Страница:
– Помочь. Спасти. Облегчить страдания. Зачем? – Радел повел плечом и брезгливо скривил губы.
– Низачем. Просто так, – Соня вздохнула и отвернулась.
Возражать, спорить вовсе не хотелось. Это было скучно и бессмысленно.
– У Парацельса случались великие прозрения, – сообщил Радел и легко притронулся к Сониной руке.
– О, да, безусловно, – кивнула Соня и отдернула руку.
Прикосновение его пальцев было неприятно. Она отодвинулась подальше, спрятала руки в рукава свитера. Он не обратил на это внимания, продолжал вещать, четко выговаривая каждое слово, правильно расставляя паузы и интонационные ударения.
– Альфред Плут, безусловно, читал труды Парацельса и почерпнул из них много полезного. Парацельс утверждал, что медицина есть алхимия микрокосма. Внешнее небо является путеводителем по небу внутреннему. Небо внутри нас, оно лежит не перед нашим взором, а за ним, поэтому мы свое внутреннее небо видеть не можем, ибо никто не в силах видеть сквозь живую плоть. Но, изучая движения светил, мы можем соотнести их с тем, что происходит у нас внутри. Луна влияет на мозг, сердце связано с Солнцем, Венера – это почки, Юпитер – печень, Марс – желчный пузырь. Единство внешнего и внутреннего космоса – основа классической алхимии, идущая от «Tabula smaragdina». Небо наверху, небо внизу. Звездное небо надо мной и моральный закон внутри меня, известный категорический императив Канта. Впрочем, старик Иммануил лукавил. Небесные светила не знают морали, у них иные законы. Скажи, что тебе приходит на ум, когда ты слышишь имя Парацельса?
– Желудок – алхимик в животе, – произнесла Соня, продолжая смотреть в темное окно.
Это высказывание она нашла на последних страницах лиловой тетради. Михаил Владимирович Свешников выписывал для себя кое-что из Парацельса в феврале 1919 года.
– Разумеется, – Радел кивнул, – переваривание пищи в определенном смысле процесс алхимический. Вообще человеческий организм – самое наглядное подтверждение того, как, в сущности, убога и беспомощна позитивистская наука. Вот ты занимаешься биологией, наукой о живом. Чем отличается живое от неживого, ты можешь объяснить?
– Определение живого есть в любом школьном учебнике. Если ты изучаешь историю медицины, должен знать.
– В учебниках перечислены признаки живого. Метаболизм, деление клеток, размножение, старение. Но нет строгого определения. Между тем ни один из названных признаков не является абсолютно специфическим именно для живого. Размножаются и кристаллы. Сложные химические каталитические реакции происходят и в неживых системах. Тебе никогда не приходило в голову, что биология – наука, предмет которой до сих пор не определен?
– Да, я читала об этом. Эрвин Бауэр, «Теоретическая биология». В тридцатые годы это направление стало модным. Но ненадолго.
– Нет, Софи. Это не просто модное направление. Это одна из истин, которая помогает победить первобытный трепет перед неведомым и стать творцом, а не тварью. Кстати, как ты относишься к алхимии?
– Хорошо отношусь. С интересом.
– Надеюсь, ты согласна, что без нее не было бы ни химии, ни медицины. Алхимия породила науку.
– Ей за это большое спасибо.
– Ты напрасно иронизируешь. Настоящий ученый, исследователь, должен опираться на вечные неизменные принципы. Они есть в алхимии, но их нет и не может быть в науке, которая вся сплошь состоит из зыбких догадок, смутных теорий. Одна гипотеза противоречит другой, каждая следующая опровергает предыдущую. Они рождаются, умирают, теряют смысл. Подумай об этом, Софи.
– Да, непременно. Но сейчас мне лень думать. Я устала и хочу спать.
– Голова все еще болит?
– Нет. Она и не болела. С чего ты взял?
– Ты очень бледная, глаза красные. Вообще выглядишь плохо.
– Да? – Соня взглянула в зеркало над спинкой сиденья. – По-моему, я выгляжу вполне нормально. Просто здесь такое освещение. Ты тоже бледный как мертвец.
За окном мелькали огни, ровный ряд фонарей вдоль дамбы, соединяющей остров с материком, а дальше, по обе стороны, холодное неспокойное море. Радиоголос объявил, что через несколько минут поезд прибудет в Зюльт-Ост.
Лицо Фрица странно заерзало, словно кто-то поправил невидимой рукой мягкую резиновую маску.
– Как мертвец. Мертвец, – повторил он и тихо засмеялся.
– Проверь еще раз! – сердито сказал Зубову старик.
– Послушай, хватит дергаться. Рано или поздно она должна включить телефон.
– Ты предупредил ее, чтобы она его вообще никогда не выключала, чтобы постоянно была на связи? Предупредил или нет?
– Да, да, успокойся, ты же знаешь, насколько она рассеянная.
Зубову сейчас больше всего хотелось домой. Дома его ждала трехлетняя внучка Даша. Ее редко привозили к бабушке с дедушкой. Полчаса назад позвонила жена и сказала: если он хочет пообщаться с внучкой, должен ехать сию секунду. Ребенку пора спать. Даша взяла трубку и успокоила его, что спать не ляжет, будет ждать деда хоть до утра.
Утром Зубов улетал в Германию, и ко всему прочему ему нужно было поспать этой ночью хоть немного.
Иван Анатольевич поглядывал на часы. Он не мог уехать до тех пор, пока не явится его шеф, Петр Борисович Кольт. Но когда он явится, придется еще сидеть часа полтора, слушать вредного многословного старика, обсуждать то, что он соизволит поведать, принимать какие-то важные решения.
– Если тебе невмоготу, можешь уматывать, – сердито проворчал старик, – мы с Петром обойдемся без тебя.
Зубов ничего не ответил, в очередной раз набрал номер Кольта.
Петр Борисович присутствовал на некоем особенном мероприятии, с которого рад был бы удрать, но не мог. Под Москвой, в бывшем дворце графа Дракуловского, проходила презентация книги Светика, дочери Петра Борисовича.
Зачем понадобилось балерине создавать художественное произведение о собственной жизни, вопрос сложный, почти философский. Но произведение было создано, книга вышла. Петр Борисович основательно потратился на творческий порыв своей красавицы дочки. Он оплатил издание книги, рекламную кампанию, несколько презентаций. Петр Борисович был человек разумный, прагматичный, но и ему приходилось иногда делать глупости.
Во дворце, в музейных интерьерах, собрался шикарный московский бомонд, самые жирные и желтые сливки. Публику развлекали цыганский хор с медведем, несколько модных эстрадных групп и популярный телеведущий в качестве конферансье.
Иван Анатольевич имел несчастье позвонить шефу в самый ответственный момент, когда в бывший графский бальный зал вынесли книгу Светика, роман «Благочестивая: Дни и ночи» в виде двадцатикилограммового торта.
Сквозь приглушенное рычание Петра Борисовича в трубку прорывался усиленный микрофоном жизнерадостный баритон телеведущего:
– Чтобы вам было так же сладко читать, как кушать этот кондитерский шедевр, пупсики мои драгоценные.
– Резать должен я, – рычал шеф, – миссия у меня почетная, понимаешь ли. – Он то ли матюкнулся, то ли икнул. – Погоди, Ваня, еще минут пятнадцать здесь побуду и попробую тихо умотать.
– Петр Борисович! Мы вас ждем! Пожалуйста, возьмите нож в руки! – громко потребовал ведущий.
– Все, Ваня. Извини, – просипел в трубку шеф.
– Ну, что он там? – спросил старик, сердито хмурясь.
– Торжественно режет «Благочестивую», – вздохнул Зубов, – разрежет и сразу сбежит. Если пробок не будет, явится к нам через час.
Корреспондент «Правды» не пожалел красок, описывая пышные похороны комиссара по делам печати. До роковых выстрелов Володарский был известен лишь тем, что закрыл все оппозиционные газеты. После смерти он мгновенно преобразился в легендарного героя революции.
«Еще с утра над городом повисли мрачные свинцовые тучи и льет непрекращающийся проливной дождь. Льет дождь и сливается со слезами горечи, злобы. Ибо плачет сегодня петроградский рабочий, провожая останки убитого вождя и трибуна своего. Беспрерывной чередой проходят мимо гроба сотни и тысячи рабочих, красноармейцев, женщин. Слышатся рыдания, клятвы. Цветы и венки берутся у гроба на память».
– Похоже, они рады, они торжествуют, – шепотом заметил Агапкин, встретившись с Мастером через пару дней в том же трактире, – они празднуют эту смерть как свою личную победу.
Колбасы в трактире уже не подавали, но картофельные оладьи оказались вполне съедобными. К ним принесли топленое масло в маленьких соусниках. Оно было старым, горчило, пахло плесенью, однако Федор, жмурясь от удовольствия, съел все, до последней крошки.
– Всякая религия нуждается в святых мучениках, – грустно усмехнулся Мастер и чуть слышно добавил: – Нет страшнее греха, чем воровать у своих.
– Володарский воровал? Они сами его устранили? – шепотом спросил Федор, поперхнулся куском и мучительно закашлялся.
– Какая разница? – Мастер сильно хлопнул его ладонью по спине. – Правды все равно никто никогда не узнает. Останутся официальные мифы и невозможная путаница слухов. Будьте осторожны, Дисипль. Это только начало. Молчите, слушайте, мотайте на ус.
Мрачно возвышенный тон большевистских передовиц вполне отражал то общее настроение возбуждения, приподнятости, траурного торжества, которое царило в Кремле.
После убийства Володарского вождь бегал по кабинету, голос его стал сиплым, руки тряслись так сильно, что писать он не мог. Он диктовал приказы, распоряжения, бесконечные записки, выступал на заседаниях, кричал в телефонную трубку, одинаково нервно, шла ли речь об арестах, расстрелах, дипломатических переговорах или о норме отпуска хлеба и хозяйственного мыла железнодорожным рабочим.
Рядом с энергичным вождем Агапкин чувствовал себя вялой бесплотной тенью. Формально его начальником был Дзержинский, но еще ни разу Железный Феликс не отдал ему ни одного приказания, не потребовал отчета, даже вопроса ни одного не задал. После быстрого знакомства, сухого рукопожатия они лишь здоровались, встречаясь в кремлевских коридорах, в зале заседаний, в кабинете или в квартире Ленина.
Польский дворянин, невысокий худой блондин с жидкой бородкой, лицом полинявшего монгольского хана и вкрадчивыми повадками то ли тайного иезуита, то ли карточного шулера, улыбался Агапкину, вежливо раскланивался с ним. Всякий раз при встрече Федора слегка знобило.
Остальные обитатели Кремля и Лубянки старались смотреть мимо Агапкина, редко кто перекидывался с ним парой слов. Чужак, беспартийный, без революционного стажа, но с законченным высшим образованием. По их разумению, он не имел никакого права так легко и стремительно взлететь на самый верх их номенклатурной пирамиды, стать доверенным лицом Ильича.
Послания для Бокия вождь никогда не писал при свидетелях. Никто, кроме Агапкина, не знал об этой переписке. Федор передавал маленькие, сложенные вчетверо, не запечатанные в конверты клочки бумаги Гайду, тот доставлял их в Питер и привозил ответы от Бокия, точно такие же клочки. Ленин быстро читал, потом Агапкин жег бумажки в большой медной пепельнице. Он перестал заглядывать в записки, чтобы больше не бледнеть и не вздрагивать.
Кроме связного, Федор был еще и личным врачом вождя, и это тоже держалось в строжайшей тайне.
Доктор Агапкин многому научился у профессора Свешникова. Он стал неплохим диагностом, но не мог понять, чем именно болен вождь. Приступы головной боли удавалось облегчать специальным массажем. Федор, смазав руки мятным бальзамом, по тридцать—сорок минут разминал ленинские виски, ушные раковины, затылок, заднюю часть шеи. Горячие ножные ванны с отварами трав расширяли сосуды. Истерические припадки удавалось купировать настойкой мелиссы, пустырника и валерианового корня, массажем кистей рук и стоп. Особая дыхательная гимнастика под руководством Федора помогала вождю уснуть.
Иногда перед сном Ленин вдруг брал с полки альбом с семейными фотографиями, долго, молча перелистывал, поглаживал пальцем лица матери, отца, братьев, сестер, вглядывался в кудрявого, ангельски хорошенького мальчика, которым он был когда-то, и по щекам его текли настоящие, крупные слезы. Он шумно сморкался, мягкий курносый нос краснел, он поднимал лицо, глядел в стену, и глаза его, обычно узкие, сощуренные, становились огромными, как блюдца.
Такими же огромными стали эти глаза, когда однажды Ленин развернул очередное послание от Бокия. Клочок бумаги выпал из толстых пальцев, подхваченный легким сквозняком, пролетел в другой конец кабинета.
– Проститутка! Сволочь! Предатель! – выкрикнул вождь, побагровел и стал заваливаться на бок.
Федор едва успел подхватить его, не дал грохнуться со стула. Припадок был таким мощным, что у Федора мелькнула мысль: один не справлюсь, надо звать на помощь.
На руках он дотащил бьющееся в судорогах державное тело до дивана, влил в рычащую мокрую пасть успокоительную настойку, принялся за массаж, мял горячие ушные раковины, натирал виски бальзамом, ловил дергающиеся маленькие ступни, массировал, бормотал, как заклинание:
– Владимир Ильич, тихо, тихо, сейчас все пройдет, все будет хорошо.
Наконец судороги ослабли, дыхание стало частым, хриплым. Федор посчитал пульс, припал ухом к груди. Сердце вождя билось быстро, но ровно. Он постепенно приходил в себя. Федор приподнял ему голову, дал воды.
– Как вы, Владимир Ильич?
Вождь хрипло дышал ртом, глаза прикрыты, лицо багровое, мокрое от пота. Тело несколько раз дернулось и тяжело, расслаблено обмякло. Припадок закончился.
– Дзержинского ко мне, – пробормотал он, едва шевеля вялыми губами.
Записка валялась на полу, возле телефонного столика. Прежде чем снять трубку, Федор нагнулся, поднял. Вождь отдыхал после припадка, глаза его были плотно закрыты. Повернувшись спиной к дивану, Федор взглянул на мелкие косые строчки и неожиданно для себя прочитал все, от первой до последней буквы.
– Да, Владимир Ильич.
– Ну и славно. Феликс видеть не должен. Мне уже лучше. Звоните, наконец!
Дзержинский явился скоро, через четверть часа. Ленин сидел в кресле, за столом. Он быстро оправился, словно не было никакого припадка. Губы сжались, глаза сузились до щелочек.
Принесли чай, тарелку с бутербродами.
– Вы абсолютно уверены в надежности ваших людей в германском посольстве? – спросил вождь.
– Да, Владимир Ильич, – кивнул Дзержинский, – а что случилось?
– Случилась мерзость, – вождь перегнулся через стол. – Я получил перехваченную шифровку. Посол подробно докладывает своему правительству обо всех наших тайных подготовительных операциях.
«Что он говорит? Там ведь речь вовсе не об этом», – испуганно подумал Агапкин и вытер вспотевший лоб.
– Владимир Ильич, такая информация просто не могла миновать посла, – мягко заметил Дзержинский, – нас заранее предупредили, что придется поставить его в известность.
– Да! – резко выкрикнул Ленин. – Да! О паспортах и визах посол не может не знать. Но о наших личных зарубежных счетах он знать не должен! Разве его собачье дело, сколько и в какие банки положили вы, я, товарищ Свердлов, товарищ Троцкий? Какого черта?! Именно за это и было заплачено вашим верным людям! И вот, оказывается, послу все известно! Теперь их поганые газетенки начнут вопить, что мы наложили в штаны и готовимся бежать из России!
Федор сидел в углу, у окна. «Хитрит, бес. Реальное содержание шифровки подменяет вымышленным. Врет даже своему железному псу», – пронеслось у него в голове.
Он не видел лица Дзержинского, но заметил, как натянулась кожа на узком бритом затылке.
– Это ложь, грязная провокация. Господина посла нарочно ввели в заблуждение. Мы найдем виновных и накажем их.
– Феликс Эдмундович, не будьте младенцем! – вождь покачал головой и оскалился в злой усмешке. – Ну, расстреляете вы десять, сто, тысячу провокаторов и предателей. Все равно буржуазная пресса подхватит и разнесет этот скандал. Чем активней мы будем опровергать их грязную клевету, тем больше людей на Западе в нее поверит. Да и эта сволочь, господин посол, вряд ли согласится встать на нашу сторону в таком щекотливом вопросе.
– Что же делать?
– Единственный способ погасить скандал – устроить другой, еще более громкий. Как поживает ваш новый сотрудник, отчаянный юноша, друг поэтов и артистов? – Ленин подмигнул и хихикнул.
– Блюмкин? – Дзержинский вздрогнул, произнес эту фамилию с некоторой брезгливостью, будто сплюнул, и впервые обернулся, быстро взглянул на Агапкина.
– Не беспокойтесь, Феликс Эдмундович, – добродушно усмехнулся Ленин, – товарищ Агапкин свой. Я полностью ему доверяю.
«Чего он хочет? – думал Федор, пряча глаза. – Почему не дал мне уйти?»
– Владимир Ильич, Яшке Блюмкину восемнадцать лет. Он сопляк, авантюрист и хвастун.
– Именно такой и нужен.
– Это безумие!
– Феликс Эдмундович, – вождь грустно вздохнул, накрыл его руку ладонью, – безумие не воспользоваться таким замечательным шансом.
– Владимир Ильич, но как же? – хрипло прошептал Дзержинский.
– Совсем вы, голубчик, не думаете о своем здоровье, – ласково заметил Ленин. – Переутомились, мало спите, много курите. Поэтому стали туго соображать. Не мешайте Блюмкину. Просто не мешайте ему, это все, что от вас требуется. Каша уж заварилась, ничего не поделаешь, надо расхлебывать.
Дзержинский молча кивнул.
Когда он вышел, вождь расслабленно откинулся на спинку кресла, подозвал к себе Агапкина.
– Я бы хотел, чтобы при этом важном разговоре присутствовал Глеб Иванович. Но поскольку такой возможности нет, вы будете его глазами и ушами. Запомните все, что происходило сейчас тут в кабинете. Запомните хорошенько, потому что записывать ничего нельзя. Свяжитесь с Глебом Ивановичем и расскажите ему лично при встрече.
– Владимир Ильич, но я ничего не понял из этого разговора, – честно признался Агапкин.
– А вам и не надо понимать. Просто запомните и перескажите.
«Вот что! – подумал Агапкин. – Теперь я сам должен сыграть роль клочка бумаги. Я живая записка. Не исключено, что кто-нибудь скоро сожжет меня в пепельнице».
Дед ждал Соню на перроне. Первым увидел его шапку с помпонами Фриц Радел.
– Господин Данилофф, мы здесь! – крикнул он и помахал рукой.
Хлестал холодный, косой дождь, брызги залетали под зонтик. Дед шел медленно, обычно Соне приходилось сдерживать шаг, чтобы не обгонять его, но на этот раз она еле волочила ноги и отставала.
Радел взял деда под руку и оживленно болтал, рассказал, как ехал с Соней в одном купе, узнал, но не решался заговорить. А потом увидел ее в Пинакотеке, у картины Альфреда Плута, и тут уж не сдержался.
– Микки, ваша внучка поразительно непрактичный и рассеянный человек, она вся в своих мыслях, кажется, думает только о биологии. Я помог ей сделать кое-какие мелкие покупки, но не уверен, что она была рада моей компании. Скажите, она всегда такая серьезная? Она когда-нибудь улыбается?
– Да уж, Софи нельзя назвать общительной барышней. – Дед хмыкнул и тут же переменил тему. – Фриц, вы долго пробудете в Зюльте?
– Барбара неважно себя чувствует, я останусь с ней на пару недель.
Он исчез только у крыльца виллы, отдал пакеты с Сониными покупками фрау Герде, экономке деда, пожелал всем спокойной ночи и растворился в темноте.
– Ты плохо выглядишь, – сказал дед.
– Я устала. – Соня уселась в кресло в гостиной, поджала ноги. – День был ужасно длинный. Скажи, ты давно знаком с этим Раделом?
– Давно. Лет пять, наверное. Он приезжает иногда к Барбаре, она в нем души не чает. По-моему, он вполне симпатичный и удивительно много знает. Пару месяцев назад Барбара устроила вечеринку в честь своего дня рождения, собрала полгорода. Я бы умер со скуки, если бы не Фриц. Он так интересно рассказывал о древнекитайской медицине. Что, он не понравился тебе?
– Нет.
– Почему?
– Он вел себя слишком навязчиво. Как ты думаешь, он знает русский?
– Кто? Радел? – дед даже слегка привстал в своем кресле. – Конечно, нет. Почему ты вдруг спросила?
– Мне показалось, он понимает. Я говорила по телефону, он слушал.
– А что еще ему оставалось делать, пока ты говорила? Заткнуть уши? Кстати, интересное совпадение, твой папа тоже пытался убедить меня, что Фриц Радел знает русский, но скрывает это.
– Папа? Разве они с Раделом встречались? – спросила Соня и почувствовала, как все у нее внутри похолодело.
– Ну да, несколько раз он подходил к нам на берегу, а однажды мы вместе сидели в кафе.
После того как Соня решилась сообщить о папиной смерти, дед молчал двое суток. Не ел, только пил теплую воду с медом из Сониных рук. Даже верную Герду не подпускал к себе. Сидел в кресле, на балконе, закутанный в вязаную шаль, накрытый пледом, смотрел сухими глазами на дымчатый морской горизонт, слушал крики чаек. Потом попросил Соню рассказать, как это произошло. Выслушал спокойно, погладил Соню по голове, произнес чужим ровным голосом:
– Десять дней.
– Что ты имеешь в виду? – спросила Соня.
– Целая жизнь может уместиться в десять дней. Шестьдесят семь лет мы с твоим папой не виделись. Встретились и опять расстались. Одно утешает: эта разлука будет куда короче той, прошлой.
Десять дней, которые папа провел здесь, на острове, в рассказах деда действительно преобразились в целую жизнь. Он помнил каждую минуту, каждую деталь. О чем они говорили, что ели, во что одет был Дмитрий, какая стояла погода, с какой стороны дул ветер, какие облака плыли по небу. И сейчас он опять с удовольствием погрузился в воспоминания. Ему дела не было до Фрица Радела, просто очередной повод поговорить о Дмитрии. Деду казалось, что, пока он говорит, его сын жив. Он где-то здесь, рядом, просто вышел на минуту и сейчас вернется.
– Микки, неужели вы не видите, она засыпает, – проворчала Герда, не поднимая глаз от своего вязания, – ей надо в душ и в постель.
– Мы разве не будем ужинать? – спросил дед.
– Нет. Я правда очень устала.
– И ты даже не расскажешь, как съездила в Мюнхен?
– Завтра, дед, завтра, прости.
– С утра ты уйдешь в лабораторию. Хотя бы скажи, ты нашла в Пинакотеке то, что искала?
– Да. Я видела эту картину. – Соня сползла с кресла, прошла босиком через гостиную.
– Соня! – окликнул ее дед.
Она остановилась в дверном проеме, обернулась.
– Сонечка, с тобой все в порядке? Ты ничего не скрываешь?
Соня молча помотала головой.
– Микки, оставьте девочку в покое. – Герда отложила вязание. – Это вы можете себе позволить спать до одиннадцати. А она встала сегодня в шесть утра и завтра опять поднимется в семь, побежит в свою лабораторию, к крысам. Пойдем, Софи, я дам тебе чистое полотенце.
Соня долго сидела в углу душевой кабинки, съежившись, обхватив колени. Голова уже совсем не болела, но было так тоскливо, что хотелось выть.
День этот длился бесконечно. От Зюльта до Гамбурга два с половиной часа в поезде, потом из Гамбурга в Мюнхен еще два с половиной. Итого туда-обратно десять часов пути. Нет, не в этом дело. В германских поездах спокойно и уютно. Можно читать, дремать, смотреть в окошко. Все было бы отлично, если бы не появился Фриц Радел. Зачем он появился? Что ему надо? Вроде бы неглупый, образованный человек. Но от него веет какой-то необъяснимой жутью. Когда он рядом, болит голова. А потом остается смутная тревога, свинцовая, безнадежная тоска.
Соня вылезла из душа, забилась под одеяло, но никак не могла согреться и уснуть. На тумбочке у кровати лежала лиловая тетрадь Михаила Владимировича Свешникова. Первые три дня здесь, в Зюльте, Соня потратила на то, чтобы распечатать текст на компьютере, и теперь знала его почти наизусть. Но была еще одна тетрадь. Дед вручил ее, ничего не объясняя, только сказал:
– К препарату это не относится, это рукопись неоконченного романа, вернее черновик романа, который так и не был написан. Автор мой близкий друг. Потом как-нибудь я расскажу тебе о нем. Будет время, обязательно почитай.
Времени не было. Его не оставалось ни на что, кроме белесых тварей. Соня постоянно занималась ими. Только о них она думала, проводила в лаборатории долгие часы. Перед сном, лежа в постели, она читала исключительно то, что прямо или косвенно касалось поисков вечной молодости. Древний Египет, Тибет, средневековые алхимики, тайные ордена, секретные лаборатории.
– Низачем. Просто так, – Соня вздохнула и отвернулась.
Возражать, спорить вовсе не хотелось. Это было скучно и бессмысленно.
– У Парацельса случались великие прозрения, – сообщил Радел и легко притронулся к Сониной руке.
– О, да, безусловно, – кивнула Соня и отдернула руку.
Прикосновение его пальцев было неприятно. Она отодвинулась подальше, спрятала руки в рукава свитера. Он не обратил на это внимания, продолжал вещать, четко выговаривая каждое слово, правильно расставляя паузы и интонационные ударения.
– Альфред Плут, безусловно, читал труды Парацельса и почерпнул из них много полезного. Парацельс утверждал, что медицина есть алхимия микрокосма. Внешнее небо является путеводителем по небу внутреннему. Небо внутри нас, оно лежит не перед нашим взором, а за ним, поэтому мы свое внутреннее небо видеть не можем, ибо никто не в силах видеть сквозь живую плоть. Но, изучая движения светил, мы можем соотнести их с тем, что происходит у нас внутри. Луна влияет на мозг, сердце связано с Солнцем, Венера – это почки, Юпитер – печень, Марс – желчный пузырь. Единство внешнего и внутреннего космоса – основа классической алхимии, идущая от «Tabula smaragdina». Небо наверху, небо внизу. Звездное небо надо мной и моральный закон внутри меня, известный категорический императив Канта. Впрочем, старик Иммануил лукавил. Небесные светила не знают морали, у них иные законы. Скажи, что тебе приходит на ум, когда ты слышишь имя Парацельса?
– Желудок – алхимик в животе, – произнесла Соня, продолжая смотреть в темное окно.
Это высказывание она нашла на последних страницах лиловой тетради. Михаил Владимирович Свешников выписывал для себя кое-что из Парацельса в феврале 1919 года.
– Разумеется, – Радел кивнул, – переваривание пищи в определенном смысле процесс алхимический. Вообще человеческий организм – самое наглядное подтверждение того, как, в сущности, убога и беспомощна позитивистская наука. Вот ты занимаешься биологией, наукой о живом. Чем отличается живое от неживого, ты можешь объяснить?
– Определение живого есть в любом школьном учебнике. Если ты изучаешь историю медицины, должен знать.
– В учебниках перечислены признаки живого. Метаболизм, деление клеток, размножение, старение. Но нет строгого определения. Между тем ни один из названных признаков не является абсолютно специфическим именно для живого. Размножаются и кристаллы. Сложные химические каталитические реакции происходят и в неживых системах. Тебе никогда не приходило в голову, что биология – наука, предмет которой до сих пор не определен?
– Да, я читала об этом. Эрвин Бауэр, «Теоретическая биология». В тридцатые годы это направление стало модным. Но ненадолго.
– Нет, Софи. Это не просто модное направление. Это одна из истин, которая помогает победить первобытный трепет перед неведомым и стать творцом, а не тварью. Кстати, как ты относишься к алхимии?
– Хорошо отношусь. С интересом.
– Надеюсь, ты согласна, что без нее не было бы ни химии, ни медицины. Алхимия породила науку.
– Ей за это большое спасибо.
– Ты напрасно иронизируешь. Настоящий ученый, исследователь, должен опираться на вечные неизменные принципы. Они есть в алхимии, но их нет и не может быть в науке, которая вся сплошь состоит из зыбких догадок, смутных теорий. Одна гипотеза противоречит другой, каждая следующая опровергает предыдущую. Они рождаются, умирают, теряют смысл. Подумай об этом, Софи.
– Да, непременно. Но сейчас мне лень думать. Я устала и хочу спать.
– Голова все еще болит?
– Нет. Она и не болела. С чего ты взял?
– Ты очень бледная, глаза красные. Вообще выглядишь плохо.
– Да? – Соня взглянула в зеркало над спинкой сиденья. – По-моему, я выгляжу вполне нормально. Просто здесь такое освещение. Ты тоже бледный как мертвец.
За окном мелькали огни, ровный ряд фонарей вдоль дамбы, соединяющей остров с материком, а дальше, по обе стороны, холодное неспокойное море. Радиоголос объявил, что через несколько минут поезд прибудет в Зюльт-Ост.
Лицо Фрица странно заерзало, словно кто-то поправил невидимой рукой мягкую резиновую маску.
– Как мертвец. Мертвец, – повторил он и тихо засмеялся.
* * *
Москва, 2007– Проверь еще раз! – сердито сказал Зубову старик.
– Послушай, хватит дергаться. Рано или поздно она должна включить телефон.
– Ты предупредил ее, чтобы она его вообще никогда не выключала, чтобы постоянно была на связи? Предупредил или нет?
– Да, да, успокойся, ты же знаешь, насколько она рассеянная.
Зубову сейчас больше всего хотелось домой. Дома его ждала трехлетняя внучка Даша. Ее редко привозили к бабушке с дедушкой. Полчаса назад позвонила жена и сказала: если он хочет пообщаться с внучкой, должен ехать сию секунду. Ребенку пора спать. Даша взяла трубку и успокоила его, что спать не ляжет, будет ждать деда хоть до утра.
Утром Зубов улетал в Германию, и ко всему прочему ему нужно было поспать этой ночью хоть немного.
Иван Анатольевич поглядывал на часы. Он не мог уехать до тех пор, пока не явится его шеф, Петр Борисович Кольт. Но когда он явится, придется еще сидеть часа полтора, слушать вредного многословного старика, обсуждать то, что он соизволит поведать, принимать какие-то важные решения.
– Если тебе невмоготу, можешь уматывать, – сердито проворчал старик, – мы с Петром обойдемся без тебя.
Зубов ничего не ответил, в очередной раз набрал номер Кольта.
Петр Борисович присутствовал на некоем особенном мероприятии, с которого рад был бы удрать, но не мог. Под Москвой, в бывшем дворце графа Дракуловского, проходила презентация книги Светика, дочери Петра Борисовича.
Зачем понадобилось балерине создавать художественное произведение о собственной жизни, вопрос сложный, почти философский. Но произведение было создано, книга вышла. Петр Борисович основательно потратился на творческий порыв своей красавицы дочки. Он оплатил издание книги, рекламную кампанию, несколько презентаций. Петр Борисович был человек разумный, прагматичный, но и ему приходилось иногда делать глупости.
Во дворце, в музейных интерьерах, собрался шикарный московский бомонд, самые жирные и желтые сливки. Публику развлекали цыганский хор с медведем, несколько модных эстрадных групп и популярный телеведущий в качестве конферансье.
Иван Анатольевич имел несчастье позвонить шефу в самый ответственный момент, когда в бывший графский бальный зал вынесли книгу Светика, роман «Благочестивая: Дни и ночи» в виде двадцатикилограммового торта.
Сквозь приглушенное рычание Петра Борисовича в трубку прорывался усиленный микрофоном жизнерадостный баритон телеведущего:
– Чтобы вам было так же сладко читать, как кушать этот кондитерский шедевр, пупсики мои драгоценные.
– Резать должен я, – рычал шеф, – миссия у меня почетная, понимаешь ли. – Он то ли матюкнулся, то ли икнул. – Погоди, Ваня, еще минут пятнадцать здесь побуду и попробую тихо умотать.
– Петр Борисович! Мы вас ждем! Пожалуйста, возьмите нож в руки! – громко потребовал ведущий.
– Все, Ваня. Извини, – просипел в трубку шеф.
– Ну, что он там? – спросил старик, сердито хмурясь.
– Торжественно режет «Благочестивую», – вздохнул Зубов, – разрежет и сразу сбежит. Если пробок не будет, явится к нам через час.
* * *
Москва, 1918Корреспондент «Правды» не пожалел красок, описывая пышные похороны комиссара по делам печати. До роковых выстрелов Володарский был известен лишь тем, что закрыл все оппозиционные газеты. После смерти он мгновенно преобразился в легендарного героя революции.
«Еще с утра над городом повисли мрачные свинцовые тучи и льет непрекращающийся проливной дождь. Льет дождь и сливается со слезами горечи, злобы. Ибо плачет сегодня петроградский рабочий, провожая останки убитого вождя и трибуна своего. Беспрерывной чередой проходят мимо гроба сотни и тысячи рабочих, красноармейцев, женщин. Слышатся рыдания, клятвы. Цветы и венки берутся у гроба на память».
– Похоже, они рады, они торжествуют, – шепотом заметил Агапкин, встретившись с Мастером через пару дней в том же трактире, – они празднуют эту смерть как свою личную победу.
Колбасы в трактире уже не подавали, но картофельные оладьи оказались вполне съедобными. К ним принесли топленое масло в маленьких соусниках. Оно было старым, горчило, пахло плесенью, однако Федор, жмурясь от удовольствия, съел все, до последней крошки.
– Всякая религия нуждается в святых мучениках, – грустно усмехнулся Мастер и чуть слышно добавил: – Нет страшнее греха, чем воровать у своих.
– Володарский воровал? Они сами его устранили? – шепотом спросил Федор, поперхнулся куском и мучительно закашлялся.
– Какая разница? – Мастер сильно хлопнул его ладонью по спине. – Правды все равно никто никогда не узнает. Останутся официальные мифы и невозможная путаница слухов. Будьте осторожны, Дисипль. Это только начало. Молчите, слушайте, мотайте на ус.
Мрачно возвышенный тон большевистских передовиц вполне отражал то общее настроение возбуждения, приподнятости, траурного торжества, которое царило в Кремле.
После убийства Володарского вождь бегал по кабинету, голос его стал сиплым, руки тряслись так сильно, что писать он не мог. Он диктовал приказы, распоряжения, бесконечные записки, выступал на заседаниях, кричал в телефонную трубку, одинаково нервно, шла ли речь об арестах, расстрелах, дипломатических переговорах или о норме отпуска хлеба и хозяйственного мыла железнодорожным рабочим.
Рядом с энергичным вождем Агапкин чувствовал себя вялой бесплотной тенью. Формально его начальником был Дзержинский, но еще ни разу Железный Феликс не отдал ему ни одного приказания, не потребовал отчета, даже вопроса ни одного не задал. После быстрого знакомства, сухого рукопожатия они лишь здоровались, встречаясь в кремлевских коридорах, в зале заседаний, в кабинете или в квартире Ленина.
Польский дворянин, невысокий худой блондин с жидкой бородкой, лицом полинявшего монгольского хана и вкрадчивыми повадками то ли тайного иезуита, то ли карточного шулера, улыбался Агапкину, вежливо раскланивался с ним. Всякий раз при встрече Федора слегка знобило.
Остальные обитатели Кремля и Лубянки старались смотреть мимо Агапкина, редко кто перекидывался с ним парой слов. Чужак, беспартийный, без революционного стажа, но с законченным высшим образованием. По их разумению, он не имел никакого права так легко и стремительно взлететь на самый верх их номенклатурной пирамиды, стать доверенным лицом Ильича.
Послания для Бокия вождь никогда не писал при свидетелях. Никто, кроме Агапкина, не знал об этой переписке. Федор передавал маленькие, сложенные вчетверо, не запечатанные в конверты клочки бумаги Гайду, тот доставлял их в Питер и привозил ответы от Бокия, точно такие же клочки. Ленин быстро читал, потом Агапкин жег бумажки в большой медной пепельнице. Он перестал заглядывать в записки, чтобы больше не бледнеть и не вздрагивать.
Кроме связного, Федор был еще и личным врачом вождя, и это тоже держалось в строжайшей тайне.
Доктор Агапкин многому научился у профессора Свешникова. Он стал неплохим диагностом, но не мог понять, чем именно болен вождь. Приступы головной боли удавалось облегчать специальным массажем. Федор, смазав руки мятным бальзамом, по тридцать—сорок минут разминал ленинские виски, ушные раковины, затылок, заднюю часть шеи. Горячие ножные ванны с отварами трав расширяли сосуды. Истерические припадки удавалось купировать настойкой мелиссы, пустырника и валерианового корня, массажем кистей рук и стоп. Особая дыхательная гимнастика под руководством Федора помогала вождю уснуть.
Иногда перед сном Ленин вдруг брал с полки альбом с семейными фотографиями, долго, молча перелистывал, поглаживал пальцем лица матери, отца, братьев, сестер, вглядывался в кудрявого, ангельски хорошенького мальчика, которым он был когда-то, и по щекам его текли настоящие, крупные слезы. Он шумно сморкался, мягкий курносый нос краснел, он поднимал лицо, глядел в стену, и глаза его, обычно узкие, сощуренные, становились огромными, как блюдца.
Такими же огромными стали эти глаза, когда однажды Ленин развернул очередное послание от Бокия. Клочок бумаги выпал из толстых пальцев, подхваченный легким сквозняком, пролетел в другой конец кабинета.
– Проститутка! Сволочь! Предатель! – выкрикнул вождь, побагровел и стал заваливаться на бок.
Федор едва успел подхватить его, не дал грохнуться со стула. Припадок был таким мощным, что у Федора мелькнула мысль: один не справлюсь, надо звать на помощь.
На руках он дотащил бьющееся в судорогах державное тело до дивана, влил в рычащую мокрую пасть успокоительную настойку, принялся за массаж, мял горячие ушные раковины, натирал виски бальзамом, ловил дергающиеся маленькие ступни, массировал, бормотал, как заклинание:
– Владимир Ильич, тихо, тихо, сейчас все пройдет, все будет хорошо.
Наконец судороги ослабли, дыхание стало частым, хриплым. Федор посчитал пульс, припал ухом к груди. Сердце вождя билось быстро, но ровно. Он постепенно приходил в себя. Федор приподнял ему голову, дал воды.
– Как вы, Владимир Ильич?
Вождь хрипло дышал ртом, глаза прикрыты, лицо багровое, мокрое от пота. Тело несколько раз дернулось и тяжело, расслаблено обмякло. Припадок закончился.
– Дзержинского ко мне, – пробормотал он, едва шевеля вялыми губами.
Записка валялась на полу, возле телефонного столика. Прежде чем снять трубку, Федор нагнулся, поднял. Вождь отдыхал после припадка, глаза его были плотно закрыты. Повернувшись спиной к дивану, Федор взглянул на мелкие косые строчки и неожиданно для себя прочитал все, от первой до последней буквы.
«Мирбах – рейхсканцлеру Гертлингу. Лично, сов. секретно.
Ввиду возрастающей неустойчивости большевиков мы должны подготовиться к перегруппировке сил. Монархисты и кадеты, возможно, составят ядро будущего нового порядка. С должными мерами предосторожности и, соответственно, замаскированно мы начали бы с предоставления этим кругам желательных им денежных средств. Большевистская система находится в агонии.
При сильной конкуренции Антанты требуется около трех миллионов марок в месяц. В случае неизбежного в скором времени изменения нашей политической линии следует считаться с более высокими потребностями».
«Ф. Кюльман (статс-секретарь Имперского казначейства) – Мирбаху, лично, сов. секретно.– Записку спрятали, не забыли? – послышался спокойный голос с дивана.
Запрошенная Вами ежемесячная сумма предоставляется впредь до особого распоряжения. Прошу в особенности противодействовать влиянию Антанты в означенных Вами кругах всеми способами».
– Да, Владимир Ильич.
– Ну и славно. Феликс видеть не должен. Мне уже лучше. Звоните, наконец!
Дзержинский явился скоро, через четверть часа. Ленин сидел в кресле, за столом. Он быстро оправился, словно не было никакого припадка. Губы сжались, глаза сузились до щелочек.
Принесли чай, тарелку с бутербродами.
– Вы абсолютно уверены в надежности ваших людей в германском посольстве? – спросил вождь.
– Да, Владимир Ильич, – кивнул Дзержинский, – а что случилось?
– Случилась мерзость, – вождь перегнулся через стол. – Я получил перехваченную шифровку. Посол подробно докладывает своему правительству обо всех наших тайных подготовительных операциях.
«Что он говорит? Там ведь речь вовсе не об этом», – испуганно подумал Агапкин и вытер вспотевший лоб.
– Владимир Ильич, такая информация просто не могла миновать посла, – мягко заметил Дзержинский, – нас заранее предупредили, что придется поставить его в известность.
– Да! – резко выкрикнул Ленин. – Да! О паспортах и визах посол не может не знать. Но о наших личных зарубежных счетах он знать не должен! Разве его собачье дело, сколько и в какие банки положили вы, я, товарищ Свердлов, товарищ Троцкий? Какого черта?! Именно за это и было заплачено вашим верным людям! И вот, оказывается, послу все известно! Теперь их поганые газетенки начнут вопить, что мы наложили в штаны и готовимся бежать из России!
Федор сидел в углу, у окна. «Хитрит, бес. Реальное содержание шифровки подменяет вымышленным. Врет даже своему железному псу», – пронеслось у него в голове.
Он не видел лица Дзержинского, но заметил, как натянулась кожа на узком бритом затылке.
– Это ложь, грязная провокация. Господина посла нарочно ввели в заблуждение. Мы найдем виновных и накажем их.
– Феликс Эдмундович, не будьте младенцем! – вождь покачал головой и оскалился в злой усмешке. – Ну, расстреляете вы десять, сто, тысячу провокаторов и предателей. Все равно буржуазная пресса подхватит и разнесет этот скандал. Чем активней мы будем опровергать их грязную клевету, тем больше людей на Западе в нее поверит. Да и эта сволочь, господин посол, вряд ли согласится встать на нашу сторону в таком щекотливом вопросе.
– Что же делать?
– Единственный способ погасить скандал – устроить другой, еще более громкий. Как поживает ваш новый сотрудник, отчаянный юноша, друг поэтов и артистов? – Ленин подмигнул и хихикнул.
– Блюмкин? – Дзержинский вздрогнул, произнес эту фамилию с некоторой брезгливостью, будто сплюнул, и впервые обернулся, быстро взглянул на Агапкина.
– Не беспокойтесь, Феликс Эдмундович, – добродушно усмехнулся Ленин, – товарищ Агапкин свой. Я полностью ему доверяю.
«Чего он хочет? – думал Федор, пряча глаза. – Почему не дал мне уйти?»
– Владимир Ильич, Яшке Блюмкину восемнадцать лет. Он сопляк, авантюрист и хвастун.
– Именно такой и нужен.
– Это безумие!
– Феликс Эдмундович, – вождь грустно вздохнул, накрыл его руку ладонью, – безумие не воспользоваться таким замечательным шансом.
– Владимир Ильич, но как же? – хрипло прошептал Дзержинский.
– Совсем вы, голубчик, не думаете о своем здоровье, – ласково заметил Ленин. – Переутомились, мало спите, много курите. Поэтому стали туго соображать. Не мешайте Блюмкину. Просто не мешайте ему, это все, что от вас требуется. Каша уж заварилась, ничего не поделаешь, надо расхлебывать.
Дзержинский молча кивнул.
Когда он вышел, вождь расслабленно откинулся на спинку кресла, подозвал к себе Агапкина.
– Я бы хотел, чтобы при этом важном разговоре присутствовал Глеб Иванович. Но поскольку такой возможности нет, вы будете его глазами и ушами. Запомните все, что происходило сейчас тут в кабинете. Запомните хорошенько, потому что записывать ничего нельзя. Свяжитесь с Глебом Ивановичем и расскажите ему лично при встрече.
– Владимир Ильич, но я ничего не понял из этого разговора, – честно признался Агапкин.
– А вам и не надо понимать. Просто запомните и перескажите.
«Вот что! – подумал Агапкин. – Теперь я сам должен сыграть роль клочка бумаги. Я живая записка. Не исключено, что кто-нибудь скоро сожжет меня в пепельнице».
* * *
Зюльт, 2007Дед ждал Соню на перроне. Первым увидел его шапку с помпонами Фриц Радел.
– Господин Данилофф, мы здесь! – крикнул он и помахал рукой.
Хлестал холодный, косой дождь, брызги залетали под зонтик. Дед шел медленно, обычно Соне приходилось сдерживать шаг, чтобы не обгонять его, но на этот раз она еле волочила ноги и отставала.
Радел взял деда под руку и оживленно болтал, рассказал, как ехал с Соней в одном купе, узнал, но не решался заговорить. А потом увидел ее в Пинакотеке, у картины Альфреда Плута, и тут уж не сдержался.
– Микки, ваша внучка поразительно непрактичный и рассеянный человек, она вся в своих мыслях, кажется, думает только о биологии. Я помог ей сделать кое-какие мелкие покупки, но не уверен, что она была рада моей компании. Скажите, она всегда такая серьезная? Она когда-нибудь улыбается?
– Да уж, Софи нельзя назвать общительной барышней. – Дед хмыкнул и тут же переменил тему. – Фриц, вы долго пробудете в Зюльте?
– Барбара неважно себя чувствует, я останусь с ней на пару недель.
Он исчез только у крыльца виллы, отдал пакеты с Сониными покупками фрау Герде, экономке деда, пожелал всем спокойной ночи и растворился в темноте.
– Ты плохо выглядишь, – сказал дед.
– Я устала. – Соня уселась в кресло в гостиной, поджала ноги. – День был ужасно длинный. Скажи, ты давно знаком с этим Раделом?
– Давно. Лет пять, наверное. Он приезжает иногда к Барбаре, она в нем души не чает. По-моему, он вполне симпатичный и удивительно много знает. Пару месяцев назад Барбара устроила вечеринку в честь своего дня рождения, собрала полгорода. Я бы умер со скуки, если бы не Фриц. Он так интересно рассказывал о древнекитайской медицине. Что, он не понравился тебе?
– Нет.
– Почему?
– Он вел себя слишком навязчиво. Как ты думаешь, он знает русский?
– Кто? Радел? – дед даже слегка привстал в своем кресле. – Конечно, нет. Почему ты вдруг спросила?
– Мне показалось, он понимает. Я говорила по телефону, он слушал.
– А что еще ему оставалось делать, пока ты говорила? Заткнуть уши? Кстати, интересное совпадение, твой папа тоже пытался убедить меня, что Фриц Радел знает русский, но скрывает это.
– Папа? Разве они с Раделом встречались? – спросила Соня и почувствовала, как все у нее внутри похолодело.
– Ну да, несколько раз он подходил к нам на берегу, а однажды мы вместе сидели в кафе.
После того как Соня решилась сообщить о папиной смерти, дед молчал двое суток. Не ел, только пил теплую воду с медом из Сониных рук. Даже верную Герду не подпускал к себе. Сидел в кресле, на балконе, закутанный в вязаную шаль, накрытый пледом, смотрел сухими глазами на дымчатый морской горизонт, слушал крики чаек. Потом попросил Соню рассказать, как это произошло. Выслушал спокойно, погладил Соню по голове, произнес чужим ровным голосом:
– Десять дней.
– Что ты имеешь в виду? – спросила Соня.
– Целая жизнь может уместиться в десять дней. Шестьдесят семь лет мы с твоим папой не виделись. Встретились и опять расстались. Одно утешает: эта разлука будет куда короче той, прошлой.
Десять дней, которые папа провел здесь, на острове, в рассказах деда действительно преобразились в целую жизнь. Он помнил каждую минуту, каждую деталь. О чем они говорили, что ели, во что одет был Дмитрий, какая стояла погода, с какой стороны дул ветер, какие облака плыли по небу. И сейчас он опять с удовольствием погрузился в воспоминания. Ему дела не было до Фрица Радела, просто очередной повод поговорить о Дмитрии. Деду казалось, что, пока он говорит, его сын жив. Он где-то здесь, рядом, просто вышел на минуту и сейчас вернется.
– Микки, неужели вы не видите, она засыпает, – проворчала Герда, не поднимая глаз от своего вязания, – ей надо в душ и в постель.
– Мы разве не будем ужинать? – спросил дед.
– Нет. Я правда очень устала.
– И ты даже не расскажешь, как съездила в Мюнхен?
– Завтра, дед, завтра, прости.
– С утра ты уйдешь в лабораторию. Хотя бы скажи, ты нашла в Пинакотеке то, что искала?
– Да. Я видела эту картину. – Соня сползла с кресла, прошла босиком через гостиную.
– Соня! – окликнул ее дед.
Она остановилась в дверном проеме, обернулась.
– Сонечка, с тобой все в порядке? Ты ничего не скрываешь?
Соня молча помотала головой.
– Микки, оставьте девочку в покое. – Герда отложила вязание. – Это вы можете себе позволить спать до одиннадцати. А она встала сегодня в шесть утра и завтра опять поднимется в семь, побежит в свою лабораторию, к крысам. Пойдем, Софи, я дам тебе чистое полотенце.
Соня долго сидела в углу душевой кабинки, съежившись, обхватив колени. Голова уже совсем не болела, но было так тоскливо, что хотелось выть.
День этот длился бесконечно. От Зюльта до Гамбурга два с половиной часа в поезде, потом из Гамбурга в Мюнхен еще два с половиной. Итого туда-обратно десять часов пути. Нет, не в этом дело. В германских поездах спокойно и уютно. Можно читать, дремать, смотреть в окошко. Все было бы отлично, если бы не появился Фриц Радел. Зачем он появился? Что ему надо? Вроде бы неглупый, образованный человек. Но от него веет какой-то необъяснимой жутью. Когда он рядом, болит голова. А потом остается смутная тревога, свинцовая, безнадежная тоска.
Соня вылезла из душа, забилась под одеяло, но никак не могла согреться и уснуть. На тумбочке у кровати лежала лиловая тетрадь Михаила Владимировича Свешникова. Первые три дня здесь, в Зюльте, Соня потратила на то, чтобы распечатать текст на компьютере, и теперь знала его почти наизусть. Но была еще одна тетрадь. Дед вручил ее, ничего не объясняя, только сказал:
– К препарату это не относится, это рукопись неоконченного романа, вернее черновик романа, который так и не был написан. Автор мой близкий друг. Потом как-нибудь я расскажу тебе о нем. Будет время, обязательно почитай.
Времени не было. Его не оставалось ни на что, кроме белесых тварей. Соня постоянно занималась ими. Только о них она думала, проводила в лаборатории долгие часы. Перед сном, лежа в постели, она читала исключительно то, что прямо или косвенно касалось поисков вечной молодости. Древний Египет, Тибет, средневековые алхимики, тайные ордена, секретные лаборатории.