«Все бы ничего, — думала Соня, — шестьдесят семь лет это, конечно, не юность, и даже уже не зрелость. Но и не глубокая старость».

На сердце папа не жаловался. Более здорового и крепкого человека, чем он, она не знала. Он не пил спиртного, никогда не курил, не ел жирного и сладкого, каждое утро делал зарядку перед открытым окном. И с нервами у него было всё в порядке. Откуда вдруг это — острая сердечная недостаточность? И с кем он был в тот вечер в одном из самых дорогих и снобских московских ресторанов? Он терпеть не мог рестораны, тем более такие пафосные. Почему если его пригласили, то не отвезли домой? Он позвонил в половине одиннадцатого вечера, попросил его забрать, назвал адрес. Когда она подъехала, он сидел на лавочке в сквере, обняв этот свой портфель. Лавка была вся в снегу, он сидел на спинке, похож был на снеговика, даже в бровях сверкали снежинки. Соня спросила: что случилось? Он сказал: ничего. Только потом, когда сели в машину и проехали мимо ресторана, он сказал, что ужинал там сегодня. Пообещал завтра все рассказать. Дома пожаловался на слабость. Лёг спать. А утром уже не дышал и был холодный. Соня вызвала «скорую», они сказали, он умер около часа ночи.

— Кто такой И.З.? — спросил Нолик, оторвавшись наконец от чтения Сониной почты в телефоне.

— А? — встрепенулась Соня. — И.З. — это тот, кто прислал розы. Кстати, где твой подарок?

— Да погоди ты. Послушай.

«Софи, почему не берёшь трубку? Мы волнуемся!»;

«Твоя свинка с миомой сдохла. Отзовись!»;

«Ты просила срочно результат биопсии, всё готово, а тебя нет!»;

«Софи, твою статью приняли, просят доработать!»;

«У тебя скоро день рожденья? Круглая дата? Прости, забыл, какого числа. Напиши, я поздравлю»;

«Софи, ты заболела? Подойди к телефону!»

— А, ну это я писал.

«Уважаемая Софья Дмитриевна! Поздравляю! И.З.»

«Софья Дмитриевна, с вами всё в порядке? Как вы себя чувствуете? И.З.»

Нолик глотнул чаю, уставился на Соню.

— Вот. Это пришло только что. Слушай, Репчатая, кто такой И.З.?

Соня хотела обругать его за Репчатую, но закашлялась.

— Это он прислал розы? — Нолик достал сигареты и нервно закурил.

— Вероятно, да.

— Откуда он взялся?

— Понятия не имею. Кто-нибудь из института.

Она говорила сквозь тяжёлые приступы кашля. Нолик так завёлся, что не замечал этого.

— Ерунда! В твоём нищем НИИ нет никого, кто мог бы раскошелиться на такой букет. Может, у тебя зреет серьёзный роман?

— Вполне возможно, — вяло улыбнулась Соня, справившись с кашлем.

— Но ты его знаешь? Ты с ним встречалась, с этим И.З.?

— Нет, Нолик, нет. Сколько раз повторять?

— Но как же? Это жутко дорого, Софи, это не просто так, от доброго дяди.

— Мне не оставили адреса, по которому их можно вернуть. Ты обещал сходить в аптеку, у меня кончились все жаропонижающие, и ещё, мне нужны капли для уха.

— И ты не попытаешься узнать? Выяснить?

— Как?

— Ответь ему, спроси, кто он?

— Да. Обязательно. Только не сейчас.

— Почему?

— Потому что у меня умер папа, и я болею, и мне все по фигу.

Минуту Нолик хмуро молчал, курил, потом вздохнул и произнёс уже спокойнее:

— Надо хотя бы поблагодарить. Ты всегда была воспитанным человеком, Софи.

— Хватит. — Соня прижалась затылком к стене и закрыла глаза. — Знаешь, папин аспирант, Резников, был на похоронах.

— Знаю. Он помогал нести гроб. Лысый такой, с бородкой. И что?

— Он сказал, что не приглашал папу в Германию. Он давно живёт в Москве.

— Погоди, при чём здесь Резников?

— Папа уверял меня, что летит в Германию к нему. Папа никогда не врал.

— Ну, а может, это что-то — ну… личное? Почему бы нет? У мамы бойфренд в Сиднее, папа завёл себе кого-нибудь в Берлине.

— В Гамбурге. Нет, Нолик. Как раз об этом он бы мне рассказал. Слушай, я сейчас совсем никакая. Сходи, пожалуйста, в аптеку. В прихожей моя сумка, там деньги.

Когда Нолик ушёл, Соня ещё несколько минут просидела на кухне, прислонившись затылком к холодной кафельной стенке и закрыв глаза. Ей хотелось, чтобы опять появился папа. Она знала, что сейчас встанет, пойдёт в его комнату, откроет портфель, и бредовая мысль о том, что нельзя этого делать без его разрешения, не давала покоя.

По дороге она присела на корточки, уткнулась лицом в розы. Кто бы ни был этот неизвестный И.З., спасибо ему. На самом деле ей впервые в жизни подарили такой букет. Если бы не смерть папы и не воспаление среднего уха, она наверняка бы ужасно обрадовалась и была бы польщена.

С трудом доковыляв до папиной комнаты, она взяла портфель в руки, чувствуя себя почти воровкой. Может, Нолик прав и у папы в Гамбурге появилась подружка? Недаром он не хотел, чтобы Соня провожала его в аэропорт.

Наверное, они познакомились здесь, в Москве. Ещё за пару месяцев до отлёта в Германию он вёл себя странно, возвращался поздно. Соне просто в голову не приходило, что её пожилой домашний папочка может иметь какую-то свою тайную личную жизнь.

Она знала: заседания кафедры и учёные советы никогда не заканчиваются за полночь. Как многие его коллеги-преподаватели, папа подрабатывал, готовил абитуриентов к экзаменам. Мальчики и девочки обычно приезжали сюда, папа занимался с ними в своей комнате. Сам никогда к ним не ездил. Но в последние два месяца кафедра и учёный совет стали заседать до часа ночи, и почему-то вдруг большая часть занятий с абитуриентами переместилась неизвестно куда.

Соня ясно представила себе элегантную пожилую фрау, научную даму, с аккуратной сединой и очаровательной фарфоровой улыбкой.

Между тем портфель был открыт. Ничего, кроме плотного небольшого конверта, Соня там не нашла. В конверте фотографии, чёрно-белые, очень старые.

Девушка и юноша. Ей лет восемнадцать, ему не больше двадцати пяти. Снимок сделан в помещении, вероятно в фотоателье. Они сидят и смотрят в объектив, но кажется, будто видят только друг друга. Он темноволосый, крупные уши слегка оттопырены, лицо узкое, прямой нос, тонкие губы. У неё толстая светлая коса перекинута через плечо, большие тёмные глаза. Она выглядит растерянной и ужасно беззащитной.

Маленький жёлто-серый прямоугольник узорчато обрезан по краям. На обратной стороне простым карандашом едва заметно написаны четыре цифры: 1939. Соня не сразу сообразила, что это просто год.

Следующий снимок — та же пара, но уже на улице. Нельзя понять, где именно. Видны только голые ветки деревьев. Юноша и девушка стоят рядом. Она в пальто, в шляпке. Он в шинели и в фуражке, надвинутой до бровей. Он держит в руках продолговатый свёрток. Вглядевшись, Соня поняла, что это младенец, завёрнутый в одеяло. Даты с обратной стороны снимка не было.

На других, ещё более старых фотографиях Соня увидела каких-то офицеров, барышень, подростка-гимназиста в кителе и фуражке, мрачного молодого человека в косоворотке. Групповой снимок во дворе военного госпиталя. Много народу. Раненые солдаты, медсестры, врачи. Лица слишком мелкие, не разглядеть. Нестарый, но седой господин в белом халате в том же госпитальном дворе, один, сидит на лавке, курит. Барышня, мелькавшая на других снимках, но теперь в форме госпитальной сестры. Она же рядом с седым господином. Она же, в блузке с высоким воротом и брошкой у горла, с офицером средних лет. Опять седой, один, за столом в кабинете.

Соня зажмурилась и помотала головой. Потом ещё раз взглянула на последний снимок. Встала, включила верхний свет, настольную лампу и бра. Бросилась в свою комнату, вернулась, едва удерживая в руках толстенный том, «История российской медицины. Энциклопедия». Принялась быстро листать страницы, наконец, нашла, что искала. На вкладыше, среди портретов великих врачей, точно такой же снимок, только более крупный и чёткий.

Интерьер обрезан, взято лишь лицо. Седой господин. Свешников Михаил Владимирович. Профессор медицинского факультета Московского университета, действительный член Физико-медицинского общества. Генерал царской армии. Военный хирург. Автор выдающихся трудов по медицине и биологии, внёс значительный вклад в изучение вопросов кроветворения и регенерации тканей. Родился в Москве в 1863 году. Когда и где умер — неизвестно.

Москва, 2006

Спортивный «Лаллет» цвета ртути, плоский, как летающая тарелка, мчался по Ленинскому проспекту на невозможной для Москвы скорости. Был вечер, мела метель. Из машины звучал Моцарт в современной обработке. За рулём сидел пожилой лысый мужчина. На заднем сиденье, свернувшись калачиком, спала девушка. Ей было не больше двадцати. Даже во сне она продолжала жевать жвачку.

Странным образом исчезли с проспекта патрули ГИБДД. Все прочие машины уступали «Лаллету» дорогу, хотя в Москве водители редко пропускают даже пожарников и «скорую». «Лаллет» летел, не касаясь мостовой новенькими покрышками, стрелка спидометра показывала 120. У площади Гагарина скопилась пробка, и неизвестно, чем мог бы закончиться этот волшебный полет, но, не доезжая площади, «Лаллет» свернул на тихую улицу и сбавил скорость.

— Машка, просыпайся, приехали! — сказал мужчина и сделал музыку громче.

— Я Жанна, — пробормотала девушка, не открывая глаз.

— Извини, солнышко.

— Мгм, — девушка села, помахала накладными ресницами, достала из сумочки пудреницу.

Французский ресторан «Жетэм» был построен лет пять назад в глубине большого двора, на месте двух снесённых панелек. Трёхэтажная вилла в стиле европейского модерна конца XIX века вмещала два обеденных зала, один банкетный, с эстрадой для живого оркестра, три отдельных кабинета, бар с громадными бархатными диванами. Шеф-повар был француз. Швейцары и несколько официантов — чернокожие. От улицы к подъезду вела галерея, увитая гирляндами разноцветных лампочек и застеленная ковровой дорожкой.

«Лаллет» остановился, и тут же, прямо на улице, к нему бросились операторы с камерами, журналисты с микрофонами.

— Надо же, Моцарт! Раньше он ездил под блатной шансон, — шёпотом заметила корреспондентка тонкого глянцевого журнала, сорокалетняя крупная дама с двумя детскими косичками и с дюжиной серёжек в каждом ухе.

— Кто это приехал? — спросил её фотограф.

— Кольт. Пётр Борисович Кольт. — Журналистка ловко протиснулась между коллегами и протащила за собой за руку нерасторопного фотографа.

Маленький полный мужчина вылез из машины. Ветхие джинсы сваливались с него. Серый пиджак в ёлочку был измят, как будто его пожевала корова. Под пиджаком футболка с надписью по-английски: «Бог любит всех, даже меня». Корреспондентка с косичками толкнула локтем своего нерасторопного фотографа и прошептала:

— Ноги! Ноги сними!

На ногах у Кольта были грязные оранжевые кеды. Кольт зевнул, потянулся, сморщился от фотовспышек.

— Пётр Борисович, здравствуйте! Журнал «Джокер». Что вы думаете о сегодняшнем мероприятии?

— Господин Кольт! В чём секрет успешного бизнеса?

— Пётр, скажите, правда ли, что вы купили футбольную команду Берега Слоновой Кости за десять миллионов евро?

Сыпались вопросы, стреляли вспышки, микрофоны отталкивали друг друга. Кольт почесал толстый мягкий живот, оглядел журналистов с доброй улыбкой и произнёс басом:

— Всё суета сует.

Затем, повернувшись спиной к публике, открыл заднюю дверцу своего «Лаллета» и вытянул оттуда за руку сонную жующую девушку.

Светлые прямые волосы падали на лицо, она сдувала их, выпятив нижнюю губу. Когда она распрямилась, стало видно, что круглая голова Кольта едва доходит ей до плеча. На девушке была короткая дутая куртка цвета хаки. Жёлтые шёлковые брюки, скроенные таким образом, что спереди открывалась солидная часть живота, а сзади виднелась впадина между ягодицами.

Снимать девушку журналисты не стали, отхлынули от Кольта. Пара, трогательно взявшись за руки, проследовала к подъезду. Журналистка с косичками успела придумать первые несколько фраз заметки о том, что дистрофическая худоба наконец вышла из моды и теперь актуальны пышные формы. Стиль «антигламур» все настойчивей завоёвывает позиции. Старые, мятые, нарочито дешёвые и некрасивые вещи, как будто купленные на барахолке, сегодня считаются особым шиком в высоком тусе.

Корреспондентка подумала, стоит ли в статье объяснять значение слова «тус», и решила: не стоит. Читательницы модного глянца — люди образованные. Они обязаны знать, что «тус» сегодня говорят вместо надоевшего слова «тусовка».

Охранник сел в «Лаллет» и отогнал его на ресторанную стоянку, чтобы освободить место для чёрного квадратного джипа, который привёз популярного телеведущего с женой.

В просторном ресторанном фойе были накрыты длинные столы для фуршета. Горы фруктов, французские сыры, не меньше пятидесяти сортов, обложенные гроздьями винограда, овальные фарфоровые блюда с ломтиками розовой и белой рыбы, холодное мясо животных, от банальной свинины до экзотической медвежатины. Жареная и заливная птица, от курицы до страуса. Шампанское в ледяных ведёрках, красная икра в высоких серебряных вазах. Вначале была и чёрная, но её сразу съели.

Согласно дресс-коду, обозначенному в пригласительных билетах, мужчины были в строгих костюмах, в сюртуках и смокингах, дамы — в вечерних платьях. Публика весьма солидная: банкиры, политики, владельцы журналов, газет, телеканалов. Пока мало кто отважился явиться в остро модных барахольных тряпках на столь серьёзное мероприятие.

Минут через тридцать должно было начаться торжественное действо — вручение премий за успехи в медиа-бизнесе.

Премии сами по себе ничего не стоили. Каждый награждаемый получал бронзовую статуэтку, то ли птичку, то ли рыбку, букет цветов и порцию аплодисментов. Но факт присутствия на церемонии, пригласительный билет в конверте из розовой шелковистой бумаги, чёрный, с золотыми буквами, стоил дорого. Посторонние, случайные люди сюда проникнуть не могли никак.

Гости теснились у столов, с тарелками и бокалами пробирались сквозь сутолоку, стараясь никого не задеть, ничего не уронить и не пролить, что было непросто, ибо толпа густела с каждой минутой.

Появление Кольта вызвало лёгкий ажиотаж, но не потому, что Пётр Борисович был владельцем ресторана и оплачивал мероприятие, и ни в коем случае не из-за его обвислых джинсов и мятого пиджака, и даже не из-за большой оголённой попы девушки Жанны. Ажиотаж случился просто потому, что Пётр Борисович слишком резко вклинился в толпу, кого-то задел, кому-то наступил на ногу. Извиниться он не мог, так как разговаривал по телефону. Девушка Жанна тоже не извинялась, так как вообще никогда этого не делала.

— Где ты? Я тебя не вижу. Здесь народу тьма! — громко басил Кольт в трубку. — Ладно, стой, где стоишь, и не отключайся!

Человек, к которому стремился Пётр Борисович, не стоял, а сидел. Он приехал давно, успел занять удобное место в углу, у рояля. Он курил, раскинувшись на диване, слушал отличные джазовые импровизации ресторанного пианиста и с любопытством разглядывал публику.

На вид ему было не больше сорока пяти. С первого взгляда он казался некрасивым, даже неприятным. Крупное смуглое лицо с широкими скулами и вздёрнутым носом, жидкие тусклые волосы неопределённого цвета, тяжёлый подбородок, выпуклые бледные губы. Но у него были яркие голубые глаза, высокий чистый лоб и чудесная улыбка. Этой своей улыбкой он одарил девушку Жанну, которая, впрочем, никак не отреагировала, а продолжала жевать жвачку.

— Иди там, покушай, потусуйся, — сказал Жанне Пётр Борисович и уселся на диван.

— Ну что, как? — спросил он нетерпеливым шёпотом, когда девушка удалилась.

— Пока никак.

— Что значит — никак? Я же сказал — любые деньги. Любые! Ты объяснил ему?

— Я объяснил. Он согласился.

— Ну?! — Жёлтые маленькие глаза Кольта заблестели, он шлёпнул собеседника по коленке. — Сколько в итоге?

— Уже не важно.

— Что значит — не важно?

— Он умер.

— Кто?! — крикнул Кольт так громко, что на них стали оборачиваться.

— Ш-ш-ш… — Смуглый вытянул губы и покачал головой. — Нет, с ним всё в порядке, он никуда не денется, не волнуйтесь. Умер Лукьянов.

— А-а, — Кольт облегчённо вздохнул, но тут же нахмурился, — погоди, а чего это вдруг? Он вроде не такой старый, и ты говорил, он здоровый мужик. Ему шестьдесят пять, как мне.

— Шестьдесят семь. Острая сердечная недостаточность.

— И чего дальше?

— Дальше будем работать.

— С кем? — тревожно спросил Кольт.

— С ней, — смуглый мягко улыбнулся.

Они так увлеклись беседой, что не заметили быстрого движения толпы к банкетному залу. Через опустевшее фойе к ним прибежал высокий рекламный красавец брюнет в белом смокинге и, смущаясь, переминаясь с ноги на ногу, сказал:

— Пётр Борисович, Иван Анатольевич, извините, пожалуйста, там все ждут, вас просят, пора начинать.

— Да, идём. Уже идём, — ответил Кольт.

Прежде чем подняться на эстраду и оставить Ивана Анатольевича в первом ряду, Кольт стиснул его руку и прошептал на ухо:

— А вдруг она тоже возьмёт и умрёт? Сколько ей лет?

— Всего лишь тридцать, как раз сегодня исполнилось.

На лице Ивана Анатольевича опять засияла мягкая, ласковая, совершенно неотразимая улыбка.

Глава вторая

Москва, 1916

25 января были именины Тани. Ей исполнилось восемнадцать лет.

Михаил Владимирович жил замкнуто, приёмов терпеть не мог, сам в гости почти не ходил и к себе звал редко. Но по Таниной просьбе этот день стал исключением.

— Хочу настоящий праздник, — сказала накануне Таня, — чтобы много народу, музыка, танцы, и никаких разговоров о войне.

— Зачем тебе это? — удивился Михаил Владимирович. — Полный дом чужих людей, сутолока, шум. Вот увидишь, уже через час у тебя разболится голова и ты захочешь всех их послать к чёрту.

— Папа людей не любит, — ехидно заметил Володя, старший сын Свешникова, — его издевательства над лягушками, крысами и дождевыми червями — это сублимация, по доктору Фрейду.

— Спасибо на добром слове. — Михаил Владимирович слегка склонил стриженную бобриком крупную седую голову. — Венский шарлатан тебе аплодирует.

— Зигмунд Фрейд — великий человек. Двадцатый век станет веком психоанализа, а вовсе не клеточной теории Свешникова.

Михаил Владимирович хмыкнул, цокнул ложкой по яйцу и проворчал:

— Безусловно, у психоанализа великое будущее. Тысячи жуликов ещё сделают на этой пошлости недурные деньги.

— И тысячи романтических неудачников будут скрежетать зубами от зависти, — зло улыбнулся Володя и принялся катать шарик из хлебного мякиша.

— Лучше быть романтическим неудачником, чем жуликом, а уж тем более — модным мифотворцем. Эти твои умные друзья, Ницше, Фрейд, Ломброзо, толкуют человека с такой брезгливостью и презрением, будто сами принадлежат к иному виду.

— Ну, началось! — двенадцатилетний Андрюша закатил глаза, скривил губы, выражая крайнюю степень скуки и усталости.

— Был бы счастлив иметь их в друзьях! — Володя кинул в рот хлебный шарик. — Любой злодей и циник в сто раз интересней сентиментального зануды.

Михаил Владимирович хотел что-то возразить, но не стал. Таня поцеловала отца в щёку, шепнула:

— Папочка, не поддавайся на провокации, — и вышла из гостиной.

Оставшиеся три дня до именин каждый продолжал жить сам по себе. Володя исчезал рано утром и возвращался иногда тоже утром. Ему было двадцать три. Он учился на философском факультете, писал стихи, посещал кружки и общества, был влюблён в литературную даму старше него на десять лет, разведённую, известную под именем Рената.

Андрюша и Таня ходили в свои гимназии. Таня, как обещала, успела сводить брата в художественный театр на «Синюю птицу», Михаил Владимирович дежурил в военном лазарете Святого Пантелеймона на Пречистенке, читал лекции в университете и на женских курсах, вечерами закрывался в лаборатории, до глубокой ночи работал и никого к себе не пускал. Когда Таня спрашивала, как поживает крыс Григорий Третий, профессор отвечал: «Отлично». Больше она не могла вытянуть из него ни слова.

Утром 25-го за завтраком Михаил Владимирович произнёс короткую речь:

— Ты теперь совсем взрослая, Танечка. Это грустно. Тем более грустно, что мама не дожила до этого дня. Маленькой ты уже никогда не будешь. Сколько всего ждёт тебя яркого, захватывающего, какой огромный и счастливый кусок жизни впереди. И все в этом новом, удивительном и странном двадцатом веке. Я хочу, чтобы ты стала врачом, не пряталась от практической медицины в отвлечённую науку, как я, а помогала людям, облегчала страдания, спасала, утешала. Но не дай профессии съесть всё остальное. Не повторяй моих ошибок. Юность, молодость, любовь…

На последнем слове он закашлялся, покраснел. Андрюша хлопнул его по спине. Таня вдруг засмеялась, ни с того ни с сего.

Весь этот день, двадцать пятое января тысяча девятьсот шестнадцатого года, она смеялась, как сумасшедшая. Отец вдел ей в уши маленькие бриллиантовые серёжки, именно те, на которые она давно заглядывалась в витрине ювелирной лавки Володарского на Кузнецком. Старший брат Володя преподнёс томик стихов Северянина и вместо поздравления зло паясничал, как всегда. Андрюша нарисовал акварельный натюрморт. Осенний лес, пруд, подёрнутый ряской, усыпанный жёлтыми листьями.

— У барышни, сестрицы вашей, самый весенний возраст, а вы все увядание рисуете, — заметил доктор Агапкин Федор Фёдорович, папин ассистент.

Таню он раздражал. Это был пошло красивый мужчина с прилизанными каштановыми волосами, девичьими ресницами и толстыми томными веками. На именины она его не приглашала, он сам явился прямо с утра, на завтрак, и преподнёс имениннице набор для вышивания. Рукоделием Таня никогда в жизни не занималась и вручила подарок Агапкина горничной Марине.

Более всех растрогала и насмешила Таню нянька Авдотья. Старая, из дедовских крепостных, почти глухая, сморщенная, она жила в доме на правах родственницы. На день ангела она, как в прошлом году, как и в позапрошлом, преподнесла Тане все ту же куклу, Луизу Генриховну.

Кукла эта многие годы была предметом борьбы и интриг с нянькой. Она сидела на комоде в нянькиной комнате, без всякой пользы. Зелёное бархатное платье с кружевами, белые чулки, замшевые ботинки с изумрудными пуговками, шляпка с вуалеткой. Когда Таня была маленькой, нянька только изредка, по праздникам, позволяла ей прикоснуться к розовой фарфоровой щеке, потрогать тугие русые локоны Луизы Генриховны.

Лет тридцать назад няня выиграла куклу на детском рождественском утреннике в Малом театре для тёти Наташи, папиной младшей сестры. Наточка, нянина любимица, была девочка аккуратная, тихая, в отличие от Тани. На Луизу Генриховну она только смотрела.

Таня поцеловала няньку, усадила куклу на каминную полку и забыла о ней, вероятно, до следующего года.

Вечером к дому на Ямской подъезжали извозчики. Нарядные дамы и господа с цветами, с подарочными коробками ныряли в подъезд, поднимались в зеркальном лифте на четвёртый этаж.

Университетские профессора с жёнами, врачи из госпиталя, адвокат Брянцев, сдобный золотисто-розовый блондин, похожий на постаревшего херувима с полотен Рубенса. Аптекарь Кадочников, в своих вечных валенках, которые носил круглый год из-за болезни суставов, но в штанах с лампасами, в сюртуке и в крахмальном белье по случаю именин. Танины подруги-гимназистки, дама-драматург Любовь Жарская, старая приятельница Михаила Владимировича, высокая, страшно худая, со взбитой рыжей чёлкой до бровей и вечной папироской в уголке пунцового тонкого рта. Несколько сумрачных надменных студентов-философов, приятелей Володи, наконец, его любовь, загадочная Рената, с голубоватым от пудры лицом и глазами в траурных овальных рамках.

Вся эта разнопёрая публика крутилась в гостиной, смеялась, язвила, сплетничала, пила лимонад и дорогой французский портвейн, наполняла пепельницы окурками и мандариновыми корками.

— В Доме поэтов литературный вечер, будут Бальмонт, Блок. Пойдёшь? — спросила Таню шёпотом её одноклассница Зоя Велс, коренастая застенчивая барышня. Лицо её было сплошь усыпано веснушками. Огромные голубые глаза выглядели как куски чистого неба среди тёмной унылой ряби облаков.

— Зоенька, вы нам стихи почитаете сегодня? — спросил интимным басом студент Потапов, Володин приятель, оказавшийся рядом.

Таня уловила издевательские нотки, а Зоя — нет. Зоя в Потапова была влюблена, впрочем, в Володю тоже. Она влюблялась во всех молодых людей одновременно и пребывала в постоянном горячечном поиске мужского внимания. Её отец, очень богатый скотопромышленник, владелец скотобоен, мыльных и колбасных фабрик, собирался выдать её замуж за дельного человека, она же хотела роковой любви и писала стихи с кокаином, бензином, Арлекином и револьвером у бледного девичьего виска.

— Да, если вы настаиваете, — ответила Зоя Потапову и покраснела так, что веснушки почти исчезли.

— О, я настаиваю! — томно простонал Потапов.

— Мы все настаиваем! — поддержал игру Володя. — Зачем нам Бальмонт и Блок, когда есть вы, Зоенька?

— Богиня! — Потапов поцеловал ей ручку.

— Вот что! — развеселился Володя. — Мы устроим мелодекламацию. Таня поиграет, а вы, Зоенька, будете читать стихи под фортепиано, нараспев.

— Прекрати, это подло! — шепнула Таня брату и больно ущипнула его за ухо.

Рената, одиноко курившая в кресле в другом конце гостиной, вдруг разразилась русалочьим смехом, таким громким, что все замолчали, уставились на неё. Она тоже замолчала, так и не объяснив, что её рассмешило.