– Ты спишь, а у меня сидят девочки и не дают мне работать. Ты обещал, теперь делай с ними что хочешь, – он передал трубку белой.
   Минут через пять, договорившись с фотографом о встрече, они вежливо попрощались и ушли.
   Когда дверь за ними закрылась, Олег долго не мог прикурить, так тряслись руки. Наконец, жадно затянувшись, он произнес вслух несколько грязных ругательств, адресованных вовсе не красоткам, а самому себе, двинул мышь, чтобы убрать заставку с экрана компьютера, и принялся мучительно выдумывать начало статьи о сумасшедших гениях. Но голова была пуста. Прошло минут десять, не меньше. Во рту дрожала потухшая сигарета. На экран села жирная муха.
   Олег выплюнул окурок прямо на пол, себе под ноги, дунул на муху, на экране опять включилась заставка, кирпичный лабиринт. Муха легко просочилась сквозь стекло и двинулась по лабиринту внутри компьютера, поползла, сначала медленно, нехотя, потом все быстрее. Олег наблюдал, как неприятное насекомое подрагивает слюдяными крылышками, суетливо перебирает проволочными лапками. Нутро компьютера гнусно гудело. Лабиринт наполнялся белыми жирными личинками, они ползли, переливаясь мягкими ячеистыми телами. Олег двинул мышь, лабиринт исчез, однако вместо букв на экране зашевелились черные мухи.
   «По свидетельству поэта Языкова Гоголь рассказывал, будто в Париже его осматривали знаменитые врачи и нашли, что желудок его перевернут вверх дном», – быстро отбил Олег, однако не сумел прочитать написанного. Жирные мухи, и ни одной буквы. Он понял, что насекомые попадают внутрь компьютера непосредственно из его головы. Черепная коробка была полна мух, они невыносимо громко жужжали, ползали по мозговым извилинам и откладывали там личинки. Резкая зудящая боль разрывала голову, бежала по позвоночнику, по ребрам, быстро и беспощадно заполняла все тело. Не было ни одной косточки, не захваченной болью. Из глаз брызнули слезы, кожа покрылась мурашками, знобило все сильней. Он знал, что это начало ломки. Стадия первая. Опытные люди называют ее «холодная индейка».
   Нет ничего проще и приятней, чем принять решение. Сразу чувствуешь себя сильным, правильным, положительным человеком. Сколько раз он это проходил? Десять или сто? Он давно сбился со счета. Очередной доктор снабдил его методоном, синтетическим заменителем опиума. Наивный доктор решил лечить его по методоновой программе. Двадцать дней усмирять абстинентный синдром жалким подобием кайфа, сочетая это с психотерапией и самовнушением.
   – Я спокоен, я абсолютно спокоен, – забормотал Олег, откинувшись на спинку стула и закрыв глаза, – я не хочу кайфа, мне и так хорошо, мне отлично, как висельнику в предсмертной агонии, как психу, которого исцеляют электрошоком. Я брошу, я переломаюсь и буду жить дальше, стану полноценным членом неполноценного общества. У меня есть мама, она меня любит. У меня есть жена Ксюша, она молодая и красивая. У меня есть дочь Маша, ей три месяца. Я очень счастлив. Мой отец умер от инфаркта после разговора с очередным всезнайкой-наркологом, который честно сказал ему, что у меня нет шансов. Мать постоянно обвиняет меня в смерти отца. Я виноват. Я виноват во многом другом, страшном и непоправимом, но об этом невозможно думать. Я забуду. Это тоже ломка, и я справлюсь, мне не привыкать. Я переломаюсь и стану другим человеком. Нет, не человеком. Ангелом.
   Влажные дрожащие пальцы медленно задвигались по клавиатуре, на экране возникла фраза:
   «Сколько ангелов умещается на кончике иглы?»
   Буквы зашевелили слюдяными крылышками. По позвоночнику медленно потекла струйка ледяного пота.
   Кроме методона, у него была с собой доза ЛСД-25. Маленькая ампула с прозрачной жидкостью без цвета и запаха. Волшебная капелька живой воды, полученная из красной спорыньи путем таинственных превращений. Лучший из психоделиков. Пурпурный туман. Золотой солнечный луч. Оранжевое сияние. Достаточно просто протянуть руку, залезть в свою сумку, которая висит на спинке стула, и через несколько минут мир наполнится изумительным светом, исчезнет боль, отпустит, наконец, невыносимое чувство вины, мухи превратятся в бабочек, вместо жужжания зазвучит сладкая нездешняя музыка, начнется сказочное путешествие вне времени и пространства.
    На самом деле, завязывать вовсе не надо. Рано или поздно человек все равно умирает. Время – понятие относительное, все зависит от того, как ты его воспринимаешь. Десять лет могут пролететь как один день, а день может тянуться вечно, причем это будет вечность в аду, если не уколоться. Но какая райская легкость и ясность после укола! Какая творческая бодрость! Человек, ни разу не испытавший изумительного состояния, которое называется «приход», или «флэш», просто не знает, что такое настоящая жизнь. Пусть он умрет глубоким стариком, в своей постели, окруженный детьми, внуками и правнуками, пусть он никогда ничем не болеет, до самой смерти, пусть будет богатым, знаменитым, успешным. Все равно, если он ни разу не испытал настоящего кайфа, он умрет несчастным.
   Олег Солодкин отбил на компьютере этот текст, откинулся на спинку стула и закурил. Он раздумал писать статью о сумасшедших гениях. Она требовала энергичной зависти к мертвым гениям и презрения к живым идиотам, которые преклоняются перед мертвыми гениями. Она требовала злобы и бесстыдства. Все эти чувства не покидали Олега, когда он пытался завязать, терпел ломки, сходил с ума. Но теперь он вернулся к родному, знакомому кайфу, был спокоен и счастлив.
    Что такое человек? Кусок дерьма, горсть навоза, созданная для удобрения почвы. Плюс дежурный набор воспоминаний, приятных и противных, череда кайфа и ломки. Если жить, как все, следуя затертым общепринятым штампам, то кайфа будет страшно мало, а ломки чудовищно много. Без наркотиков соотношение кайфа и ломки зависит от хаотичного сплетения случайностей, от везения, от судьбы, от прихотей других людей. Как известно, ад – это другие, которым до тебя нет дела, но которые лезут к тебе, пытаясь подчинить тебя своим кретинским законам, самоутвердиться за твой счет, манипулировать тобой, как теплой податливой марионеткой. Но если колоться и не бояться этого, то вместе со шприцем, наполненным волшебной влагой, в твоих руках весь мир. Ты хозяин. Ты главный. Ты все решаешь сам и создаешь свою собственную среду обитания, свою реальность.
    Единственная реальность – это Я, огромный, как космос, и крошечный, как неделимое атомное ядро. Мое детство, моя юность, мой кайф, мои ломки. Больше я ничего не знаю и знать не хочу.
   Олег Солодкин залюбовался компьютерным экраном. Белое светящееся пространство почти целиком заполнилось строками. Ему больше не хотелось уничтожать написанное. Он был полностью доволен собой. Ему понравился стиль, его вдохновили собственные меткие выражения.
    Дежурный набор воспоминаний – это класс!
* * *
   Увидев сундучок с нитками, Илья Никитич совсем недолго стоял как вкопанный и глядел в разноцветные глаза бомжихи. Она разразилась таким выразительным матерным монологом, что он мгновенно расстался с надеждой на спокойный задушевный разговор и побежал к метро, чтобы вернуться в сопровождении милиции. Он летел легко, как профессиональный спринтер, и удивлялся. Если учесть возраст, комплекцию, темперамент и ушибленную коленку, такая скорость была невозможным чудом.
   Ушиб дал знать о себе позже, когда драгоценные свидетели с визгом и плачем были доставлены двумя милиционерами в ближайшее районное отделение. Бородин спокойно сел, отдышался, приступил к допросу, и вот тут коленка заболела всерьез. Илья Никитич даже подумал, что надо будет зайти в поликлинику, чтобы посмотрели, нет ли трещины.
   Симакова Нина Дмитриевна оказалась старой знакомой участкового инспектора. До недавнего времени Симакова была прописана и проживала по адресу Второй Калужский, дом 10, квартира 17, то есть в том же доме и в том же подъезде, где произошло убийство. Свою крошечную однокомнатную квартиру она превратила в притон, там круглосуточно гудели ее собутыльники, среди которых главным был Рюриков Иван Николаевич, житель соседнего дома.
   Этот трехэтажный домишко давно не имел даже номера, его уже лет двадцать собирались снести, однако почему-то не сносили. Он был населен всяким сбродом. Пару лет назад Сима продала свою жилплощадь кавказцам с ближайшего рынка, а сама переселилась к Рюрику. Некоторое время они жили в любви и согласии, но, когда деньги кончились, стали жестоко ссориться. Сима решила вернуться домой и долго не могла взять в толк, что дома у нее уже нет, осаждала ЖЭК и районное отделение милиции, клялась, что ее неправильно поняли, она не собиралась продавать квартиру навсегда, а просто сдала ее на год. В итоге она поселилась в своем подъезде, между этажами. Сначала вела себя тихо, спала на детском матрасике, трогательно свернувшись калачиком. На дворе стояла лютая зима, жильцы подъезда жалели Симу, не выгоняли, выносили для нее горячий чай, еду, и даже пригласили корреспондентов из программы «Времечко». Сима произнесла перед камерой пламенную речь о том, что ее бедственное положение – результат преступного сговора бюрократов-взяточников из районной администрации и кавказской мафии. Прославившись на всю страну, Сима загуляла, стала приводить к себе на лестничную площадку гостей, и тут сострадание жильцов иссякло. Симу выдворили при помощи милиции, вместе с матрасиком. После недолгих скитаний по вокзалам она опять вернулась, но уже не на лестничную площадку, а к Рюрику. Однако блистательный дебют во «Времечке» странным образом повлиял на ее темперамент. Она уже не мыслила себя без общественной борьбы, стала завсегдатаем митингов и демонстраций, не важно каких, лишь бы накричаться от души и побыть в центре внимания...
   – Это ж геноцид над правами человека, в натуре, – звонко причитала Сима, плакала и терла свои разноцветные подбитые глаза грязными кулаками, – на помойке такая прелесть валялась, я подобрала, зачем добру пропадать?
   – Ты видела, кто выбросил сундук с нитками? – в третий раз спросил Илья Никитич.
   – Ничего не видела, ничего не знаю. Один раз в жизни бедной женщине повезло, а вы, гражданин начальник, хочете на меня сразу мокрое дело повесить? Да Сима за всю жизнь мухи не обидела, любого спроси, Сима последним куском с бродячим животным поделится, а ты говоришь! Я, если хочете знать, в Бога верую, зачем мне на душу такой грех брать? Ну, скажи, на фига он мне, смертный грех? Чтобы на том свете всю дорогу муки адские терпеть? Здесь терплю и там терпеть, да? Последние времена наступили, скоро Страшный суд, за все придется ответить, я себе самой разве враг?
   – Стоп, подожди, с чего ты взяла, что речь идет о мокром деле? – перебил ее Илья Никитич.
   – А с того, как ты рванул за ментами, старый хрен! – истерически взвизгнула бомжиха. Слезы мигом высохли, глаза сухо, злобно заблестели. – Все вы, суки, готовы слабого обидеть, правильно про вас пресса печатает! Только в нашей бандитской дерьмократии такие беззакония творятся над правами измученной личности! Ничего, и на вашу диктанту управа найдется. Я не боюсь! Мне терять нечего, кроме своих цепей, все скажу, чтобы вы правду чистую про себя знали от простого русского человека пролетарского происхождения!
   – Сима, а что такое диктанта? – строго спросил Бородин.
   Сима растерянно поморгала, кашлянула и отчеканила:
   – Ты, старый извращенец, дуру из меня не делай! Диктанта – это когда безвинного хватают и тащат!
   – Как разговариваешь, Симакова? – встрял участковый инспектор. – Давно в КПЗ не отдыхала? Соскучилась? Сейчас быстренько организуем, без проблем.
   – А ты меня не пугай! – буркнула Сима и залилась краской. Свежий малиновый синяк под правым глазом стал почти незаметным, зато старый, желто-зеленый, засиял ярче. – И так я вся насквозь больная нервозными заболеваниями. Голодаю, холодаю, никакого позитива. Сплошной экономический Чернобыль. Мне вот только кичи не хватало.
   – Меньше надо пить и по митингам шастать, а то, я гляжу, ты слов разных умных набралась, – проворчал участковый, – извинись и разговаривай по-человечески, не испытывай мое терпение.
   – Ладно, хрен с вами. Извиняюсь, больше не буду. – Симка застенчиво, по-девичьи, улыбнулась щербатым ртом. Настроение у нее менялось ежеминутно. От слезной, жалобной истерики она переходила на сухую, злобную, потом опять жаловалась и вдруг улыбалась, даже с некоторым кокетством. – Если со мной по-доброму, я все скажу.
   – Хорошо, Сима, – кивнул Илья Никитич, – давай по-доброму. Откуда ты знаешь про убийство?
   – Я ж сказала, животных кормлю, делюсь с ними последним своим куском, с бродячими собачками, кошечками. Вот если ты умный, сам догадаешься, откуда все знаю. Слышь, начальник, дай покурить, а?
   – Что ты бредишь, Симакова? – взревел участковый, внезапно теряя терпение. – При чем здесь животные?
   – Угости сигареткой – скажу. – Симка шмыгнула носом и поднесла два пальца к губам, показывая, как сильно ей хочется покурить.
   Участковый покосился на Бородина. В глазах его читался вполне конкретный вопрос: не пора ли применить к этой наглой женщине положенные в таких случаях крутые меры или еще немножко потерпеть ее безобразное поведение? Илья Никитич в ответ слабо покачал головой, давая понять, что с мерами торопиться не стоит. Участковый пожал плечами и нехотя протянул Симе сигарету. Сима с наслаждением затянулась, сделала таинственное лицо и произнесла:
   – Животные все чувствуют, особенно собачки. Они такие лапочки, солнышки, лучше людей в сто раз. Я их люблю, с ними дружу, и мне от них этот божественный дар передался. Слышали, как собаки по покойнику воют? Они жмуров за версту чуют, вот и я тоже. Я ж грю, я прям эстрасьянс. Носом воздух понюхаю и чую. А ты, прошу прощения, вроде культурный такой человек, – она с упреком покосилась на Бородина, – нет чтобы спросить спокойно, мол, откуда у тебя, Сима, этот сундучок с ниточками? Уставился на меня, как будто я тебе косуху зеленью должна по расписке, а потом дунул по переулку. Я ведь сразу поняла, что вернешься, чувствовала, надо уходить от греха, однако жаль было Рюрика будить, он так спал на свежем воздухе, сладкий мой, так спал. Эй, Рюрик, скажи им, ничего мы не видели, правда?
   Рюрик пока не произнес ни слова. Он был совсем плох. Глаза его закатились, голова слегка покачивалась из стороны в сторону, он вяло шевелил губами, издавая странные утробные звуки. Когда его подруга замолчала на миг, в тишине стало слышно, что он поет старинный романс «Степь да степь кругом» и довольно точно выводит мелодию.
   – Так, Рюриков, ты сюда что, концерты пришел давать? Кончай бубнить, Шаляпин недоделанный, – участковый слегка толкнул его в плечо, – давай рассказывай, как дело было. С самого начала и по порядку.
   – Я не бубню, – резко вскинул голову Рюрик, – я пою. У меня, между прочим, среднее музыкальное образование. А что недоделанный, это вы точно заметили, гражданин начальник. На правду не обижаюсь. Если бы меня доделали, доучили, приняли в Консерваторию, был бы я сегодня как Паваротти.
   – Ай, ну что ты брешешь, – Симка сморщилась и легонько хлопнула своего друга по губам, – у Паваротти тенор, у тебя бас.
   – Ну, бомж пошел образованный, сил нет, – хмыкнул участковый, – Симка – политик, Рюрик – оперный солист. Ладно, граждане, кончаем здесь ваньку валять. Отвечаем на вопросы, как положено.
   – Так чего отвечать, если мы не видели ни хрена? – развел руками Рюрик. – Утречком подошли к мусорке, а там куча ниток валяется и сундук соломенный. Вот и все дела.
   – Откуда узнали про убийство?
   – Я ж сказала, у меня дар божественный, я эстрасьянс самый натуральный. Я бы вам могла все сказать, что было, что будет, чем сердце успокоится, если бы вы со мной по-хорошему, по-доброму.
   – Да че ты несешь, дурья башка? Какой ты эстрасьянс? Ментура приехала, труп выносили, это мы видели. А больше ничего, – быстро пробормотал Рюрик и, понурившись, опять принялся тихонько напевать себе под нос.
   – Вы бы отпустили нас, граждане-господа, – попросила Сима, жалобно шмыгнув носом.
   – Значит, так, сладкая парочка, – откашлявшись, произнес участковый сухим, официальным тоном, – вы оба пока только свидетели, однако именно у вас в руках оказались вещи из квартиры убитой. Ты, Симакова, знаешь всех жильцов третьего подъезда, да и ты, Рюриков, тоже. Вам известно, что в сороковой квартире проживала одинокая, беззащитная женщина. Вот вы и решились на ограбление с убийством.
   Илья Никитич, морщась от боли, попытался вытянуть больную ногу, но не смог. Коленка ныла нестерпимо. Надо было кончать эту бодягу, отпускать несчастных бомжей. Убийца вышел из подъезда не позже половины второго ночи. На то, чтобы распотрошить сундук с нитками, ему понадобилось минут пятнадцать. Потом он исчез, а бомжи явились к помойке только на рассвете. Прошло не меньше трех часов. Никакие они не свидетели.
   – У-у! – протяжно взвыла Симка. – Смерти моей хочешь?
   – Ну давай, Симка, колись, утомила! – крикнул участковый, приблизив лицо к перепуганной бомжихе.
   Симка тряслась как в лихорадке, без спросу вытянула еще одну сигарету из пачки, цапнула со стола зажигалку, стала быстро, жадно затягиваться и громко охать при каждом выдохе. Рюрик опять ушел в себя, в свою песню. Он покачивался, урчал басом и напоминал огромного, облезлого, задумчивого котяру.
   – Ох, грехи наши тяжкие, ох, не могу, – простонала Симка, – год-то какой жуткий, если цифры перевернуть вверх ногами, знаете, что получится? Три шестерки, знак нечистого. Вот это он и был, собственной поганой персоной!
   – Кто? – хором спросили участковый и Бородин.
   – Огненный зверь, – прошептала Симка.
   – Слушай, ты издеваешься, да? – вкрадчиво поинтересовался участковый.
   Бородин молча отбил пальцами дробь по столу.
   – Я, как увидела его, сразу поняла, он за невинной душой пришел. Женщина из сороковой квартиры, добрая такая, тихая, вот, туфли мне свои отдала, – Сима вытянула ногу и повертела носком вполне приличной кожаной туфли светло-коричневого цвета, – а когда я на лестнице ночевала, она мне одеялко вынесла, и чайком угощала, и хлебушком с маслом, и колбаской. Вот какая хорошая женщина, самая добрая во всем подъезде, самая сострадательная. Для него, урода, сострадательный человек хуже ладана.
   – Сима, ты ведь тоже добрая, и душа у тебя чистая, – задумчиво произнес Илья Никитич и поймал удивленный взгляд участкового, – ты с бродячими животными последним куском делишься и мухи не обидела за всю жизнь, верно?
   – Верно, ой, как верно, гражданин начальник, – Сима потупилась и громко всхлипнула, – я добрая, я очень хорошая, только никто не ценит, не понимает мою чистую душу.
   – Зато он, огненный зверь, отлично чувствует твою чистую душу, и следующей его жертвой будешь ты, Сима, – голос Ильи Никитича звучал глухо, жутковато, он придвинулся поближе к Симе, глядел ей прямо в глаза и говорил, стараясь не дышать носом, – ведь он видел тебя? Видел так же ясно, как ты его?
   – Да! – прошептала Сима. – Он меня видел! Он за мной придет!
   – Придет, – кивнул Бородин, – если мы его не поймаем, обязательно придет. Ну, как он выглядел?
   – Рожа вся черная, глаза красные, во рту клыки, – выкрикнула Сима и качнулась на стуле, – ой, не могу, боюсь!
   – А чтобы не бояться, помоги нам, Сима, спасти твою жизнь, расскажи все по порядку. Где ты его увидела?
   – Во дворе, на лавочке. Он сундучок потрошил. Я за посудой вышла, как всегда, смотрю, сидит. Сзади вроде нормальный, в майке, а как подошла ближе, поглядела сбоку, так и застыла.
   – Когда это было?
   – Ночью.
   – В котором часу?
   – Ну, как? В полночь, конечно! У меня часов наручных не имеется, но я определенно знаю, он, поганец, всю дорогу является ровно в полночь.
   – Дура, ну дура баба, – внезапно ожил Рюрик, – шлялась где-то, пила без меня, потом пришла и давай вопить, мол, черта во дворе видела с черной мордой и красными глазами. Я грю, тебя, Сима, заглючило, в натуре, а она мне: не веришь, пойдем, покажу, он там, на лавочке, рукодельный сундук потрошит с нитками, ржет и матюкается. Я грю, дура, зачем черту нитки? А она отвечает: раз взял, значит, надо ему. Ищет что-то в клубочках. Нашел ли, нет, не знаю, пойдем, грит, глянем. Я грю, тебе надо, ты иди, а я спать хочу. Короче, это, пристала ко мне, пойдем да пойдем, грит, одной страшно. Только мы собрались, слышим, во дворе шум, голоса. Окошко прямо на третий подъезд выходит, ну и вот, глянул я в окошко, вижу, машина милицейская, ну и все, как положено, в общем, вы сами знаете. Я грю, надо, Сима, погодить, когда менты уедут.
   Рюрика прорвало. Видно, он долго, трудно переваривал впечатления прошедшей ночи в своей хмельной башке и наконец, переварив, почувствовал острую нужду поделиться ими с кем-нибудь, хотя бы со следователем и участковым. Сима пыталась пару раз перебить его, но он резко обрывал ее: молчи, дура! Она послушно замолкала, а он продолжал:
   – Ну, стали мы ждать, глядим в окошко, а тут как раз труповозка подъехала. Как положено, санитары, менты, и, короче, это, выносят из подъезда труп. Симка, дура, чуть не завопила, хорошо, я ей пасть успел зажать. Пока то да се, уехали, стало совсем светло, я спать хочу, не могу, а она все волокет меня, грит, точно видела, там черт сидел, и это, значит, он человека порешил. Я, грит, даже знаю кого. В третьем подъезде, в сороковой квартире, женщина на кукольной фабрике работала, тихая такая, хорошая женщина, Лилей зовут. Ну и вот, пришли мы, короче, к помойке, а там ниток этих раскидано хрен знает сколько. Симка давай все собирать, сматывать, ну а потом вы, гражданин начальник, подошли.
   – Сима, как ты поняла, что убили женщину по имени Лилия из сороковой квартиры? – склонившись к Симе, ласково спросил Илья Никитич.
   – По ниточкам, – всхлипнула бомжиха, – по сундучку. Ее это рукоделье.
   – Ты что, раньше видела?
   – Ага, видела. Она меня зимой два раза помыться пустила, жидкость от вшей подарила, во какая женщина хорошая. Так у ней этот сундучок на столе стоял.
   – И ты прямо так его запомнила?
   – Ага, запомнила. Очень уж он красивый, старинный. У моей бабушки такой был, тоже нитки всякие хранила, вязать любила.
   – Умница, – кивнул Илья Никитич, – а теперь все-таки попробуй вспомнить, как выглядел человек, который потрошил этот красивый сундучок?
   – Да не человек он! – завопила Сима так громко, что Рюрик подскочил на стуле, а у Бородина заложило уши. – Сколько вам объяснять? Не человек! Рожа черная, глазищи огромные, красные, нос над губой болтается, и рожки, самые натуральные, понимаете вы или нет?! Он ведь прямо как глянул на меня, я чуть не померла со страха, креститься стала, а он заржал и послал меня матерно. Ясно вам?
   – Погоди, – кашлянул Илья Никитич, – как же ты его разглядела в темноте?
   – Так он под фонарем сидел, да и ночи светлые.
   – Значит, лицо черное, глаза красные, на голове рога, – подытожил Бородин, – а волосы?
   – Нет у него волос. Лысый он, и голова вся черная, блестящая, и рожки торчат, маленькие такие, красенькие.
   – Как тебе показалось, он худой или толстый?
   – Плечи широкие, но не толстый.
   – Он при тебе со скамейки не вставал?
   – Нет.
   – То есть какого он роста, ты не видела?
   – Да он любого может быть роста, какого захочет, такого и роста, хошь, как мышка, хошь, больше слона.
   – Ты говоришь, он послал тебя матерно. Какой у него был голос?
   – Визгливый, противный.
   – Визгливый? То есть высокий? Может, вообще женский?
   – Да хрен его знает, – махнула рукой Сима, – какая разница? Он может любым голосом разговаривать. Хошь, басом, хошь, тенором или вообще высокой сопраной. На меня он завизжал, как свинья.
   – Ну да, понятно, – кивнул Илья Никитич, – а сзади, говоришь, он выглядел нормально?
   – Нормально. Майка синяя.
   Илья Никитич тут же, совсем некстати, вспомнил, что у Люси была футболка синего цвета, и грустно спросил:
   – А как же рога? Разве их не видно было сзади?
   – Да чего там, видно не видно? Ну, вот представь, ты себе идешь тихо-мирно к контейнеру за посудой, как нормальный человек, в натуре, ну сидит парень какой-то на лавочке. Ты что, будешь его рога разглядывать? Я подумала, это кепка у него такая.
   – То есть на нем был головной убор с маской, – устало вздохнул Илья Никитич и взглянул на участкового, – знаете, есть такие специальные магазины, там продаются маски-страшилки. Вот наш убийца и напялил на себя маску черта с рожками. Шутник.
   – Не верите? – взвизгнула Сима. – Думаете, он мне спьяну померещился? Нет, – она замотала головой, – пришли последние времена. Он будет еще убивать, без разбору, всех подряд, праведников и грешников, вы хоть всю ментуру на уши поставите, ни фига вы его не поймаете.

Глава третья

   Близняшки вышли из особняка, в котором находилась редакция журнала «Блюм», и направились к Старому Арбату. У них было три часа до встречи с фотографом Кисой и десять рублей на двоих. Это два пирожка с капустой либо две порции мороженого. Они приехали в Москву из Лобни семичасовой электричкой, встали очень рано и не успели позавтракать, а Солодкин не предложил им даже кофе.
   Весной им исполнилось семнадцать. Теперь у них появилась возможность раз в неделю ездить в Москву и завелось немного денег на карманные расходы. Им нравилось шляться по городу. Они, выросшие в подмосковных специнтернатах и детских домах, за бетонными заборами, пьянели от запаха бензина и горячего асфальта, от блеска, шума, от пестрой уличной жизни, от шикарных магазинов, ресторанов, лимузинов, от мужских взглядов, от собственных отражений в зеркальных витринах.