Не счесть отзвуков декабрьского восстания. В тех отзвуках не счесть тонов, полутонов. Явственно различимы голоса дворян и разночинцев, военных и штатских… Но тщетно напрягать слух: Нахимова не слышно.
На исходе января 1826 года отпускной лейтенант получает письмо «любезного друга Миши». Рейнеке сообщает, что Нахимова прочат в гвардейский флотский экипаж.
Гвардейцы квартировали в столице. Служить там было лестно. Нахимов, однако, досадливо морщится: «Ты знал всегда мои мысли и поэтому можешь судить, как это для меня неприятно». И ниже – решительное: «На этой же почте пишу к брату Платону Степановичу [6]и прошу его употребить все средства перевести меня в Архангельск или куда-нибудь, только не в гвардейский экипаж».
Что ж это за мысли, которые ведомы «любезному другу Мише»? Несомненно, о неприязни к «гвардейщине». Офицерство зарилось на придворную патоку. Нахимову она претила.
После «происшествия 14 декабря» Нахимов мог сторониться гвардейского экипажа еще по одной причине. Экипаж со своими офицерами, со знаменем и оружием под барабанный бой явился на Сенатскую площадь. Над моряками-декабристами готовился суд. Стало быть, Нахимова прочили на место павших товарищей. И не ощутил ли он неловкость, неприличие подобного «замещения»? Впрочем, это всего лишь предположение, не больше.
Казарм на Екатерингофском проспекте Павел Степанович избежал. Очевидно, стараний старшего брата вкупе с ходатайством Лазарева достало на то, чтобы в Адмиралтействе, пожав плечами, согласились послать лейтенанта на Белое море.
Еще до «кругосветки» Нахимову случалось бывать в Архангельске. Ехал он вскоре после путешествия на Север царя Александра. Тракт тогда хорошо обновили. А теперь вот время и гоньба опять искалечили. Нахимов чертыхался. Ан наконец, и деревня Варавинская. Здравствуй, матушка! Отсель уж до города несколько верст. Правда, и они оказались не шоссе… В архиве как-то видел я ведомость тогдашнего архангельского губернского землемера. Про те версты в ведомости сказано: «По тундристому и болотному грунту настлана фашина и засыпана мусором и песком».
Нахимов подъезжал к Архангельску. По мне, Архангельск – славный город. Без сутолоки, без шибающих в нос пряных запахов и томительной пестроты южных портов, он словно мерцает спокойной мудростью мореходства. На Двине, огромной, работящей, проникаешься старинной радостью, с какой люди располагались у рек. И потом – эта близость великих лесов, как близость великой тайны, не пугающей, нет, приманчивой, зовущей, суровой, но и благодатной.
Во времена Нахимова корабельщина теснилась в архангельском пригороде, на островной Соломбале; там и поныне, напрочь позабыв все иные монаршие визиты, любят при случае вспомнить Петра Первого.
Соломбалу лейтенант видел уже застроенной вплоть до топкого бережка речки Маймаксы. Презрев геометрию, разметались «обывательские кварталы» с их нумерованными, как в Питере на Васильевском острове, улицами, а где и с поименованными нехитро, как в любом провинциальном пункте, – Хапова или Захаваева, Задний порядок или Маслухина… Строения были почти все деревянные, избяные, по-северному кряжистые, добротные, а кирпичных было наперечет, все – для государственной надобности, вроде казначейства с архивом.
Совсем еще недавно возникли большие, просторные казармы. Казармы были куда как хороши: архитектор – ничто не ново под луною! – отверг колонны, эту «излишнюю роскошь, отнимающую притом и много света от покоев».
Соломбальские верфи каждогодно спускали на воду военные суда. Лишь малые из них и в малом числе доставались Беломорью: львиную долю забирала Балтика. В первую четверть XIX века эллинги у Двины нарожали почти сотню линейных кораблей, фрегатов, транспортов, бригов… Корабли эти строил русский север: мачтовый лес давали вологжане и архангелогородцы, железо – уральцы; листовую медь, цепи, краски, парусину везли из Питера. Корабли эти строили северные мужики: плотники и мачт-макеры, парусники, кузнецы, конопатчики, маляры.
Вот здесь-то, в Архангельске, строились и будущие герои Наваринского сражения: 74-пушечный «Азов» и 74-пушечный «Иезекииль». Когда их закончат постройкой, пойдут они в Кронштадт. Их поведет Михаил Петрович Лазарев. Он уже в Соломбале. Лейтенант Нахимов имеет честь представиться своему старому командиру-«кругосветнику».
Но пока не Лазарев вершит всем делом. И уж конечно, не Павел Нахимов. Всем делом вершит бывший казанский разночинец и бывший «мачтовый ученик» Василий Артемьевич Ершов. Ему уж пятьдесят, этому умнице, этому самоучке капитану Ершову. Он много потрудился и в столице, и близ столицы. В Архангельске Ершов новосел, приехал в двадцать шестом. И «Азов» с «Иезекиилем» – его архангельский дебют. Наперед скажем: блистательный. Даже сэр Эдуард Кодрингтон и другие британцы ахнут, даже император Николай улыбнется Ершову: «За все тебе спасибо».
Экипаж не сидит сложа руки, дожидаясь у моря корабля. Матросы, офицеры, сам Лазарев с рассвета до заката пропадают на верфях.
Оправдываясь перед «любезным другом Михайлой Францевичем» Рейнеке за свое архангельское молчание, Нахимов впоследствии писал: «Скажу ль, что с пяти часов утра до девяти вечера бывал на работе, после которой должен был идти отдать отчет обо всем капитану, откуда возвращался не раньше одиннадцати часов, часто кидался в платье на постель и просыпал до следующего утра. Таким образом протекал почти каждый день, не выключая и праздников…»
И, словно устыдившись, открывает еще одну причину, сам же называя ее главной: оказывается, едва выдастся свободная минутка, как она посвящалась… Первый раз – и в последний! – перо Нахимова выводит слово: «любовь». Кто она? Нахимов притаивает дыхание: «Едва смею выговорить…» И не выговаривает, конфузливо отмахивается: «Но кто из нас не был молод? Кто не делал дурачеств? Дай бог, чтобы дурачество такого роду было со мною последнее».
Хотя автор письма и уверяет, что только недостача времени помешала ему пойти под венец (будь, дескать, больше времени, «тогда прощай, твой бедный Павел»), но сильное, настоящее чувство выкроило бы время вопреки десятерым Лазаревым. Стало быть, не было настоящего чувства, а было, как говорят, увлечение? Но, может, «бедного Павла» постигла неудача? Может, сутоловатого рыжего лейтенанта не сочли выгодной партией? Кто знает, не скрывают ли летние дни и белые ночи Архангельска любовную драму Нахимова?
Один из лучших биографов флотоводца говорит, что Павел Степанович так был предан делу, что попросту забыл влюбиться и забыл жениться. Гм, «забыл»… Как-то не тянет на согласье с академиком Тарле. Не прошло и нескольких лет, и Нахимов, получив известие о брачных намерениях Рейнеке, вздыхает: да, одиночество страшит. В Севастополе, еще до обороны, нигде он так охотно не коротал холостяцкие вечера, как среди детей своего товарища и сослуживца Корнилова. И еще: тот же Лазарев или тот же Корнилов, ей-ей, не слабее Павла Степановича были привязаны к своей профессии, к флотскому сословию, к судовым заботам, но вот же не бежали от аналоя.
Нет, тут какая-то тайна, какая-то нигде не высказанная драма, а вовсе не забывчивость. Нахимов до гробовой доски остался холостяком. Ему не довелось быть «лоцманом». Тем «лоцманом», о котором герой Писемского, отставной капитан второго ранга, меланхолически молвил: «Супружество есть корабль, который чтоб провести благополучно между всеми подводными камнями, лоцману нужна не только опытность, но и счастие».
Павел Степанович так и не познал обыкновенной домашности. А «корабельная семья», что ни говори, не заменит семейного очага. Многие на сей раз пожалеют Нахимова, немногие порадуются за него…
В Архангельске оставался он недолго. Лазаревский отряд пошел вокруг Скандинавии в Балтику. Нахимов шел на «Азове». В пути отведали норд-вестовых штормов. Но ничего, детища Ершова похвально выдержали экзамен.
Зимовал Нахимов в Кронштадте.
«Хочешь ли знать, как я провожу время?» – спрашивает он у своего неизменного адресата. И рассказывает: «Начну с того, что я живу один на той же самой квартире, где я последний раз расстался с тобой; занимаю те же самые две комнаты, которые убраны просто, но с большим вкусом. Кабинет мой оставлен по-прежнему; тут каждое место, каждая вещь напоминает мне тебя, и потому я не хотел ничего переменить. С семи часов утра до двух после полудня бываю каждый день в должности (я назначен при работах корабля, и, признаюсь, для меня это самое приятное время). В два обедаю, после обеда час положено отдохновению, а остальное время провожу за книгой, никуда не выхожу из дому… Итак, видишь, что я совершенно один, очень скучно провожу время, поторопись утешить своим приездом, вытащить меня из скучного моего уединения, а то я, право, сделаюсь мизантропом».
6
7
На исходе января 1826 года отпускной лейтенант получает письмо «любезного друга Миши». Рейнеке сообщает, что Нахимова прочат в гвардейский флотский экипаж.
Гвардейцы квартировали в столице. Служить там было лестно. Нахимов, однако, досадливо морщится: «Ты знал всегда мои мысли и поэтому можешь судить, как это для меня неприятно». И ниже – решительное: «На этой же почте пишу к брату Платону Степановичу [6]и прошу его употребить все средства перевести меня в Архангельск или куда-нибудь, только не в гвардейский экипаж».
Что ж это за мысли, которые ведомы «любезному другу Мише»? Несомненно, о неприязни к «гвардейщине». Офицерство зарилось на придворную патоку. Нахимову она претила.
После «происшествия 14 декабря» Нахимов мог сторониться гвардейского экипажа еще по одной причине. Экипаж со своими офицерами, со знаменем и оружием под барабанный бой явился на Сенатскую площадь. Над моряками-декабристами готовился суд. Стало быть, Нахимова прочили на место павших товарищей. И не ощутил ли он неловкость, неприличие подобного «замещения»? Впрочем, это всего лишь предположение, не больше.
Казарм на Екатерингофском проспекте Павел Степанович избежал. Очевидно, стараний старшего брата вкупе с ходатайством Лазарева достало на то, чтобы в Адмиралтействе, пожав плечами, согласились послать лейтенанта на Белое море.
Еще до «кругосветки» Нахимову случалось бывать в Архангельске. Ехал он вскоре после путешествия на Север царя Александра. Тракт тогда хорошо обновили. А теперь вот время и гоньба опять искалечили. Нахимов чертыхался. Ан наконец, и деревня Варавинская. Здравствуй, матушка! Отсель уж до города несколько верст. Правда, и они оказались не шоссе… В архиве как-то видел я ведомость тогдашнего архангельского губернского землемера. Про те версты в ведомости сказано: «По тундристому и болотному грунту настлана фашина и засыпана мусором и песком».
Нахимов подъезжал к Архангельску. По мне, Архангельск – славный город. Без сутолоки, без шибающих в нос пряных запахов и томительной пестроты южных портов, он словно мерцает спокойной мудростью мореходства. На Двине, огромной, работящей, проникаешься старинной радостью, с какой люди располагались у рек. И потом – эта близость великих лесов, как близость великой тайны, не пугающей, нет, приманчивой, зовущей, суровой, но и благодатной.
Во времена Нахимова корабельщина теснилась в архангельском пригороде, на островной Соломбале; там и поныне, напрочь позабыв все иные монаршие визиты, любят при случае вспомнить Петра Первого.
Соломбалу лейтенант видел уже застроенной вплоть до топкого бережка речки Маймаксы. Презрев геометрию, разметались «обывательские кварталы» с их нумерованными, как в Питере на Васильевском острове, улицами, а где и с поименованными нехитро, как в любом провинциальном пункте, – Хапова или Захаваева, Задний порядок или Маслухина… Строения были почти все деревянные, избяные, по-северному кряжистые, добротные, а кирпичных было наперечет, все – для государственной надобности, вроде казначейства с архивом.
Совсем еще недавно возникли большие, просторные казармы. Казармы были куда как хороши: архитектор – ничто не ново под луною! – отверг колонны, эту «излишнюю роскошь, отнимающую притом и много света от покоев».
Соломбальские верфи каждогодно спускали на воду военные суда. Лишь малые из них и в малом числе доставались Беломорью: львиную долю забирала Балтика. В первую четверть XIX века эллинги у Двины нарожали почти сотню линейных кораблей, фрегатов, транспортов, бригов… Корабли эти строил русский север: мачтовый лес давали вологжане и архангелогородцы, железо – уральцы; листовую медь, цепи, краски, парусину везли из Питера. Корабли эти строили северные мужики: плотники и мачт-макеры, парусники, кузнецы, конопатчики, маляры.
Вот здесь-то, в Архангельске, строились и будущие герои Наваринского сражения: 74-пушечный «Азов» и 74-пушечный «Иезекииль». Когда их закончат постройкой, пойдут они в Кронштадт. Их поведет Михаил Петрович Лазарев. Он уже в Соломбале. Лейтенант Нахимов имеет честь представиться своему старому командиру-«кругосветнику».
Но пока не Лазарев вершит всем делом. И уж конечно, не Павел Нахимов. Всем делом вершит бывший казанский разночинец и бывший «мачтовый ученик» Василий Артемьевич Ершов. Ему уж пятьдесят, этому умнице, этому самоучке капитану Ершову. Он много потрудился и в столице, и близ столицы. В Архангельске Ершов новосел, приехал в двадцать шестом. И «Азов» с «Иезекиилем» – его архангельский дебют. Наперед скажем: блистательный. Даже сэр Эдуард Кодрингтон и другие британцы ахнут, даже император Николай улыбнется Ершову: «За все тебе спасибо».
Экипаж не сидит сложа руки, дожидаясь у моря корабля. Матросы, офицеры, сам Лазарев с рассвета до заката пропадают на верфях.
Оправдываясь перед «любезным другом Михайлой Францевичем» Рейнеке за свое архангельское молчание, Нахимов впоследствии писал: «Скажу ль, что с пяти часов утра до девяти вечера бывал на работе, после которой должен был идти отдать отчет обо всем капитану, откуда возвращался не раньше одиннадцати часов, часто кидался в платье на постель и просыпал до следующего утра. Таким образом протекал почти каждый день, не выключая и праздников…»
И, словно устыдившись, открывает еще одну причину, сам же называя ее главной: оказывается, едва выдастся свободная минутка, как она посвящалась… Первый раз – и в последний! – перо Нахимова выводит слово: «любовь». Кто она? Нахимов притаивает дыхание: «Едва смею выговорить…» И не выговаривает, конфузливо отмахивается: «Но кто из нас не был молод? Кто не делал дурачеств? Дай бог, чтобы дурачество такого роду было со мною последнее».
Хотя автор письма и уверяет, что только недостача времени помешала ему пойти под венец (будь, дескать, больше времени, «тогда прощай, твой бедный Павел»), но сильное, настоящее чувство выкроило бы время вопреки десятерым Лазаревым. Стало быть, не было настоящего чувства, а было, как говорят, увлечение? Но, может, «бедного Павла» постигла неудача? Может, сутоловатого рыжего лейтенанта не сочли выгодной партией? Кто знает, не скрывают ли летние дни и белые ночи Архангельска любовную драму Нахимова?
Один из лучших биографов флотоводца говорит, что Павел Степанович так был предан делу, что попросту забыл влюбиться и забыл жениться. Гм, «забыл»… Как-то не тянет на согласье с академиком Тарле. Не прошло и нескольких лет, и Нахимов, получив известие о брачных намерениях Рейнеке, вздыхает: да, одиночество страшит. В Севастополе, еще до обороны, нигде он так охотно не коротал холостяцкие вечера, как среди детей своего товарища и сослуживца Корнилова. И еще: тот же Лазарев или тот же Корнилов, ей-ей, не слабее Павла Степановича были привязаны к своей профессии, к флотскому сословию, к судовым заботам, но вот же не бежали от аналоя.
Нет, тут какая-то тайна, какая-то нигде не высказанная драма, а вовсе не забывчивость. Нахимов до гробовой доски остался холостяком. Ему не довелось быть «лоцманом». Тем «лоцманом», о котором герой Писемского, отставной капитан второго ранга, меланхолически молвил: «Супружество есть корабль, который чтоб провести благополучно между всеми подводными камнями, лоцману нужна не только опытность, но и счастие».
Павел Степанович так и не познал обыкновенной домашности. А «корабельная семья», что ни говори, не заменит семейного очага. Многие на сей раз пожалеют Нахимова, немногие порадуются за него…
В Архангельске оставался он недолго. Лазаревский отряд пошел вокруг Скандинавии в Балтику. Нахимов шел на «Азове». В пути отведали норд-вестовых штормов. Но ничего, детища Ершова похвально выдержали экзамен.
Зимовал Нахимов в Кронштадте.
«Хочешь ли знать, как я провожу время?» – спрашивает он у своего неизменного адресата. И рассказывает: «Начну с того, что я живу один на той же самой квартире, где я последний раз расстался с тобой; занимаю те же самые две комнаты, которые убраны просто, но с большим вкусом. Кабинет мой оставлен по-прежнему; тут каждое место, каждая вещь напоминает мне тебя, и потому я не хотел ничего переменить. С семи часов утра до двух после полудня бываю каждый день в должности (я назначен при работах корабля, и, признаюсь, для меня это самое приятное время). В два обедаю, после обеда час положено отдохновению, а остальное время провожу за книгой, никуда не выхожу из дому… Итак, видишь, что я совершенно один, очень скучно провожу время, поторопись утешить своим приездом, вытащить меня из скучного моего уединения, а то я, право, сделаюсь мизантропом».
6
Мизантропом не сделался.
Едва Финский залив блеснул веселой, свежей и будто колкой волной, как эскадра зашевелилась, задвигалась, словно медведь после зимней спячки.
Ни в Кронштадте, ни на кораблях никто еще не знал о важных, поворотных решениях, принятых за дверьми дворцов и министерств Санкт-Петербурга, Лондона, Парижа. Множество обстоятельств, далеких от флота и флотских, переплетаясь и сталкиваясь, уже сложились в нечто такое, что предрешило судьбу флота и флотских, совершенно независимо от них самих.
Политические союзы – браки по расчету. Не до амуров, каждый блюдет свою выгоду. Любовь не ставят ни в грош, но ревность иногда испытывают. Политический союз России, Англии, Франции был браком по расчету. Россия, Англия и Франция ревновали друг друга к Средиземному морю, столбовой торговой дороге. На пути у всей троицы стояла Турция. Ей в ту пору принадлежала Греция. Греки восстали против султана. Возникло то, что называли «греческим вопросом». Ответом на него и явился антитурецкий союз Англии, России, Франции.
Однако многие европейцы, такие, как Байрон или Шелли, как Пушкин или Рылеев, искренне, не ради державных притязаний сочувствовали мужественным грекам в их отчаянной неравной борьбе с султанской Турцией. Радикальные европейцы сострадали потомкам эллинов, храбрым повстанцам, поднявшим голубое знамя против «законного монарха», сидевшего в Константинополе.
Долго сражались греки, проливая кровь, а великие державы долго перекорялись, проливая чернила. С одной стороны, согласно принципам Священного союза – этого заговора монархов против народов – греки были явными бунтовщиками. С другой стороны, согласно беспринципности денежного мешка, очень было бы хорошо прибрать к рукам торные торговые трассы.
Кончилось тем, что принципы уступили беспринципности, как невинность уступает искусному соблазнителю. В мае 1827 года возник тройственный антитурецкий союз – союз России, Англии, Франции. Конвенция предусматривала не полную независимость Греции, но автономию под верховенством султана Махмуда Второго и при условии выплаты греками ежегодной дани.
Император Николай с превеликой охотой заклевал бы насмерть легитимного стамбульского ворона. Николай Павлович уже высказал свою знаменитую мысль о Турции, как о «больном человеке», наследством которого надо озаботиться загодя. Но и Британия устами герцога Веллингтона уже успела ответить: «Ваше величество, вопрос о наследстве было бы легко решить, если бы в Турции было дваКонстантинополя».
Отсутствие «двух Константинополей» и вызывало вечные оглядки, вечное недоверие между союзниками, ту неискренность, какая неизбежна в браках по расчету.
Без изысканности, принятой в верхах, с грубоватой прямотою, принятой на палубах, один английский моряк толковал адмиралу российской службы: «Не забывайте, что Россия пугало, которое тревожит значительную часть французов и англичан; они боятся, как бы ваш добрый император не поглотил всю Турцию с костями и мясом».
И все же союз не остался на бумаге. Для похода против турок снаряжались эскадры в Англии и Франции. Снаряжалась эскадра и в России. Один из будущих героев этого похода совсем недавно вступил в строй – линейный корабль «Азов».
Император Николай явился на эскадру не только со свитою, как обычно многочисленной, но и с послами Англии и Франции. На «Азове» их встречал командующий эскадрой Дмитрий Николаевич Сенявин. Встречал Лазарев, капитан 1-го ранга, командир «Азова». Встречали офицеры, Нахимов, стало быть, тоже.
Разумеется, император обратил на него столько же внимания, сколько и на прочих; внимание, так сказать, общелюбезное, какое государь, натура достаточно актерская, умел показать.
Понятно, ни Николай Павлович, ни Павел Степанович и в мыслях не держали, что за перевалами десятилетий им предстоит трагическое испытание: одному – на бастионах погибающего Севастополя, другому – под развалинами собственного «величия».
Но этот грозный час еще очень далек. Впереди – победы, победы… Небо безоблачно над царственной главой, и сам царь светел. В сущности, все складывается так, как он хотел. Правда, союзники уклоняются от решительного погрома турок. Англичане и французы предпочитают ограничиться морской блокадой, дабы лишить султана возможности бросать войска в восставшую Грецию. Хорошо, пусть блокада… Однако император уже приготовил напутствие морякам. Собственно, не морякам… Имеющие уши да слышат. Господа дипломаты имеют уши. А моряки… О, они, конечно, рвутся в дело. Император доволен духом флотских.
Смотрите, как красиво лежат ружейные замки в корабельном арсенале «Азова». Из ружейных замков возникают слова: «Гангут», «Ревель», «Чесма» – великие морские баталии. А рядом одна буква: «И».
– А что ж дальше? – спрашивает государь, указывая на это «и».
Лазарев глядит орлом. Он отвечает твердо и громко:
– Имя первой победы флота вашего императорского величества.
Черт возьми, экий хват капитан Лазарев. Имя первой победы! Великолепно придумано… Напутственное царское слово произносится отчетливо, молодецки, по-гвардейски. Оно предназначается не столько морякам, сколько послам союзных держав – Англии и Франции?
– Надеюсь, что в случае каких-либо военных действий поступлено будет с неприятелем по-русски.
Поэзия, соединенная с расчетливостью, вдохновение и дерзость, слитые с осмотрительностью; прекрасная законченность каждого в отдельности и общая согласная стройность – вот парусная армада, идущая полным ветром.
Эскадрой командовал Сенявин. После долгих лет опалы, забвения, горестей, нищеты старик вновь командовал эскадрой. Я думаю, он испытывал пронзительное счастье. Такое, что хоть смерть подступи – не заметишь.
Дмитрию Николаевичу шел седьмой десяток. Натура плечистая, самобытная, он не умещался в понятие немецкой выкройки – слуга престола. Он служил России, а не германским отпрыскам, коронованным в Успенском соборе. Если Ушакова называют морским Суворовым, то Сенявина следовало бы называть морским Кутузовым.
Немного еще земных лет осталось Дмитрию Николаевичу Сенявину. Когда он умрет, ему отдадут высшую воинскую почесть: не знаменем, прикрывшим гроб, и не салютом, а слезою матросов-ветеранов.
Сейчас, командуя эскадрой, он зорко приглядывался к господам штаб– и обер-офицерам. Он знает то, чего они в точности не знают. Да, в Портсмуте из состава эскадры отделится внушительный отряд. Этой «дочерней» эскадре идти в Средиземное, в те воды, где он, Сенявин, одержал столько побед.
Впрочем, старик не погружен в воспоминания, а зорко приглядывается к офицерам, от мичманов до капитанов первых рангов. И что же? Доволен ли старый адмирал? Он замечает и понимает желание щегольнуть быстротой и четкостью маневра, мгновенным и понятливым исполнением сигналов флагмана. Но есть нечто чрезвычайно важное, без чего не видать побед, как звезд в телескоп, закрытый футляром. Господа офицеры ревностны к службе? Да, этого не отнимешь. А только, помилуй бог, не чересчур ли строги? Не преступают ли незримую грань, отделяющую строгость от жестокости?..
У старого адмирала отнюдь не восковое сердце, но оно не зачерствело, как морской сухарь, и не бьется ровно, когда бравые офицеры хлещут по скулам нижних чинов. Слух старика не изнежен, но его коробит, когда бравые офицеры изрыгают площадную брань, как пьяные кучера. И, уже подходя к Портсмуту, Дмитрий Николаевич готовится благословить флотских совсем не так, как император. Не общей, хоть и звонкой, фразой.
Но вот и обширный, оживленный рейд Портсмута. Вот четко означаются мачты «Виктории» – той самой, нельсоновской, героини Трафальгарской битвы. Вот красивая, словно гончая, яхта генерал-адмирала герцога Кларенского резво и плавно обегает русских гостей. А вечером город блестит и мерцает – зажглись уличные газовые фонари. И кто-то на «Азове», смеясь, рассказывает, как однажды некий принц из немецкого захолустья возомнил, что Портсмут иллюминован в его честь.
На другое утро офицеры весело съезжают на берег. Морские заботы не мешают мирским наслаждениям. «Пробывши долгое время в море в беспрестанной деятельности, можно ли, ступивши на берег, отказать себе в чем-нибудь, что доставляет удовольствие», – говорил Павел Степанович. И говорил не вопросительно, а утвердительно.
Встряхнувшись, Нахимов в срок возвращался на борт. Безупречный офицер служил ревностно. У него, он уверен, все в наилучшем порядке. И вдруг, как гром средь ясного неба, приказ по эскадре: Сенявин велит арестовать на трое суток офицеров Кутыгина, Нахимова, Розенберга. За что ж? А за то, что «хотя часто и по усердию к службе», чрезмерно строги с матросами.
В монографии о Нахимове, выпущенной Военным издательством Министерства обороны Союза ССР, документ этот приведен полностью. Автор монографии В. Поликарпов прокомментировал сенявинский приказ. Суть комментария в том, что взыскание заставило Нахимова призадуматься… Он, конечно, призадумался: взыскание, естественно, огорчило офицера, сполна отдававшегося службе. Но вот одумался ли? Сдается, тогдаэтого еще не было. Нравственные перемены редко случаются внезапно. Они требуют времени, трудной работы, одоления привитого с отрочества. Вспомните-ка розги Морского корпуса! А ведь там-то лупили не черную кость, нет, дворянских дитятей.
Добро, скажете вы, но были ж люди, современники Нахимова, иного покроя. Несомненно. Однако даже на лучших из лучших зачастую приметны родимые пятна среды.
И не разделял ли он в ту пору «практическую философию» крестьянина-плотника, выведенного таким знатоком народной жизни, как Писемский: «Наш брат мужик – плут! Как узнает, что в передке плети нет, так мало что не повезет, да тебя еще оседлает…»
Отряжая часть своей эскадры для следования в Средиземное море, Дмитрий Николаевич Сенявин проводил господ капитанов не «кимвалом звенящим», а наставлением, в котором так и сквозит
Сенявинское наставление резко выдается из униформы казенной документации николаевской эпохи. То был, можно сказать, манифест подлинной военной педагогики, несовместимый с аракчеевщиной. Он адресовался не только начальнику средиземноморского отряда графу Гейдену. Нет, офицерскому корпусу русского флота.
Едва Финский залив блеснул веселой, свежей и будто колкой волной, как эскадра зашевелилась, задвигалась, словно медведь после зимней спячки.
Ни в Кронштадте, ни на кораблях никто еще не знал о важных, поворотных решениях, принятых за дверьми дворцов и министерств Санкт-Петербурга, Лондона, Парижа. Множество обстоятельств, далеких от флота и флотских, переплетаясь и сталкиваясь, уже сложились в нечто такое, что предрешило судьбу флота и флотских, совершенно независимо от них самих.
Политические союзы – браки по расчету. Не до амуров, каждый блюдет свою выгоду. Любовь не ставят ни в грош, но ревность иногда испытывают. Политический союз России, Англии, Франции был браком по расчету. Россия, Англия и Франция ревновали друг друга к Средиземному морю, столбовой торговой дороге. На пути у всей троицы стояла Турция. Ей в ту пору принадлежала Греция. Греки восстали против султана. Возникло то, что называли «греческим вопросом». Ответом на него и явился антитурецкий союз Англии, России, Франции.
Однако многие европейцы, такие, как Байрон или Шелли, как Пушкин или Рылеев, искренне, не ради державных притязаний сочувствовали мужественным грекам в их отчаянной неравной борьбе с султанской Турцией. Радикальные европейцы сострадали потомкам эллинов, храбрым повстанцам, поднявшим голубое знамя против «законного монарха», сидевшего в Константинополе.
Долго сражались греки, проливая кровь, а великие державы долго перекорялись, проливая чернила. С одной стороны, согласно принципам Священного союза – этого заговора монархов против народов – греки были явными бунтовщиками. С другой стороны, согласно беспринципности денежного мешка, очень было бы хорошо прибрать к рукам торные торговые трассы.
Кончилось тем, что принципы уступили беспринципности, как невинность уступает искусному соблазнителю. В мае 1827 года возник тройственный антитурецкий союз – союз России, Англии, Франции. Конвенция предусматривала не полную независимость Греции, но автономию под верховенством султана Махмуда Второго и при условии выплаты греками ежегодной дани.
Император Николай с превеликой охотой заклевал бы насмерть легитимного стамбульского ворона. Николай Павлович уже высказал свою знаменитую мысль о Турции, как о «больном человеке», наследством которого надо озаботиться загодя. Но и Британия устами герцога Веллингтона уже успела ответить: «Ваше величество, вопрос о наследстве было бы легко решить, если бы в Турции было дваКонстантинополя».
Отсутствие «двух Константинополей» и вызывало вечные оглядки, вечное недоверие между союзниками, ту неискренность, какая неизбежна в браках по расчету.
Без изысканности, принятой в верхах, с грубоватой прямотою, принятой на палубах, один английский моряк толковал адмиралу российской службы: «Не забывайте, что Россия пугало, которое тревожит значительную часть французов и англичан; они боятся, как бы ваш добрый император не поглотил всю Турцию с костями и мясом».
И все же союз не остался на бумаге. Для похода против турок снаряжались эскадры в Англии и Франции. Снаряжалась эскадра и в России. Один из будущих героев этого похода совсем недавно вступил в строй – линейный корабль «Азов».
Император Николай явился на эскадру не только со свитою, как обычно многочисленной, но и с послами Англии и Франции. На «Азове» их встречал командующий эскадрой Дмитрий Николаевич Сенявин. Встречал Лазарев, капитан 1-го ранга, командир «Азова». Встречали офицеры, Нахимов, стало быть, тоже.
Разумеется, император обратил на него столько же внимания, сколько и на прочих; внимание, так сказать, общелюбезное, какое государь, натура достаточно актерская, умел показать.
Понятно, ни Николай Павлович, ни Павел Степанович и в мыслях не держали, что за перевалами десятилетий им предстоит трагическое испытание: одному – на бастионах погибающего Севастополя, другому – под развалинами собственного «величия».
Но этот грозный час еще очень далек. Впереди – победы, победы… Небо безоблачно над царственной главой, и сам царь светел. В сущности, все складывается так, как он хотел. Правда, союзники уклоняются от решительного погрома турок. Англичане и французы предпочитают ограничиться морской блокадой, дабы лишить султана возможности бросать войска в восставшую Грецию. Хорошо, пусть блокада… Однако император уже приготовил напутствие морякам. Собственно, не морякам… Имеющие уши да слышат. Господа дипломаты имеют уши. А моряки… О, они, конечно, рвутся в дело. Император доволен духом флотских.
Смотрите, как красиво лежат ружейные замки в корабельном арсенале «Азова». Из ружейных замков возникают слова: «Гангут», «Ревель», «Чесма» – великие морские баталии. А рядом одна буква: «И».
– А что ж дальше? – спрашивает государь, указывая на это «и».
Лазарев глядит орлом. Он отвечает твердо и громко:
– Имя первой победы флота вашего императорского величества.
Черт возьми, экий хват капитан Лазарев. Имя первой победы! Великолепно придумано… Напутственное царское слово произносится отчетливо, молодецки, по-гвардейски. Оно предназначается не столько морякам, сколько послам союзных держав – Англии и Франции?
– Надеюсь, что в случае каких-либо военных действий поступлено будет с неприятелем по-русски.
Поэзия, соединенная с расчетливостью, вдохновение и дерзость, слитые с осмотрительностью; прекрасная законченность каждого в отдельности и общая согласная стройность – вот парусная армада, идущая полным ветром.
Эскадрой командовал Сенявин. После долгих лет опалы, забвения, горестей, нищеты старик вновь командовал эскадрой. Я думаю, он испытывал пронзительное счастье. Такое, что хоть смерть подступи – не заметишь.
Дмитрию Николаевичу шел седьмой десяток. Натура плечистая, самобытная, он не умещался в понятие немецкой выкройки – слуга престола. Он служил России, а не германским отпрыскам, коронованным в Успенском соборе. Если Ушакова называют морским Суворовым, то Сенявина следовало бы называть морским Кутузовым.
Немного еще земных лет осталось Дмитрию Николаевичу Сенявину. Когда он умрет, ему отдадут высшую воинскую почесть: не знаменем, прикрывшим гроб, и не салютом, а слезою матросов-ветеранов.
Сейчас, командуя эскадрой, он зорко приглядывался к господам штаб– и обер-офицерам. Он знает то, чего они в точности не знают. Да, в Портсмуте из состава эскадры отделится внушительный отряд. Этой «дочерней» эскадре идти в Средиземное, в те воды, где он, Сенявин, одержал столько побед.
Впрочем, старик не погружен в воспоминания, а зорко приглядывается к офицерам, от мичманов до капитанов первых рангов. И что же? Доволен ли старый адмирал? Он замечает и понимает желание щегольнуть быстротой и четкостью маневра, мгновенным и понятливым исполнением сигналов флагмана. Но есть нечто чрезвычайно важное, без чего не видать побед, как звезд в телескоп, закрытый футляром. Господа офицеры ревностны к службе? Да, этого не отнимешь. А только, помилуй бог, не чересчур ли строги? Не преступают ли незримую грань, отделяющую строгость от жестокости?..
У старого адмирала отнюдь не восковое сердце, но оно не зачерствело, как морской сухарь, и не бьется ровно, когда бравые офицеры хлещут по скулам нижних чинов. Слух старика не изнежен, но его коробит, когда бравые офицеры изрыгают площадную брань, как пьяные кучера. И, уже подходя к Портсмуту, Дмитрий Николаевич готовится благословить флотских совсем не так, как император. Не общей, хоть и звонкой, фразой.
Но вот и обширный, оживленный рейд Портсмута. Вот четко означаются мачты «Виктории» – той самой, нельсоновской, героини Трафальгарской битвы. Вот красивая, словно гончая, яхта генерал-адмирала герцога Кларенского резво и плавно обегает русских гостей. А вечером город блестит и мерцает – зажглись уличные газовые фонари. И кто-то на «Азове», смеясь, рассказывает, как однажды некий принц из немецкого захолустья возомнил, что Портсмут иллюминован в его честь.
На другое утро офицеры весело съезжают на берег. Морские заботы не мешают мирским наслаждениям. «Пробывши долгое время в море в беспрестанной деятельности, можно ли, ступивши на берег, отказать себе в чем-нибудь, что доставляет удовольствие», – говорил Павел Степанович. И говорил не вопросительно, а утвердительно.
Встряхнувшись, Нахимов в срок возвращался на борт. Безупречный офицер служил ревностно. У него, он уверен, все в наилучшем порядке. И вдруг, как гром средь ясного неба, приказ по эскадре: Сенявин велит арестовать на трое суток офицеров Кутыгина, Нахимова, Розенберга. За что ж? А за то, что «хотя часто и по усердию к службе», чрезмерно строги с матросами.
В монографии о Нахимове, выпущенной Военным издательством Министерства обороны Союза ССР, документ этот приведен полностью. Автор монографии В. Поликарпов прокомментировал сенявинский приказ. Суть комментария в том, что взыскание заставило Нахимова призадуматься… Он, конечно, призадумался: взыскание, естественно, огорчило офицера, сполна отдававшегося службе. Но вот одумался ли? Сдается, тогдаэтого еще не было. Нравственные перемены редко случаются внезапно. Они требуют времени, трудной работы, одоления привитого с отрочества. Вспомните-ка розги Морского корпуса! А ведь там-то лупили не черную кость, нет, дворянских дитятей.
Добро, скажете вы, но были ж люди, современники Нахимова, иного покроя. Несомненно. Однако даже на лучших из лучших зачастую приметны родимые пятна среды.
И не разделял ли он в ту пору «практическую философию» крестьянина-плотника, выведенного таким знатоком народной жизни, как Писемский: «Наш брат мужик – плут! Как узнает, что в передке плети нет, так мало что не повезет, да тебя еще оседлает…»
Отряжая часть своей эскадры для следования в Средиземное море, Дмитрий Николаевич Сенявин проводил господ капитанов не «кимвалом звенящим», а наставлением, в котором так и сквозит
Старый моряк, ученик и сподвижник Ушакова, взывает к командирам кораблей: заботьтесь о матросе, общайтесь с матросом, служба не в одной службе, но и в истинно человеческих отношениях, входите во все нужды, в «частную жизнь» матроса, приобретайте его доверие и любовь, знайте «дух русского матроса, которому иногда спасибо дороже всего».
Ум русский, светлый и спокойный,
Простосердечный и прямой…
Сенявинское наставление резко выдается из униформы казенной документации николаевской эпохи. То был, можно сказать, манифест подлинной военной педагогики, несовместимый с аракчеевщиной. Он адресовался не только начальнику средиземноморского отряда графу Гейдену. Нет, офицерскому корпусу русского флота.
7
Эскадра контр-адмирала Гейдена миновала Гибралтар. Корабли опалило африканское солнце, смола в палубных пазах едва не закипела.
Средиземное море располагает, как говаривали старинные жуиры, «к роскоши и неге чувств». Однако и к коммерции тоже. Богатых гаваней много, они близки, не заблудишься и без компаса. Средиземное – колыбель одиссеев. Не оставляя его берегов, можно перелистать почти всю летопись судостроения; не оставляя его волн – почти всю хронику мореходства, торгового и военного, включая и лихие походы пиратов. Русский флаг и до гейденовских кораблей не был здесь в диковинку: на Средиземном громыхали пушки Ушакова и Сенявина, свершились эпопеи, еще ждущие своего художника.
Для «Азова» плавание в Средиземном море началось несчастливо – мичман Домашенко погиб, спасая матроса. И Нахимов, промолчавший о том, как он сам пытался в Тихом океане спасти утопающего, – Нахимов теперь подробно описал подвиг товарища, ходившего с ним на «Крейсере».
«Был очень свежий ветер с дождем и жестокими порывами, волнение развело огромное, – рассказывает Павел Степанович все тому же Рейнеке. – В один из таких порывов крепили крюйсель. Матрос, бывший на штык-блоке, поскользнулся и упал за борт. Домашенко в это время сидел в кают-компании у окна и читал книгу, вдруг слышит голос за кормой, в ту же секунду кидается из окна сам за борт, хватает стул, прежде брошенный, плывет с ним к матросу и отдает ему оный, сам возле него держится без всего на воде (как жаль, что он не схватился вместо стула за бочонок, который тут же был брошен, тогда, быть может, они оба были бы спасены). Все возможное было употреблено к спасению их; шлюпка хотя с большою опасностью, но весьма скоро была спущена и уже совсем подгребала к ним, как в пяти саженях от шлюпки пошли оба на дно. О, любезный друг, какой великодушный поступок! Какая готовность жертвовать собой для пользы ближнего! Жаль, очень жаль, ежели этот поступок не будет помещен в историю нашего флота, а бедная мать и родные не будут награждены, которые им только и держались» [7].
Домашенко погиб неподалеку от Сицилии. На другое утро, отлежавшись в дрейфе, эскадра спустилась к высокому гористому берегу Палермо. И однокашник Нахимова отметил в дневнике: «Новость предметов вообще занимательна, но нигде она так не разительна, как на море. Быстрый переход из одного места в другое без постепенности производит какое-то особенное очарование, объяснить которое очень трудно тем, которые путешествуют на сухом пути».
Город встретил офицеров запахом померанца, музыкой струнного оркестра. Офицеры посещали оперу, отплясывали на балах, пировали в отеле, который держал бывший наполеоновский гусар. Ровесник Нахимова юношески звонко на многих страницах дневника рассказывает о пестрых, шумных, веселых стоянках в Палермо и Мессине. Нахимов удостаивает Палермо лишь несколькими строками, Мессину – всего одной. «Что сказать тебе о Палермо? – пишет он Рейнеке. – Что я довольно весело провел время, осматривал все достойное замечания, но не нашел и половину того, что описывает и чем восхищается Броневский [8]… В Мессине надо восхищаться природой, больше ничего интересного я не нашел».
В Палермо русские услышали от шкиперов: значительный турецкий флот укрылся в Наваринской бухте.
В Мессине контр-адмирал Гейден получил депешу: как можно скорее соединиться с англичанами и французами.
Рандеву произошло на меридиане острова Закинтос (Ионический архипелаг). Всходило солнце, дул ровный ветер. Английский флагман держал свой флаг на 88-пушечной «Азии».
Наши, должно быть, и впрямь были хороши, если старый моряк, представитель «гордого Альбиона», при виде балтийцев испытал не только профессиональное, но и эстетическое удовольствие. В частном письме вице-адмирал Эдуард Кодрингтон писал: «Все русские суда кажутся совершенно новы; и так как медная обшивка их с иголочки, то имеет прелестный темно-розовый цвет, что много содействует красивой внешности кораблей».
Вскоре был встречен и французский флот. Отныне три эскадры олицетворяли на Средиземном море боевую мощь трех главных европейских держав, трех европейских монархов. Однако три адмирала не в равной степени горели нетерпением пустить в ход пушки.
Война продолжает политику средствами военными, техническими. И все же распорядитель этими средствами должен обладать и дипломатическим тактом, когда он имеет дело с союзниками – ведь те всегда держат камень за пазухой.
Анри де Риньи не склоняется к генеральному разгрому султанской Турции, ибо к тому не склонялись в Париже. Самый молодой из трех адмиралов, француз не был самым пылким из них.
Вице-адмирал Кодрингтон (старший возрастом и чином, он принял общее командование эскадрами) отличался личной храбростью. Прекрасно разбираясь в трелях боцманских дудок, он зачастую оказывался туговат на ухо, когда речь заходила о политичных тонкостях. Сэр Эдуард любил читать лоцию и кряхтел, когда читал дипломатические депеши. Он предпочитал маневрировать на пенистой волне, а ему приходилось маневрировать у стола с зеленым сукном.
И точно, вице-адмирал находился в положении незавидном. Его добрая старая Англия вовсе не желала повергнуть во прах Турцию. Ибо ослабление Оттоманской Порты автоматически усиливало Северного Медведя. Однако по букве договора Кодрингтону, как и де Риньи, предписывалось блокировать греческие берега, пресекая подвоз турецких войск. Но в подобных предписаниях звучал рефрен: блокировать – да, применять силу – нет. Вот тут-то и вертись, сэр Эдуард, разрази гром канцелярских крючкотворов.
Средиземное море располагает, как говаривали старинные жуиры, «к роскоши и неге чувств». Однако и к коммерции тоже. Богатых гаваней много, они близки, не заблудишься и без компаса. Средиземное – колыбель одиссеев. Не оставляя его берегов, можно перелистать почти всю летопись судостроения; не оставляя его волн – почти всю хронику мореходства, торгового и военного, включая и лихие походы пиратов. Русский флаг и до гейденовских кораблей не был здесь в диковинку: на Средиземном громыхали пушки Ушакова и Сенявина, свершились эпопеи, еще ждущие своего художника.
Для «Азова» плавание в Средиземном море началось несчастливо – мичман Домашенко погиб, спасая матроса. И Нахимов, промолчавший о том, как он сам пытался в Тихом океане спасти утопающего, – Нахимов теперь подробно описал подвиг товарища, ходившего с ним на «Крейсере».
«Был очень свежий ветер с дождем и жестокими порывами, волнение развело огромное, – рассказывает Павел Степанович все тому же Рейнеке. – В один из таких порывов крепили крюйсель. Матрос, бывший на штык-блоке, поскользнулся и упал за борт. Домашенко в это время сидел в кают-компании у окна и читал книгу, вдруг слышит голос за кормой, в ту же секунду кидается из окна сам за борт, хватает стул, прежде брошенный, плывет с ним к матросу и отдает ему оный, сам возле него держится без всего на воде (как жаль, что он не схватился вместо стула за бочонок, который тут же был брошен, тогда, быть может, они оба были бы спасены). Все возможное было употреблено к спасению их; шлюпка хотя с большою опасностью, но весьма скоро была спущена и уже совсем подгребала к ним, как в пяти саженях от шлюпки пошли оба на дно. О, любезный друг, какой великодушный поступок! Какая готовность жертвовать собой для пользы ближнего! Жаль, очень жаль, ежели этот поступок не будет помещен в историю нашего флота, а бедная мать и родные не будут награждены, которые им только и держались» [7].
Домашенко погиб неподалеку от Сицилии. На другое утро, отлежавшись в дрейфе, эскадра спустилась к высокому гористому берегу Палермо. И однокашник Нахимова отметил в дневнике: «Новость предметов вообще занимательна, но нигде она так не разительна, как на море. Быстрый переход из одного места в другое без постепенности производит какое-то особенное очарование, объяснить которое очень трудно тем, которые путешествуют на сухом пути».
Город встретил офицеров запахом померанца, музыкой струнного оркестра. Офицеры посещали оперу, отплясывали на балах, пировали в отеле, который держал бывший наполеоновский гусар. Ровесник Нахимова юношески звонко на многих страницах дневника рассказывает о пестрых, шумных, веселых стоянках в Палермо и Мессине. Нахимов удостаивает Палермо лишь несколькими строками, Мессину – всего одной. «Что сказать тебе о Палермо? – пишет он Рейнеке. – Что я довольно весело провел время, осматривал все достойное замечания, но не нашел и половину того, что описывает и чем восхищается Броневский [8]… В Мессине надо восхищаться природой, больше ничего интересного я не нашел».
В Палермо русские услышали от шкиперов: значительный турецкий флот укрылся в Наваринской бухте.
В Мессине контр-адмирал Гейден получил депешу: как можно скорее соединиться с англичанами и французами.
Рандеву произошло на меридиане острова Закинтос (Ионический архипелаг). Всходило солнце, дул ровный ветер. Английский флагман держал свой флаг на 88-пушечной «Азии».
Наши, должно быть, и впрямь были хороши, если старый моряк, представитель «гордого Альбиона», при виде балтийцев испытал не только профессиональное, но и эстетическое удовольствие. В частном письме вице-адмирал Эдуард Кодрингтон писал: «Все русские суда кажутся совершенно новы; и так как медная обшивка их с иголочки, то имеет прелестный темно-розовый цвет, что много содействует красивой внешности кораблей».
Вскоре был встречен и французский флот. Отныне три эскадры олицетворяли на Средиземном море боевую мощь трех главных европейских держав, трех европейских монархов. Однако три адмирала не в равной степени горели нетерпением пустить в ход пушки.
Война продолжает политику средствами военными, техническими. И все же распорядитель этими средствами должен обладать и дипломатическим тактом, когда он имеет дело с союзниками – ведь те всегда держат камень за пазухой.
Анри де Риньи не склоняется к генеральному разгрому султанской Турции, ибо к тому не склонялись в Париже. Самый молодой из трех адмиралов, француз не был самым пылким из них.
Вице-адмирал Кодрингтон (старший возрастом и чином, он принял общее командование эскадрами) отличался личной храбростью. Прекрасно разбираясь в трелях боцманских дудок, он зачастую оказывался туговат на ухо, когда речь заходила о политичных тонкостях. Сэр Эдуард любил читать лоцию и кряхтел, когда читал дипломатические депеши. Он предпочитал маневрировать на пенистой волне, а ему приходилось маневрировать у стола с зеленым сукном.
И точно, вице-адмирал находился в положении незавидном. Его добрая старая Англия вовсе не желала повергнуть во прах Турцию. Ибо ослабление Оттоманской Порты автоматически усиливало Северного Медведя. Однако по букве договора Кодрингтону, как и де Риньи, предписывалось блокировать греческие берега, пресекая подвоз турецких войск. Но в подобных предписаниях звучал рефрен: блокировать – да, применять силу – нет. Вот тут-то и вертись, сэр Эдуард, разрази гром канцелярских крючкотворов.