Страница:
– Машенька, я, конечно, подожду с удовольствием. Но… в таком случае не лучше ли вам быстро собрать вещи и переехать ко мне до приезда вашего жениха? Не опасно ли вам ночевать здесь?
Из глубины двора раздавались пьяные вопли, заглушавшие песенку группы «На-на» «Моя малышка». Пьяные мужские голоса подпевали вразнобой, перемежая слова песни веселым матом.
"Да! Лучше мне поехать с вами куда угодно, – выкрикнула про себя Маша, – нырнуть с рюкзачком в вашу уютную машину, и везите меня куда хотите. –
И тут же она испугалась, стало стыдно. – Ты что, свихнулась? – строго спросила она себя. – Готова ехать с первым попавшимся мужиком только потому, что он вежливый, воспитанный и за тебя заступился, не проехал мимо?"
– Большое спасибо, Вадим Николаевич, но вряд ли я смогу воспользоваться вашим предложением. Это неудобно. Мой жених приезжает рано утром. Завтра, – сказала она вслух, вежливо и твердо.
– Очень жаль, Машенька. Не волнуйтесь, я подожду, пока вы умоетесь во дворе. Если они пристанут, я вмешаюсь.
Попрощавшись с Вадимом Николаевичем за руку, Маша спокойно, с гордо поднятой головой вошла во двор. Машина отъехала от калитки минут через десять после того, как Маша умылась, почистила зубы и поднялась в свою комнату.
«А все-таки есть в нем что-то такое… Жаль, если я больше его никогда не увижу. Интересно, он женат? Кто он? Почему его здесь все боятся? Села бы в его машину, ехала бы с ним, и было бы мне хорошо и спокойно. Но это безумие какое-то, это неприлично. Наверное, я потихоньку свихиваюсь здесь от одиночества и липких придурков, которые лезут со всех сторон», – думала Маша, засыпая.
Глава 2
Глава 3
Из глубины двора раздавались пьяные вопли, заглушавшие песенку группы «На-на» «Моя малышка». Пьяные мужские голоса подпевали вразнобой, перемежая слова песни веселым матом.
"Да! Лучше мне поехать с вами куда угодно, – выкрикнула про себя Маша, – нырнуть с рюкзачком в вашу уютную машину, и везите меня куда хотите. –
И тут же она испугалась, стало стыдно. – Ты что, свихнулась? – строго спросила она себя. – Готова ехать с первым попавшимся мужиком только потому, что он вежливый, воспитанный и за тебя заступился, не проехал мимо?"
– Большое спасибо, Вадим Николаевич, но вряд ли я смогу воспользоваться вашим предложением. Это неудобно. Мой жених приезжает рано утром. Завтра, – сказала она вслух, вежливо и твердо.
– Очень жаль, Машенька. Не волнуйтесь, я подожду, пока вы умоетесь во дворе. Если они пристанут, я вмешаюсь.
Попрощавшись с Вадимом Николаевичем за руку, Маша спокойно, с гордо поднятой головой вошла во двор. Машина отъехала от калитки минут через десять после того, как Маша умылась, почистила зубы и поднялась в свою комнату.
«А все-таки есть в нем что-то такое… Жаль, если я больше его никогда не увижу. Интересно, он женат? Кто он? Почему его здесь все боятся? Села бы в его машину, ехала бы с ним, и было бы мне хорошо и спокойно. Но это безумие какое-то, это неприлично. Наверное, я потихоньку свихиваюсь здесь от одиночества и липких придурков, которые лезут со всех сторон», – думала Маша, засыпая.
Глава 2
Он зажег огонь в камине. Ночь была теплая, душная, но он любил смотреть на огонь – легче думалось. Мягко, сосредоточенно скользили змейки пламени, перешептывались и приплясывали быстрые яркие язычки. В этом проглядывала своя внутренняя логика, своя музыка, которую не поймешь и не разгадаешь. Да и зачем?
В последние несколько месяцев он не включал телевизор. Редкими свободными и одинокими вечерами сидел у камина, глядя на огонь, и думал. Он не включал телевизор потому, что на экране то и дело мелькали кадры чеченской хроники – растерзанные трупы детей и женщин, замученные, жесткие лица русских мальчиков в военной форме, обреченных стать пушечным мясом. Он отдавал себе отчет, что напрямую причастен ко всему этому кошмару, и уже не пытался оправдаться перед самим собой.
Он не бандит и не убийца. Он врач, хирург, но в последние полтора года ему приходилось лечить бандитов и убийц, извлекать из них пули и осколки, спасать им жизнь.
Полтора года назад Вадима Николаевича Ревенко, лучшего хирурга областной больницы, подняли ночью с постели и под дулом автомата повезли через границу в горное селение. Он должен был прооперировать трех раненых. Кто эти раненые, он понял сразу и испугался. Но перед ним находились умирающие люди, и он спас их. Впрочем, и себя тоже.
Он не отходил от операционного стола сутками. В фельдшерском пункте горного села устроили нечто вроде полевого госпиталя. В распоряжении Вадима Николаевича оказался только местный фельдшер-абхазец.
Для спасения своих раненых бандиты не жалели ничего, делали что могли: доставали дорогие лекарства, американские шовные и перевязочные материалы, немецкие хирургические инструменты. И деньги ему, Ревенко, платили немалые.
А потом, возвращаясь домой и включая телевизор, он видел фотографии тех, кого только что спас. Они находились в розыске, за каждым тянулся кровавый след расстрелянных заложников, растерзанных пленных российских солдат, терактов…
Город, в котором он родился и вырос, являлся областным центром российского Причерноморья, знаменитым курортом. Благополучие и процветание края держалось на нескольких крупных мафиозных группировках, то враждующих, то мирящихся. Мафии разделялись по национальному признаку. В городе, кроме русских и украинцев, жило несколько кавказских народов, и доктор с детства знал два кавказских языка.
Он лечил всех, без разбора. Ему неважно, кто лег к нему на операционный стол – добропорядочный горожанин, секретарь райкома партии, рыночный торговец или крупный уголовный авторитет. Больной для него – только больной, и социальный статус не имел значения.
Если в благодарность за удачную операцию ему дарили дорогие подарки или давали деньги в конверте, он не отказывался. Он знал, что его труд стоит очень дорого, а на больничную зарплату прожить невозможно. Тот, кто мог и считал нужным платить, – платил. А кто не мог, того Ревенко оперировал бесплатно, и качество операции от этого не менялось. Его руки были для всех одинаковы – и для крестных отцов местных мафий, и для полунищих старушек, и для глав городской и областной администрации.
Теперь он оперировал еще и чеченских бандитов, которые прятались здесь, в горах. Когда за ним приезжали во второй, в третий, в десятый раз, он уже без всякого насилия садился в машину и отправлялся спасать раненых. Эти истекающие кровью, полумертвые, гангренозные, завшивленные чеченцы стали для него такими же больными, как все другие. Каждый раз, борясь за жизнь какого-нибудь очередного полевого командира или рядового боевика, он не мог потом пойти и донести на него, хотя понимал: как только этот больной встанет на ноги, он опять начнет убивать, взрывать и брать заложников.
Да и куда он мог сунуться со своей информацией? Он знал: местная милиция куплена с потрохами, в местном ФСБ каждый второй получает чеченские деньги. Наверняка в Москве их получает каждый пятый. Где гарантия, что со своей информацией он не попадет именно к этому – пятому?
Через три месяца он все-таки попытался улететь в Москву, сославшись на Международную конференцию по экстренной хирургии, на которую получил официальное приглашение. В местном аэропорту к нему подошли двое, спереди и сзади, вплотную. Стоявший сзади держал под курткой пистолет, дуло уперлось Вадиму Николаевичу в спину. Тот, что спереди, глядел ему в глаза и дышал в лицо запахом табака и шашлыка.
– Не надо тебе лететь в Москву, доктор. Ты здесь очень нужен, – произнес он тихо и ласково по-абхазски.
В тот момент в душе его будто щелкнул и бешено застучал часовой механизм взрывного устройства. Он почувствовал: рано или поздно это устройство сработает. Остановить, отключить его уже невозможно.
За ним неусыпно следили, контролировали каждый шаг чеченцы. А вскоре прибавился к этому смутный интерес со стороны российских спецслужб – то ли ФСБ, то ли ГРУ.
Время шло. Как член Международной ассоциации экстренной хирургии, Вадим Николаевич имел право на безвизовый проезд в любые районы военных действий и лагерей беженцев. Он продолжал ездить через границу, расположенную вдоль реки Чандры, то на своей «Тойоте», то на военном «газике», предоставленном вместе с шофером-абхазцем к его услугам.
Месяц назад в село привезли очередного полевого командира с множественными осколочными ранениями брюшной полости. Человека этого знала вся Россия как одного из самых кровавых лидеров террористов. Он находился в розыске, в «Новостях» сообщали, будто он пропал без вести, а он между тем лежал на операционном столе в маленьком горном селении, и доктор Ревенко больше суток боролся за его жизнь.
Бандит быстро шел на поправку. Но чем лучше чувствовал себя пациент, тем мрачней и тревожней становился доктор. Он отдавал себе отчет в том, что, спасая жизнь Ахмеджанову, заранее обрекает на смерть множество ни в чем не повинных людей.
Вадим не сомневался: сейчас в городе работает несколько серьезных агентов российских спецслужб. Они должны заниматься предстоящими губернаторскими выборами и связями кандидатов с чеченцами, засевшими в горах. Но как выйти на реального, а не опереточного агента? И до какой степени можно ему доверять? Ведь не случайно до сих пор не пойман и не посажен на скамью подсудимых ни один из серьезных чеченских лидеров.
Даже если представить, что ему повезет, удастся каким-то образом прорваться сквозь чеченскую слежку, выйти на нужного человека, дать ему полную информацию о крупной чеченской базе в горах и об Аслане Ахмеджанове, он все равно рискует головой. Такую информацию наверняка захотят проверить. Ведь послать в горы, на территорию дружественного государства отряд спецназа, вести там настоящие боевые действия – это не шутки. Те, кто заинтересован в аресте Ахмеджанова, обязаны действовать наверняка.
А какие он может представить доказательства? Клок волос из бороды бандита? Или любительскую фотографию на фоне гор? «Давай, Аслан, я тебя сфотографирую на память?»
Как бы мало времени ни ушло на проверку, его в любом случае хватит, чтобы Ахмеджанов исчез, а доктора пристрелили. О том, как поставлена служба информации в городе и в горах, доктор знал очень хорошо.
Оставить все как есть, дать Ахмеджанову окрепнуть, встать на ноги Вадим не мог. Прикончить бандита по-тихому, каким-нибудь медицинским способом тоже не мог. Рука не поднималась. Слишком долго и трудно он спасал этого человека. Да и потом, это равносильно самоубийству: вычислили бы тут же, без вскрытия и судебно-медицинской экспертизы.
Иногда ему хотелось хоть с кем-нибудь поделиться всеми этими навалившимися вопросами. Но рядом не было ни души.
Жена ушла от Вадима десять лет назад к заезжему москвичу-курортнику. Сыну тогда исполнилось пятнадцать. До окончания школы мальчик жил с отцом, к матери в Москву приезжал на каникулы, а после десятого класса переехал совсем – поступил на биофак Московского университета, на втором курсе женился на канадке украинского происхождения, теперь жил в Квебеке. Письма от него Вадим получал все реже.
Иногда появлялись женщины, но надолго почему-то не задерживались. Он считал, дело в его дурном замкнутом характере, но на самом деле просто не нашлось еще такой женщины, которую ему хотелось бы удержать.
В гостиной над камином висела большая репродукция известной картины Пабло Пикассо «Девочка на шаре». Он любил смотреть на хрупкую удлиненную фигурку, балансирующую на большом цирковом шаре на фоне накачанного тяжеловеса. Постепенно нарисованная девочка стала полноправной обитательницей его дома, иногда он ловил себя на том, что мысленно беседует с ней. А однажды даже признался себе, что из всех женщин, которых когда-либо знал, по-настоящему хочет только одну. Но ее не существует. Она просто нарисована великим художником. В жизни не бывает таких линий, такой хрупкости и нежности. Свою танцовщицу-циркачку Пикассо, вероятно, просто выдумал, намечтал себе, увидел во сне.
Вадиму она тоже снилась иногда – но и во сне она оставалась нарисованной…
Как в высококлассном хирурге в нем нуждались многие. Для большинства женщин мог бы составить завидную партию как очень состоятельный сорокапятилетний холостяк. Но ни благодарные больные, ни жаждущие выгодного брака дамы и девицы не могли скрасить его одиночество. Имелось, правда, одно существо, к которому Вадим успел привязаться в последнее время. Это был живой человек, не нарисованный, но немой и слабоумный.
Полы в горном госпитале мыл странный больной старик по имени Иван. Сначала Вадим обратил внимание на русское имя. Потом заметил, что Иван выглядит, вероятно, значительно старше своих лет. А потом понял: слабоумие и немота – не врожденные. Под прозрачным седым пухом на голове просматривались страшные, глубокие шрамы, зажившие без всякой медицинской помощи. Слабоумие являлось следствием тяжелой черепно-мозговой травмы.
Иван не говорил, только мычал. Но доктору показалось, что он все слышит и понимает. Вадим примерно представлял себе, каким образом мог попасть этот молодой старик в горное село. У чеченцев и абхазцев еще лет пятнадцать назад появилась своеобразная мода на русских рабов.
На вокзалах, в курортных городах высматривали и вычисляли «живой товар». Как правило, попадались демобилизованные солдаты, молодые беспечные одинокие провинциалы, ищущие заработка, чтобы красиво пожить на курорте. Их ловко подманивали, поили до бесчувствия, добавляя в водку сильное снотворное или наркотики, потом переправляли в горы. Там эти люди выполняли самую черную работу, их использовали в производстве опиума, они ходили за скотиной и сами постепенно превращались в покорных животных. Какое-то время их держали на одуряющих, разрушающих мозг наркотиках, а потом они уже сами не хотели никуда бежать.
Только встретив Ивана, доктор понял, что и прежде приходилось ему видеть в абхазских горных селениях таких вот русских рабов. Но раньше он принимал их просто за местных слабоумных. В русских и украинских селах тоже встречаются такие вот юродивые, с врожденным идиотизмом разной степени тяжести.
Доктор понимал: помочь Ивану ничем не сможет. Возможно, в хороших условиях можно бы добиться некоторого улучшения. Но для этого требовался профессиональный психиатр, стационарное лечение. Надежда на то, что Иван вспомнит, откуда он, сумеет произнести или написать свою фамилию, практически равна нулю.
Вадим возил ему еду, разговаривал с ним. Постепенно он стал замечать в блеклых, бессмысленных глазах Ивана какую-то тень мучительной мысли, что-то мелькало иногда осмысленное, живое, но тут же гасло. Вадим видел как врач, что жить Ивану осталось совсем немного – организм его истощен побоями, непосильной работой, вероятно, влито в него огромное количество наркотиков, и эти черепные травмы… Невозможно помочь физически, только вкусно накормить и сказать ласковое слово.
Да, пожалуй, это походило на тихое помешательство: два близких существа – нарисованная девочка и слабоумный, немой, безнадежно больной человек. Но вот сегодня, всего несколько часов назад он увидел живую «Девочку на шаре». Он даже узнал, что ее зовут Маша и что она из Москвы.
Сначала, проезжая мимо, он заметил, как два подвыпивших «качка» – амбала тащат под локотки тоненькую беспомощную фигурку в длинной юбке. Он знал местные нравы. Молодые мафиозные «шестерки» любили так шутить спьяну. Но и «шестеркам» известно, кто такой доктор Ревенко. Ему ничего не стоило вмешаться.
Въезжая перед ними на тротуар и останавливая машину, он даже не разглядел ее толком. А потом, когда вышел, чтобы вмешаться, сердце у него на секунду остановилось. Девочка удивительно походила на пикассовскую танцовщицу, будто француз писал свою циркачку именно с нее.
Вместо облегающего циркового трико на ней была длинная юбка, длинный широкий свитер, но сквозь одежду легко угадывалась каждая линия ее тела. Тонкие руки приподняты, пальцы маленьких невесомых ножек в мягких китайских тапочках едва касались земли. И два «качка» – амбала по бокам…
Пикассовская танцовщица изображена с короткой стрижкой, под мальчика, а у этой, живой, девочки темно-каштановые волосы доходили до острых ключиц.
Вадим честно признался себе: теперь вместо нарисованной танцовщицы всегда будет видеть живую девочку. Она не выходила из головы, мешала думать, искать выход из тупика. «Хоть снимай любимую картину и прячь в шкаф», – усмехнулся он про себя.
Но ведь во всем том дерьме, из которого он пытается сейчас выкарабкаться, должен иметься просвет, утешение, подарок судьбы. Как ни называй, все равно в ушах звучит одно имя: Машенька.
В последние несколько месяцев он не включал телевизор. Редкими свободными и одинокими вечерами сидел у камина, глядя на огонь, и думал. Он не включал телевизор потому, что на экране то и дело мелькали кадры чеченской хроники – растерзанные трупы детей и женщин, замученные, жесткие лица русских мальчиков в военной форме, обреченных стать пушечным мясом. Он отдавал себе отчет, что напрямую причастен ко всему этому кошмару, и уже не пытался оправдаться перед самим собой.
Он не бандит и не убийца. Он врач, хирург, но в последние полтора года ему приходилось лечить бандитов и убийц, извлекать из них пули и осколки, спасать им жизнь.
Полтора года назад Вадима Николаевича Ревенко, лучшего хирурга областной больницы, подняли ночью с постели и под дулом автомата повезли через границу в горное селение. Он должен был прооперировать трех раненых. Кто эти раненые, он понял сразу и испугался. Но перед ним находились умирающие люди, и он спас их. Впрочем, и себя тоже.
Он не отходил от операционного стола сутками. В фельдшерском пункте горного села устроили нечто вроде полевого госпиталя. В распоряжении Вадима Николаевича оказался только местный фельдшер-абхазец.
Для спасения своих раненых бандиты не жалели ничего, делали что могли: доставали дорогие лекарства, американские шовные и перевязочные материалы, немецкие хирургические инструменты. И деньги ему, Ревенко, платили немалые.
А потом, возвращаясь домой и включая телевизор, он видел фотографии тех, кого только что спас. Они находились в розыске, за каждым тянулся кровавый след расстрелянных заложников, растерзанных пленных российских солдат, терактов…
Город, в котором он родился и вырос, являлся областным центром российского Причерноморья, знаменитым курортом. Благополучие и процветание края держалось на нескольких крупных мафиозных группировках, то враждующих, то мирящихся. Мафии разделялись по национальному признаку. В городе, кроме русских и украинцев, жило несколько кавказских народов, и доктор с детства знал два кавказских языка.
Он лечил всех, без разбора. Ему неважно, кто лег к нему на операционный стол – добропорядочный горожанин, секретарь райкома партии, рыночный торговец или крупный уголовный авторитет. Больной для него – только больной, и социальный статус не имел значения.
Если в благодарность за удачную операцию ему дарили дорогие подарки или давали деньги в конверте, он не отказывался. Он знал, что его труд стоит очень дорого, а на больничную зарплату прожить невозможно. Тот, кто мог и считал нужным платить, – платил. А кто не мог, того Ревенко оперировал бесплатно, и качество операции от этого не менялось. Его руки были для всех одинаковы – и для крестных отцов местных мафий, и для полунищих старушек, и для глав городской и областной администрации.
Теперь он оперировал еще и чеченских бандитов, которые прятались здесь, в горах. Когда за ним приезжали во второй, в третий, в десятый раз, он уже без всякого насилия садился в машину и отправлялся спасать раненых. Эти истекающие кровью, полумертвые, гангренозные, завшивленные чеченцы стали для него такими же больными, как все другие. Каждый раз, борясь за жизнь какого-нибудь очередного полевого командира или рядового боевика, он не мог потом пойти и донести на него, хотя понимал: как только этот больной встанет на ноги, он опять начнет убивать, взрывать и брать заложников.
Да и куда он мог сунуться со своей информацией? Он знал: местная милиция куплена с потрохами, в местном ФСБ каждый второй получает чеченские деньги. Наверняка в Москве их получает каждый пятый. Где гарантия, что со своей информацией он не попадет именно к этому – пятому?
Через три месяца он все-таки попытался улететь в Москву, сославшись на Международную конференцию по экстренной хирургии, на которую получил официальное приглашение. В местном аэропорту к нему подошли двое, спереди и сзади, вплотную. Стоявший сзади держал под курткой пистолет, дуло уперлось Вадиму Николаевичу в спину. Тот, что спереди, глядел ему в глаза и дышал в лицо запахом табака и шашлыка.
– Не надо тебе лететь в Москву, доктор. Ты здесь очень нужен, – произнес он тихо и ласково по-абхазски.
В тот момент в душе его будто щелкнул и бешено застучал часовой механизм взрывного устройства. Он почувствовал: рано или поздно это устройство сработает. Остановить, отключить его уже невозможно.
За ним неусыпно следили, контролировали каждый шаг чеченцы. А вскоре прибавился к этому смутный интерес со стороны российских спецслужб – то ли ФСБ, то ли ГРУ.
Время шло. Как член Международной ассоциации экстренной хирургии, Вадим Николаевич имел право на безвизовый проезд в любые районы военных действий и лагерей беженцев. Он продолжал ездить через границу, расположенную вдоль реки Чандры, то на своей «Тойоте», то на военном «газике», предоставленном вместе с шофером-абхазцем к его услугам.
Месяц назад в село привезли очередного полевого командира с множественными осколочными ранениями брюшной полости. Человека этого знала вся Россия как одного из самых кровавых лидеров террористов. Он находился в розыске, в «Новостях» сообщали, будто он пропал без вести, а он между тем лежал на операционном столе в маленьком горном селении, и доктор Ревенко больше суток боролся за его жизнь.
Бандит быстро шел на поправку. Но чем лучше чувствовал себя пациент, тем мрачней и тревожней становился доктор. Он отдавал себе отчет в том, что, спасая жизнь Ахмеджанову, заранее обрекает на смерть множество ни в чем не повинных людей.
Вадим не сомневался: сейчас в городе работает несколько серьезных агентов российских спецслужб. Они должны заниматься предстоящими губернаторскими выборами и связями кандидатов с чеченцами, засевшими в горах. Но как выйти на реального, а не опереточного агента? И до какой степени можно ему доверять? Ведь не случайно до сих пор не пойман и не посажен на скамью подсудимых ни один из серьезных чеченских лидеров.
Даже если представить, что ему повезет, удастся каким-то образом прорваться сквозь чеченскую слежку, выйти на нужного человека, дать ему полную информацию о крупной чеченской базе в горах и об Аслане Ахмеджанове, он все равно рискует головой. Такую информацию наверняка захотят проверить. Ведь послать в горы, на территорию дружественного государства отряд спецназа, вести там настоящие боевые действия – это не шутки. Те, кто заинтересован в аресте Ахмеджанова, обязаны действовать наверняка.
А какие он может представить доказательства? Клок волос из бороды бандита? Или любительскую фотографию на фоне гор? «Давай, Аслан, я тебя сфотографирую на память?»
Как бы мало времени ни ушло на проверку, его в любом случае хватит, чтобы Ахмеджанов исчез, а доктора пристрелили. О том, как поставлена служба информации в городе и в горах, доктор знал очень хорошо.
Оставить все как есть, дать Ахмеджанову окрепнуть, встать на ноги Вадим не мог. Прикончить бандита по-тихому, каким-нибудь медицинским способом тоже не мог. Рука не поднималась. Слишком долго и трудно он спасал этого человека. Да и потом, это равносильно самоубийству: вычислили бы тут же, без вскрытия и судебно-медицинской экспертизы.
Иногда ему хотелось хоть с кем-нибудь поделиться всеми этими навалившимися вопросами. Но рядом не было ни души.
Жена ушла от Вадима десять лет назад к заезжему москвичу-курортнику. Сыну тогда исполнилось пятнадцать. До окончания школы мальчик жил с отцом, к матери в Москву приезжал на каникулы, а после десятого класса переехал совсем – поступил на биофак Московского университета, на втором курсе женился на канадке украинского происхождения, теперь жил в Квебеке. Письма от него Вадим получал все реже.
Иногда появлялись женщины, но надолго почему-то не задерживались. Он считал, дело в его дурном замкнутом характере, но на самом деле просто не нашлось еще такой женщины, которую ему хотелось бы удержать.
В гостиной над камином висела большая репродукция известной картины Пабло Пикассо «Девочка на шаре». Он любил смотреть на хрупкую удлиненную фигурку, балансирующую на большом цирковом шаре на фоне накачанного тяжеловеса. Постепенно нарисованная девочка стала полноправной обитательницей его дома, иногда он ловил себя на том, что мысленно беседует с ней. А однажды даже признался себе, что из всех женщин, которых когда-либо знал, по-настоящему хочет только одну. Но ее не существует. Она просто нарисована великим художником. В жизни не бывает таких линий, такой хрупкости и нежности. Свою танцовщицу-циркачку Пикассо, вероятно, просто выдумал, намечтал себе, увидел во сне.
Вадиму она тоже снилась иногда – но и во сне она оставалась нарисованной…
Как в высококлассном хирурге в нем нуждались многие. Для большинства женщин мог бы составить завидную партию как очень состоятельный сорокапятилетний холостяк. Но ни благодарные больные, ни жаждущие выгодного брака дамы и девицы не могли скрасить его одиночество. Имелось, правда, одно существо, к которому Вадим успел привязаться в последнее время. Это был живой человек, не нарисованный, но немой и слабоумный.
Полы в горном госпитале мыл странный больной старик по имени Иван. Сначала Вадим обратил внимание на русское имя. Потом заметил, что Иван выглядит, вероятно, значительно старше своих лет. А потом понял: слабоумие и немота – не врожденные. Под прозрачным седым пухом на голове просматривались страшные, глубокие шрамы, зажившие без всякой медицинской помощи. Слабоумие являлось следствием тяжелой черепно-мозговой травмы.
Иван не говорил, только мычал. Но доктору показалось, что он все слышит и понимает. Вадим примерно представлял себе, каким образом мог попасть этот молодой старик в горное село. У чеченцев и абхазцев еще лет пятнадцать назад появилась своеобразная мода на русских рабов.
На вокзалах, в курортных городах высматривали и вычисляли «живой товар». Как правило, попадались демобилизованные солдаты, молодые беспечные одинокие провинциалы, ищущие заработка, чтобы красиво пожить на курорте. Их ловко подманивали, поили до бесчувствия, добавляя в водку сильное снотворное или наркотики, потом переправляли в горы. Там эти люди выполняли самую черную работу, их использовали в производстве опиума, они ходили за скотиной и сами постепенно превращались в покорных животных. Какое-то время их держали на одуряющих, разрушающих мозг наркотиках, а потом они уже сами не хотели никуда бежать.
Только встретив Ивана, доктор понял, что и прежде приходилось ему видеть в абхазских горных селениях таких вот русских рабов. Но раньше он принимал их просто за местных слабоумных. В русских и украинских селах тоже встречаются такие вот юродивые, с врожденным идиотизмом разной степени тяжести.
Доктор понимал: помочь Ивану ничем не сможет. Возможно, в хороших условиях можно бы добиться некоторого улучшения. Но для этого требовался профессиональный психиатр, стационарное лечение. Надежда на то, что Иван вспомнит, откуда он, сумеет произнести или написать свою фамилию, практически равна нулю.
Вадим возил ему еду, разговаривал с ним. Постепенно он стал замечать в блеклых, бессмысленных глазах Ивана какую-то тень мучительной мысли, что-то мелькало иногда осмысленное, живое, но тут же гасло. Вадим видел как врач, что жить Ивану осталось совсем немного – организм его истощен побоями, непосильной работой, вероятно, влито в него огромное количество наркотиков, и эти черепные травмы… Невозможно помочь физически, только вкусно накормить и сказать ласковое слово.
Да, пожалуй, это походило на тихое помешательство: два близких существа – нарисованная девочка и слабоумный, немой, безнадежно больной человек. Но вот сегодня, всего несколько часов назад он увидел живую «Девочку на шаре». Он даже узнал, что ее зовут Маша и что она из Москвы.
Сначала, проезжая мимо, он заметил, как два подвыпивших «качка» – амбала тащат под локотки тоненькую беспомощную фигурку в длинной юбке. Он знал местные нравы. Молодые мафиозные «шестерки» любили так шутить спьяну. Но и «шестеркам» известно, кто такой доктор Ревенко. Ему ничего не стоило вмешаться.
Въезжая перед ними на тротуар и останавливая машину, он даже не разглядел ее толком. А потом, когда вышел, чтобы вмешаться, сердце у него на секунду остановилось. Девочка удивительно походила на пикассовскую танцовщицу, будто француз писал свою циркачку именно с нее.
Вместо облегающего циркового трико на ней была длинная юбка, длинный широкий свитер, но сквозь одежду легко угадывалась каждая линия ее тела. Тонкие руки приподняты, пальцы маленьких невесомых ножек в мягких китайских тапочках едва касались земли. И два «качка» – амбала по бокам…
Пикассовская танцовщица изображена с короткой стрижкой, под мальчика, а у этой, живой, девочки темно-каштановые волосы доходили до острых ключиц.
Вадим честно признался себе: теперь вместо нарисованной танцовщицы всегда будет видеть живую девочку. Она не выходила из головы, мешала думать, искать выход из тупика. «Хоть снимай любимую картину и прячь в шкаф», – усмехнулся он про себя.
Но ведь во всем том дерьме, из которого он пытается сейчас выкарабкаться, должен иметься просвет, утешение, подарок судьбы. Как ни называй, все равно в ушах звучит одно имя: Машенька.
Глава 3
Этот запах въелся в кожу. Сам Иван его не чувствовал, но хозяин, если подходил близко, всякий раз морщился и говорил:
– Ну и воняешь ты, Иван! Все вы, русские скоты, воняете.
В ответ Иван только тихо мычал беззубым ртом и делал выразительные знаки руками, мол, прости, хозяин, не понимаю.
На самом деле Иван понимал, хотя хозяин говорил на своем гортанном языке. Чужой язык выучился сам собой, слова намертво вбились в память, как тонкие гвозди в твердую доску. Он все понимал, но никогда вслух не произнес ни одного чужого слова. Еще в первые годы он повторял про себя родные русские слова, думал по-русски. Пока оставалась надежда убежать, он разрешал себе думать.
После третьего неудачного побега, когда его, связанного, с кляпом во рту, волокли через горное село на веревке, он нарочно старался шарахнуться головой о какой-нибудь камень, чтобы все забыть и ни о чем не думать. Камней попадалось много. Голова была вся в крови.
Работая на маковом поле, ухаживая за хозяйской скотиной, моя, чистя, перетаскивая ведра воды, копая землю, он пытался представить себе, что его память – чистый белый лист или легкое облако. Он учился не помнить. Даже всплыло откуда-то из глубины подсознания странное красивое слово: амнезия. Это научное слово означало потерю памяти. По науке выходило, человек может память потерять.
Он действительно забыл, сколько лет живет в этих горах. Годы слились в один бесконечный день, и день этот полнился грязной отупляющей работой, побоями, боль от которых стала совсем привычной. Он не замечал ее и удивлялся, если тело не болело.
За эти годы били его и кнутом, и плетью, и самодельной резиновой дубиной, и прикладом автомата, но чаще – просто ногами. Каждый раз, когда удары становились сильнее обычного, он надеялся, что убьют наконец совсем. Но не убивали. Он стоил денег.
Все его хозяева, а их было не меньше пяти за эти годы, все эти Махмуды, Хасаны, Абдуллы слились для него в одно темное, расплывчатое пятно. Зато троих, с которых все началось, он помнил хорошо. Он и сейчас узнал бы их.
Веселый дембель Андрей Климушкин возвращался из Заполярья, где прослужил три года в Морфлоте, на подводной лодке, домой, в колхоз «Путь Ильича» Псковской области Великолукского района.
В колхоз входило два села – Веретеново и Колядки. Андрей был веретеновский, а друг его, Вовка Лопатин, – колядкинский. Им повезло служить вместе, и домой они возвращались вдвоем. Каждого ждали дома родители, братишки-сестренки, бабушки-дедушки. У Вовки и невеста была, а Андрей пока не обзавелся. Но хороших девчонок на два села хватало, он собирался приглядеть себе какую-нибудь, жениться, работать в колхозе трактористом.
Впереди виделась долгая, хорошая, правда, скучноватая жизнь – семья, работа. И, конечно, после трех лет в подводной лодке невозможно было просто транзитом проехать большой и красивый город Ленинград. Деньгами они располагали небольшими, но загулять, хоть немного, хотелось. Все-таки дембель есть дембель.
В шумном ресторане Московского вокзала подсели к ним трое приветливых, хорошо одетых кавказцев. Разговор пошел душевный, слово за слово, на столе не убывало закусок и водочки. Поезд до Пскова уходил глубокой ночью, времени оставалось навалом.
Кавказцы чокались, произносили длинные умные тосты. Андрей с Вовкой разомлели и не заметили, как себе в рюмки кавказцы наливали из одной бутылки, а им совсем из другой.
Первым вырубился Вовка. Голова его вдруг беспомощно повисла, подбородок упал на грудь, рот открылся. «Чего ж мы так надрались», – подумал Андрей, попытался встать на ноги и поднять осовевшего друга, но ноги стали какими-то чужими, ватными.
Очнулся он в поезде, под мерный стук колес, и сначала подумал, что едет в Псков, только удивился: у них-то с Вовкой билеты плацкартные, а здесь – купе. Вовки рядом не оказалось. Вместо него присел на нижнюю полку приветливый кавказец, ткнул в грудь дуло и ласково произнес:
– Нэ шевелыс, а то убью.
Андрей попытался рыпнуться – щелкнул предохранитель. Он понял – действительно убьет. Во рту сильно пересохло, он попросил:
– Попить дай хотя бы.
Ему подали стакан. Но вместо воды туда налили водки, да еще с каким-то странным кисловатым привкусом. Он хотел выплюнуть. Его ловко скрутили, сжали пальцами щеки, стакан кисловатой жидкости влили в рот. Он опять куда-то провалился.
А потом промелькнули Грозный, какие-то горные села, маковые поля, землянки с мокрыми стенами. Он все думал о Вовке, но спросить было не у кого. Его куда-то перевозили, кто-то щупал мускулы, гнул шею, смотрел зубы. Он видел, как за него платят деньги.
Из трех своих побегов он уже не помнил ни одного. Осталось только слабое ощущение звона и тугого холода на лодыжках – когда его ловили, сковывали ноги длинной цепью. А после третьего, последнего проволокли волоком через все село. И он пытался посильней стукнуться головой о камень. Как раз после того, последнего побега он перестал говорить. С кем говорить? И зачем?
Теперь он уже знал, что не убежит. Не осталось сил. Он чувствовал себя глубоким дряхлым стариком. Зубы искрошились, на голове вместо густых темно-русых волос рос реденький белый пух. Он помнил, что когда-то его звали Андрюхой. Но сейчас тот давний веселый дембель стал для него как бы чужим, далеким человеком. Иногда он мысленно спрашивал:
«Что ж ты так лопухнулся, Андрюха?» И каждый раз чувствовал, что обращается к покойнику. Нет давно никакого Андрюхи. Есть немой русский Иван, который уже не помнит, сколько ему лет, откуда он родом, не знает, есть ли на свете село Веретеново, Великие Луки, Псков, Россия. Для него существуют только эти чужие равнодушные горы, камни под ногами, пустое ненужное небо над головой, ведра, бесконечно таскаемые с колодца, тряпка, которой надо вымыть заплеванный пол.
Даже в госпитале, где лежали раненые, пол был заплеван. Госпиталь совсем маленький, но туда завезли какие-то сложные лампы, металлические блестящие конструкции, смутно напоминающие Ивану что-то связанное с медициной, с врачами.
Поставили койки с длинными тонкими шестами у изголовий. Потом он видел: к этим шестам привинчивали прозрачные банки с трубками.
Дом последнего хозяина находился неподалеку, и к домашней работе прибавилось еще мытье полов и стирка окровавленного белья. Он равнодушно понимал что где-то идет война и сюда везут раненых.
А потом появился доктор. То, что он русский, Иван понял сразу, хотя говорил доктор на том же гортанном чужом языке.
Когда-то давно у первого хозяина работало, кроме Ивана, еще несколько русских, таких же, как он. Но первый хозяин его очень быстро продал второму. С тех пор Иван не видел ни одного русского. Он знал: где-то рядом, в соседних селах, есть такие же, как он, Иваны. Но ему казалось, все такие же немые, как он.
Зачем говорить?
Когда появился доктор, что-то мучительно шевельнулось в душе Ивана. Он интуитивно старался держаться поближе к госпиталю, дольше, чем нужно, мыл полы. Ему вдруг захотелось услышать какие-нибудь русские слова – не те, что мелькали в потоках гортанной речи его хозяев, а настоящие.
Раненых становилось все больше. Иван не смотрел в их лица. Какое ему дело до их лиц? Но однажды он случайно скользнул глазами по выздоравливающему бритоголовому чеченцу. Чеченец этот представлялся каким-то очень важным, главным среди других. Иван узнал его сразу. Он поил кислой водкой на Московском вокзале двух дембелей. Узнал, но не понял – зачем? Чтобы понять, надо думать. Зачем думать, если он не хочет больше убегать? Он уже не помнит, куда надо бежать и зачем. В горах он умрет с голоду. Голода он боится. Только голода и боится, больше ничего. А сейчас стали лучше кормить. Сейчас хорошо кормят. Еда стала разнообразной. Не только вода с крупой. Еда может быть вкусной. Русский доктор привозит вкусную еду специально для него.
Однажды доктор спросил фельдшера:
– Почему Иван? Он русский?
– Не знаю, – ответил фельдшер.
– Он здесь давно?
– Не знаю.
– Он всегда был глухонемым?
– Не знаю, зачем тебе?
Иван слышал весь разговор, понимал, что говорят о нем, и подумал только: «Нет, я не глухой. Я все слышу, но не говорю».
Доктор никогда не ел с ними, даже с фельдшером никогда не садился за один стол. Если он приезжал надолго, на целый день, то еду привозил с собой. Существовала маленькая комнатка, в которой он переодевался. Там находилось и два стула. Однажды Иван пришел мыть там пол. Он увидел у доктора на столе еду. Он только посмотрел, не попросил. А доктор протянул ему хлеба с колбасой, налил что-то темное и горячее в стакан и сказал по-русски, очень тихо:
– Сядь, Иван. Попей со мной чайку. Иван не стал садиться, ел и пил стоя.
– Иван, ты русский? – спросил доктор еще тише. Иван ел молча и сосредоточенно. Жевать хлеб и колбасу одними деснами очень трудно. Он привык к крупе с водой.
– Ты ведь слышишь и понимаешь меня, – продолжал доктор, – ты ешь свинину, а мусульманин не стал бы.
Колбаса оказалась очень вкусной. Наверное, и не колбаса вовсе, а что-то другое. Мусульмане такого не едят.
– Хочешь еще ветчины? – спросил доктор, когда Иван все съел.
Он вспомнил, как это вкусное называется: ветчина. Ее делают из свинины. А мусульмане не едят свинину. Доктор протянул ему еще.
– Только не спеши, Ваня. Я тебе отдам весь этот пакет, но ты не съедай все сразу. Ладно? Оставь себе на вечер.
Когда доктор приехал опять, он привез еду специально для Ивана и еще раз сказал:
– Только не спеши. Ты очень давно не ел нормальной пищи. Привыкать надо постепенно, а то разболится живот.
Иван следовал совету доктора – не спешил, хотя было очень вкусно. Доктор привозил ему не только ветчину с хлебом, но еще сыр, помидоры, яблоки, большие плитки шоколада. Он все аккуратно резал для Ивана, заворачивал в тонкие белые бумажки.
Иван узнал, что горячее коричневое в стакане называется «чай». Это слово его ошеломило. Оказалось, с ним связано столько всего странного, приятного, далекого. Чай сладкий, с ним легче становилось жевать деснами, где-то когда-то Андрюха пил чай. Но Андрюха умер.
– Ну и воняешь ты, Иван! Все вы, русские скоты, воняете.
В ответ Иван только тихо мычал беззубым ртом и делал выразительные знаки руками, мол, прости, хозяин, не понимаю.
На самом деле Иван понимал, хотя хозяин говорил на своем гортанном языке. Чужой язык выучился сам собой, слова намертво вбились в память, как тонкие гвозди в твердую доску. Он все понимал, но никогда вслух не произнес ни одного чужого слова. Еще в первые годы он повторял про себя родные русские слова, думал по-русски. Пока оставалась надежда убежать, он разрешал себе думать.
После третьего неудачного побега, когда его, связанного, с кляпом во рту, волокли через горное село на веревке, он нарочно старался шарахнуться головой о какой-нибудь камень, чтобы все забыть и ни о чем не думать. Камней попадалось много. Голова была вся в крови.
Работая на маковом поле, ухаживая за хозяйской скотиной, моя, чистя, перетаскивая ведра воды, копая землю, он пытался представить себе, что его память – чистый белый лист или легкое облако. Он учился не помнить. Даже всплыло откуда-то из глубины подсознания странное красивое слово: амнезия. Это научное слово означало потерю памяти. По науке выходило, человек может память потерять.
Он действительно забыл, сколько лет живет в этих горах. Годы слились в один бесконечный день, и день этот полнился грязной отупляющей работой, побоями, боль от которых стала совсем привычной. Он не замечал ее и удивлялся, если тело не болело.
За эти годы били его и кнутом, и плетью, и самодельной резиновой дубиной, и прикладом автомата, но чаще – просто ногами. Каждый раз, когда удары становились сильнее обычного, он надеялся, что убьют наконец совсем. Но не убивали. Он стоил денег.
Все его хозяева, а их было не меньше пяти за эти годы, все эти Махмуды, Хасаны, Абдуллы слились для него в одно темное, расплывчатое пятно. Зато троих, с которых все началось, он помнил хорошо. Он и сейчас узнал бы их.
Веселый дембель Андрей Климушкин возвращался из Заполярья, где прослужил три года в Морфлоте, на подводной лодке, домой, в колхоз «Путь Ильича» Псковской области Великолукского района.
В колхоз входило два села – Веретеново и Колядки. Андрей был веретеновский, а друг его, Вовка Лопатин, – колядкинский. Им повезло служить вместе, и домой они возвращались вдвоем. Каждого ждали дома родители, братишки-сестренки, бабушки-дедушки. У Вовки и невеста была, а Андрей пока не обзавелся. Но хороших девчонок на два села хватало, он собирался приглядеть себе какую-нибудь, жениться, работать в колхозе трактористом.
Впереди виделась долгая, хорошая, правда, скучноватая жизнь – семья, работа. И, конечно, после трех лет в подводной лодке невозможно было просто транзитом проехать большой и красивый город Ленинград. Деньгами они располагали небольшими, но загулять, хоть немного, хотелось. Все-таки дембель есть дембель.
В шумном ресторане Московского вокзала подсели к ним трое приветливых, хорошо одетых кавказцев. Разговор пошел душевный, слово за слово, на столе не убывало закусок и водочки. Поезд до Пскова уходил глубокой ночью, времени оставалось навалом.
Кавказцы чокались, произносили длинные умные тосты. Андрей с Вовкой разомлели и не заметили, как себе в рюмки кавказцы наливали из одной бутылки, а им совсем из другой.
Первым вырубился Вовка. Голова его вдруг беспомощно повисла, подбородок упал на грудь, рот открылся. «Чего ж мы так надрались», – подумал Андрей, попытался встать на ноги и поднять осовевшего друга, но ноги стали какими-то чужими, ватными.
Очнулся он в поезде, под мерный стук колес, и сначала подумал, что едет в Псков, только удивился: у них-то с Вовкой билеты плацкартные, а здесь – купе. Вовки рядом не оказалось. Вместо него присел на нижнюю полку приветливый кавказец, ткнул в грудь дуло и ласково произнес:
– Нэ шевелыс, а то убью.
Андрей попытался рыпнуться – щелкнул предохранитель. Он понял – действительно убьет. Во рту сильно пересохло, он попросил:
– Попить дай хотя бы.
Ему подали стакан. Но вместо воды туда налили водки, да еще с каким-то странным кисловатым привкусом. Он хотел выплюнуть. Его ловко скрутили, сжали пальцами щеки, стакан кисловатой жидкости влили в рот. Он опять куда-то провалился.
А потом промелькнули Грозный, какие-то горные села, маковые поля, землянки с мокрыми стенами. Он все думал о Вовке, но спросить было не у кого. Его куда-то перевозили, кто-то щупал мускулы, гнул шею, смотрел зубы. Он видел, как за него платят деньги.
Из трех своих побегов он уже не помнил ни одного. Осталось только слабое ощущение звона и тугого холода на лодыжках – когда его ловили, сковывали ноги длинной цепью. А после третьего, последнего проволокли волоком через все село. И он пытался посильней стукнуться головой о камень. Как раз после того, последнего побега он перестал говорить. С кем говорить? И зачем?
Теперь он уже знал, что не убежит. Не осталось сил. Он чувствовал себя глубоким дряхлым стариком. Зубы искрошились, на голове вместо густых темно-русых волос рос реденький белый пух. Он помнил, что когда-то его звали Андрюхой. Но сейчас тот давний веселый дембель стал для него как бы чужим, далеким человеком. Иногда он мысленно спрашивал:
«Что ж ты так лопухнулся, Андрюха?» И каждый раз чувствовал, что обращается к покойнику. Нет давно никакого Андрюхи. Есть немой русский Иван, который уже не помнит, сколько ему лет, откуда он родом, не знает, есть ли на свете село Веретеново, Великие Луки, Псков, Россия. Для него существуют только эти чужие равнодушные горы, камни под ногами, пустое ненужное небо над головой, ведра, бесконечно таскаемые с колодца, тряпка, которой надо вымыть заплеванный пол.
Даже в госпитале, где лежали раненые, пол был заплеван. Госпиталь совсем маленький, но туда завезли какие-то сложные лампы, металлические блестящие конструкции, смутно напоминающие Ивану что-то связанное с медициной, с врачами.
Поставили койки с длинными тонкими шестами у изголовий. Потом он видел: к этим шестам привинчивали прозрачные банки с трубками.
Дом последнего хозяина находился неподалеку, и к домашней работе прибавилось еще мытье полов и стирка окровавленного белья. Он равнодушно понимал что где-то идет война и сюда везут раненых.
А потом появился доктор. То, что он русский, Иван понял сразу, хотя говорил доктор на том же гортанном чужом языке.
Когда-то давно у первого хозяина работало, кроме Ивана, еще несколько русских, таких же, как он. Но первый хозяин его очень быстро продал второму. С тех пор Иван не видел ни одного русского. Он знал: где-то рядом, в соседних селах, есть такие же, как он, Иваны. Но ему казалось, все такие же немые, как он.
Зачем говорить?
Когда появился доктор, что-то мучительно шевельнулось в душе Ивана. Он интуитивно старался держаться поближе к госпиталю, дольше, чем нужно, мыл полы. Ему вдруг захотелось услышать какие-нибудь русские слова – не те, что мелькали в потоках гортанной речи его хозяев, а настоящие.
Раненых становилось все больше. Иван не смотрел в их лица. Какое ему дело до их лиц? Но однажды он случайно скользнул глазами по выздоравливающему бритоголовому чеченцу. Чеченец этот представлялся каким-то очень важным, главным среди других. Иван узнал его сразу. Он поил кислой водкой на Московском вокзале двух дембелей. Узнал, но не понял – зачем? Чтобы понять, надо думать. Зачем думать, если он не хочет больше убегать? Он уже не помнит, куда надо бежать и зачем. В горах он умрет с голоду. Голода он боится. Только голода и боится, больше ничего. А сейчас стали лучше кормить. Сейчас хорошо кормят. Еда стала разнообразной. Не только вода с крупой. Еда может быть вкусной. Русский доктор привозит вкусную еду специально для него.
Однажды доктор спросил фельдшера:
– Почему Иван? Он русский?
– Не знаю, – ответил фельдшер.
– Он здесь давно?
– Не знаю.
– Он всегда был глухонемым?
– Не знаю, зачем тебе?
Иван слышал весь разговор, понимал, что говорят о нем, и подумал только: «Нет, я не глухой. Я все слышу, но не говорю».
Доктор никогда не ел с ними, даже с фельдшером никогда не садился за один стол. Если он приезжал надолго, на целый день, то еду привозил с собой. Существовала маленькая комнатка, в которой он переодевался. Там находилось и два стула. Однажды Иван пришел мыть там пол. Он увидел у доктора на столе еду. Он только посмотрел, не попросил. А доктор протянул ему хлеба с колбасой, налил что-то темное и горячее в стакан и сказал по-русски, очень тихо:
– Сядь, Иван. Попей со мной чайку. Иван не стал садиться, ел и пил стоя.
– Иван, ты русский? – спросил доктор еще тише. Иван ел молча и сосредоточенно. Жевать хлеб и колбасу одними деснами очень трудно. Он привык к крупе с водой.
– Ты ведь слышишь и понимаешь меня, – продолжал доктор, – ты ешь свинину, а мусульманин не стал бы.
Колбаса оказалась очень вкусной. Наверное, и не колбаса вовсе, а что-то другое. Мусульмане такого не едят.
– Хочешь еще ветчины? – спросил доктор, когда Иван все съел.
Он вспомнил, как это вкусное называется: ветчина. Ее делают из свинины. А мусульмане не едят свинину. Доктор протянул ему еще.
– Только не спеши, Ваня. Я тебе отдам весь этот пакет, но ты не съедай все сразу. Ладно? Оставь себе на вечер.
Когда доктор приехал опять, он привез еду специально для Ивана и еще раз сказал:
– Только не спеши. Ты очень давно не ел нормальной пищи. Привыкать надо постепенно, а то разболится живот.
Иван следовал совету доктора – не спешил, хотя было очень вкусно. Доктор привозил ему не только ветчину с хлебом, но еще сыр, помидоры, яблоки, большие плитки шоколада. Он все аккуратно резал для Ивана, заворачивал в тонкие белые бумажки.
Иван узнал, что горячее коричневое в стакане называется «чай». Это слово его ошеломило. Оказалось, с ним связано столько всего странного, приятного, далекого. Чай сладкий, с ним легче становилось жевать деснами, где-то когда-то Андрюха пил чай. Но Андрюха умер.