик, это у тебя что? А тот говорит: я джинна себе купил по дешевке на распродаже. Любые желания исполняет. Что хочешь, проси. Этот ему: слушай, мужик, а можно, я попрошу? – Да на здоровье! Только громче проси, он глухой.
   В зеркальном стекле проплыло отражение бронированного черного джипа. Михо замолчал на секунду. Ему показалось, что именно эту машину он уже сегодня видел. Однако его больные воспаленные глаза могли ошибиться, перепутать.
   – Ну и вот, – продолжил он еще бодрей, – фраерок подумал и говорит: хочу десять миллионов баксов! Вдруг гром, трах-пах, начинают с потолка сыпаться факсовые аппараты. Фраерок ничего не понимает, а хозяин джинна ему говорит: я ж тебя предупреждал, он глухой. Кричать надо было громче. Я ведь просил для себя не теннис размером в двадцать сантиметров...
   Тонкие губы Коваля растянулись в улыбке. Михо тоже заулыбался, ему нравился этот анекдот, хотя он слышал его и рассказывал сам раз десять. Зеркальный призрак черного джипа проплыл и растворился в соленом тумане. Что-то тихо хлопнуло, словно пробка вылетела из бутылки с шампанским. Михо удивился, что Коваль смеется беззвучно, и при этом странно, расслабленно оседает, валится на влажную панель.
   – Ты что, брат? – успел произнести Михо и через долю секунды подхватил Коваля уже мертвого, с застывшей навек полуулыбкой, полугримасой.
***
   Кабул, 1979 год
   Белоснежная салюки бежала по грязному пустырю, мимо офицерского ресторана. Ослепительная чистота, балетная пластика и четкость линий. Все вокруг выглядело тусклым, серым, унылым. Казалось, здесь какая-то свалка или заброшенная стройка. Но ничего не строили. А свалка была везде. Грязь и вонь. Ни капли красоты, ни тени праздника. Никакой хваленой восточной экзотики. Кроме живописных гор на горизонте, ничего здесь не радовало глаз. Салюки попала сюда с другой планеты. Кирилл подумал, что это галлюцинация. А потом вспомнил, что меньше недели осталось до Нового года. И почему-то решил, что тонконогая красавица чудом выбралась из дворца Тадж-Бек, мрачного трехэтажного сооружения, похожего на старинную тюрьму.
   Дворец стоял на высоком холме, вокруг – открытое пространство. Дорога к главным воротам обвивала ровной спиралью голый крутой холм. Дворец охраняли национальные гвардейцы, в основном родственники Амина. Их казармы на третьем этаже составляли первую, главную линию обороны. Оттуда они вели круглосуточное наблюдение. Кроме того, семь постов располагалось вокруг дворца. Это была вторая линия обороны. Каждые два часа караул менялся. Третья, внешняя линия – три мотопехотных и танковых батальона. Танки Т-54. Командир охраны майор Джиндад, выпускник Рязанского училища ВДВ. Можно сказать, почти свой.
   Всего дворец охраняло две с половиной тысячи человек. Каким образом оттуда умудрилась сбежать собака, непонятно. Амин дорожил своими псами. Древняя арабская порода салюки была его любимой породой.
   Салюки похожи на собак, изображенных на гробницах египетских фараонов. Они еще в глубокой древности сопровождали племена кочевников-бедуинов. Их возили на охоту на верблюдах, чтобы раскаленный песок не обжигал нежные лапы.
   Для мусульман собака – животное нечистое, их не принято пускать в дома. Только салюки на протяжении многих веков давалось исключительное право жить в доме, под одной крышей с хозяином. Иметь салюки могли позволить себе лишь очень богатые и знатные мусульмане.
   Как же удалось проскользнуть белоснежной красавице сквозь посты бдительных гвардейцев? Или это все-таки была галлюцинация? Конечно, что же еще?
   Рядом с собакой Кирилл отчетливо увидел светловолосую девочку. Она прошла мимо окон вслед за салюки и исчезла в пыльном тяжелом мареве. Если собака еще как-то могла здесь оказаться, то девочка – нет. Ни за что.
   Впрочем, в голове у Кирилла тут же сложилась фантастическая история: она устроилась медсестрой в передвижной советский военный госпиталь. Он ясно представил себе, как он там лежит раненый, а она склоняется над ним, гладит по стриженой голове, целует, шепчет что-то ласковое.
   Отправляясь в Кабул в составе группы «Зенит», курсант Кирилл постоянно думал о своей рождественской девочке. Он знал, что зовут ее Виктория. После той новогодней ночи ему удалось увидеть ее всего один раз, в июне. Тополиный пух напоминал крупный снег, и потому опять она возникла внутри белого облака. Пух был подсвечен закатным солнцем, и опять вокруг нее образовалось нечто вроде сияния.
   Он заехал к бабушке попрощаться. Ему предстояло отправиться на десантные учения на секретный полигон в Балашихе. Вику он увидел, когда вышел покурить на балкон. Она гуляла со своей салюки. На ней были голубые узкие джинсы и белая свободная футболка. Длинные волосы небрежно подколоты. Кирилл бросился в комнату, открыл ящик стола, схватил дедовский полевой бинокль.
   – Ты что? – удивилась бабушка.
   – Ничего. Я так. Мне нужно проверить, в порядке ли оптика. Я возьму с собой, ладно? Нам выдают, но этот лучше, к тому же дед говорил, что он приносит удачу.
   Кирилл болтал какую-то ерунду, пока рассматривал в бинокль свою девочку. Старая оптика была в полном порядке. Он различил каждую черточку ее лица, самого красивого из всех женских лиц, какие когда-либо существовали на свете. И тут опять зазвучал новогодний вальс из «Щелкунчика». На этот раз музыку просто передавали по радио. Оставалось выбежать во двор, подойти, заговорить. У него уже давно не было проблем с передними зубами. В закрытой поликлинике при Высшей школе КГБ работали отличные стоматологи. Кириллу поставили шикарные крепкие коронки, улыбка его стала неотразимой. Свой последний свободный вечер перед отъездом он мог бы провести с ней, с рождественской девочкой.
   – Ты куда? – успела крикнуть ему вслед бабушка.
   Овчар Дик залаял удивленно и сердито.
   – Я сейчас! – крикнул Кирилл.
   Он не стал ждать лифта, рванул пешком по лестнице. Сердце колотилось у горла. Он чуть не упал, поскольку на ногах у него были разношенные рваные шлепанцы деда. Когда вылетел из подъезда, Вики во дворе уже не было.
   – Это нехорошая семья, – сказала бабушка, – отец сидел. Он крупный воровской авторитет. Возможно, сядет опять. Старший сын фарцовщик, мать...
   – О чем ты, ба?
   – Ты знаешь, о чем я, Кирюша. Не забывай, пожалуйста, где ты учишься и кем собираешься стать. Вот тут я положила тебе палку сырокопченой колбасы, нам давали на 9 мая в ветеранских заказах. И шерстяные носки. Я связала их из шерсти Дика, они лечебные. Надевай на ночь, если малейший насморк. В жару тоже может продуть, еще хуже, чем в холод, особенно в вертолете.
   Он уезжал надолго. Если честно, сам не знал, на какой срок, и вообще, имелся серьезный шанс не вернуться живым. Сразу после учений его отправляли в Афганистан.
   С легкой руки полковника Бояринова, преподавателя спецкафедры Высшей школы КГБ по диверсионной работе, курсант Кирилл попал в группу «Зенит».
   Группа набиралась из курсантов Высшей школы и была одним из спецподразделений ПГУ (внешняя разведка). Кирилл Петров оказался самым молодым в ней. Младше двадцати двух не брали. Но полковник Бояринов настоял на его кандидатуре. Курсант Петров, правда, отлично учился и являл собой образец бойца-разведчика, почти плакатный, почти нереальный образец. Он сам себя так выдрессировал. Ради тщеславия, ради дикого мальчишеского азарта, он сотворил из себя, живого, нечто вроде боевой машины, железного робота. Ему хотелось быть лучшим. Дослужиться до генерала годам к сорока. А теперь к этой заветной цели прибавилась еще одна – жениться на рождественской девочке. Он догадывался, что в принципе одно с другим несовместимо. Офицеры КГБ не женятся на дочках уголовников.
   Конечно, белая салюки была галлюцинацией. Она не могла сбежать из дворца Тадж-Бек. Ей нечего было делать здесь, на грязном сером пустыре, у облезлого здания, на котором так нелепо выглядела помпезная вывеска «Ресторан Шаратон», по-английски, и по-русски. И рождественская девочка Вика никак не могла оказаться здесь, даже в качестве медсестры. Она жила в Москве и училась в десятом классе. Скоро Новый год. Возможно, в новогоднюю ночь она опять выйдет с собакой и будет танцевать вальс в пустом заснеженном дворе. А его не окажется рядом. И кто-то другой, более решительный, подойдет к ней.
   Если бы кто-то подошел к ней при Кирилле, он бы убил, наверное. Ему в последнее время постоянно снился один и тот же сон: пустой двор, Вика со своей собакой. Из подворотни появляется шпана. Двое, пятеро или десять человек – не важно. Курсант Петров укладывает в снег всех, спасает ее, и она благодарно улыбается, а потом он провожает ее до подъезда, и они долго стоят, разговаривают, смотрят друг на друга. Именно на этом сон всегда обрывался. Он так и не мог понять, о чем они с Викой говорили, что было дальше, поцеловала она его на прощанье или нет.