Страница:
- Быть может, сударь, вам известно,- начал мнимоусопший,- что я командовал при Эйлау кавалерийским полком. Я немало способствовал счастливому исходу знаменитой атаки Мюрата, давшей нам победу. По несчастному стечению обстоятельств моя кончина является фактом, так сказать, историческим, опубликованным в "Победах и завоеваниях", где он изложен весьма пространно. Мы прорвали три цепи русских, но враг быстро сомкнул ряды, и тогда нам пришлось пробиваться обратно, к своим. В ту минуту, когда, рассеяв русских, мы уже добирались до императорской ставки, я наскочил на крупный кавалерийский разъезд противника. Я кинулся на этих упрямцев. Два русских офицера - оба настоящие великаны - разом налетели на меня. Один из них ударил меня саблей по голове и глубоко раскроил мне череп, разрубив и каску и черную шелковую ермолку, которую я, по своему обыкновению, всегда надевал под нее. Я упал с лошади. Мюрат поспешил нам на выручку, но и он и весь его отряд - как-никак полторы тысячи человек промчались над моим телом. О смерти моей доложили императору, и он предосторожности ради (он все-таки любил меня) пожелал узнать, нет ли какой-нибудь надежды спасти человека, которому он был обязан успехом яростной атаки. Он послал двух хирургов отыскать меня и перенести в госпиталь, сказав им, вероятно, на ходу, так как у него были дела поважнее: "Подите посмотрите, жив ли еще мой бедный Шабер!" А эти окаянные лекаришки, видевшие, как надо мной пронеслись копыта коней двух полков, не удосужились даже пощупать мне пульс и заявили, что я мертв. Таким образом, вероятно, был составлен акт о моей кончине с точным соблюдением установленной законом формы.
Услышав столь ясное изложение фактов, хотя и странных, но все же весьма правдоподобных, молодой поверенный отложил бумаги, оперся локтем на стол и, склонив на руку голову, внимательно взглянул на своего посетителя.
- Знаете ли вы, сударь,- прервал он старика,- что я поверенный графини Ферро, вдовы полковника Шабера?
- Моей жены? Знаю, знаю, сударь. Я обращался к десяткам юристов, но все мои попытки остались тщетными: меня принимали за сумасшедшего, и в конце концов я решил поговорить с вами. О своих злоключениях расскажу позже. Разрешите сначала ознакомить вас с фактами, объяснить, как все произошло,- конечно, в той мере, в какой я могу восстановить всю картину. Некоторые обстоятельства, кои ведомы одному отцу нашему предвечному, вынуждают меня говорить о многом лишь предположительно.
Итак, сударь, полученные мною ранения, очевидно, вызвали у меня столбняк или же я был поражен иным недугом, близким к болезни, именуемой, если не ошибаюсь, каталепсией. Как иначе истолковать то, что, по обычаям войны, я был раздет могильщиками донага и брошен в братскую могилу? Позвольте мне привести здесь одну подробность, ставшую мне известной значительно позже события, которое нельзя назвать иначе, как моей смертью. В тысяча восемьсот четырнадцатом году я встретил в Штутгарте бывшего вахмистра моего полка. Этот славный малый, единственный, кто пожелал признать меня и о котором я расскажу в свое время, открыл мне тайну моего чудесного спасения. По его словам, моя лошадь была ранена ядром в бок как раз в тот момент, когда мне был нанесен ужасный удар. Конь и всадник рухнули наземь одновременно, как картонные фигурки. Я упал направо или налево - не знаю уж,- а на меня, должно быть, свалился труп моего коня, укрывший меня от лошадиных копыт и смертоносных ядер.
Когда я пришел в себя, то оказался в положении и в обстановке столь исключительных, что мне нечего и надеяться дать вам, сударь, представление о них, рассказывай я хоть до завтрашнего утра. Я задыхался в зловонном воздухе. Хотел пошевелиться, но был стиснут со всех четырех сторон. Я открыл глаза, но не увидел ничего. Недостаток воздуха был, пожалуй, страшнее всего, и мне стало окончательно ясно, в каком положении я нахожусь. Я понял, что туда, где я очутился, закрыт доступ свежего воздуха и что мне грозит неминуемая гибель. При этой мысли я вдруг позабыл о жгучей боли, от которой очнулся. В ушах у меня нестерпимо гудело. Я услышал, или по крайней мере мне почудилось, что услышал, стенания сонма мертвецов, среди коих покоился и я. Хотя воспоминания мои об этих мгновениях весьма сбивчивы, хотя в памяти у меня все смутно, но и теперь, несмотря на перенесенные мною впоследствии еще горшие муки, затуманившие мое сознание, мне иной раз целыми ночами напролет слышатся эти приглушенные стоны! Все же страшней этих стонов была тишина, которой я до того и представить себе не мог,- подлинно могильная тишина! Наконец, подняв кверху руки, ощупывая мертвые тела, я обнаружил пустоту между моей головой и верхним слоем трупов. Я мог, таким образом, измерить пространство, отпущенное мне милостью случая, объяснить который я не берусь. Скорее всего по нерадению или в спешке могильщики побросали нас в яму навалом, и два трупа легли надо мной крест-накрест, образуя угол, вроде двух карт, как кладет их дитя, строя карточный домик. Шаря вокруг себя с лихорадочною поспешностью, потому что медлить в моем положении не приходилось, я, к счастью, наткнулся на чью-то оторванную руку, ручищу Геркулеса, которой я и обязан своим спасением. Без этой нежданной подмоги мне бы несдобровать! Можете себе представить, с каким яростным упорством я стал пробиваться сквозь трупы, которые отделяли меня от слоя земли, прикрывшего нас,- я говорю "нас", как будто там были живые! Трудился я, поверьте, неистово - иначе, сударь, меня бы не было здесь перед вами. Но и по сей день я не могу постичь, как это мне удалось пробиться сквозь груду тел, преграждавших мне доступ к жизни. Вы возразите, что у меня имелась третья рука! И правда, действуя с немалой ловкостью этим рычагом, я раздвигал трупы и, дыша спертым воздухом, рассчитывал каждый свой вздох. Наконец я увидел свет, сударь, но он пробивался сквозь снег! В эту самую минуту я заметил, что у меня рассечен череп. К счастью, запекшейся кровью - моей собственной и кровью моих товарищей, а быть может, и лоскутом шкуры павшего моего коня - кто знает! облепило мне голову, как пластырем. Но когда мой череп коснулся снега, я, несмотря на эту защитную корку, все же лишился чувств. Однако малой толики тепла, тлевшего еще в моем теле, оказалось достаточно, чтобы растопить слой снега, и когда я пришел в себя, я увидел над своей головой небольшое отверстие и стал кричать из последних сил. Но солнце еще только вставало над горизонтом, и мог ли я надеяться, что меня услышат? Да и была ли в поле хоть одна живая душа? Я приподнялся, напрягая ноги, с силой упираясь в трупы, у которых, на мое счастье, оказались весьма крепкие ребра. Вы сами поймете, сударь, что вряд ли уместно было бы обратиться к ним в такую минуту со словами: "Хвала вам, погибшие храбрецы!" Короче, в течение нескольких часов я невыносимо страдал, если только это слово может передать мою ярость при виде проклятых немцев, которые, заслышав человеческий голос там, где не видно было ни одного живого существа, улепетывали со всех ног. Наконец меня спасла какая-то женщина - у нее хватило смелости, а быть может, просто любопытства, приблизиться к моей голове, казалось, вдруг выросшей прямо из земли, как гриб. Женщина сбегала за своим мужем, и они вдвоем перенесли меня в свою убогую лачугу. Должно быть, у меня снова началась каталепсия,- разрешите мне воспользоваться этим словом, дабы определить состояние, о котором мне самому ничего не известно, которое, судя по рассказам моих спасителей, являлось симптомом именно этого недуга.
Целых полгода я находился между жизнью и смертью, то не мог произнести ни слова, а то бредил. Наконец мои хозяева устроили меня в госпиталь, находившийся в Гейльсберге. Вы понимаете, сударь, что я вышел из чрева земли столь же нагим, как из чрева матери; и когда через шесть месяцев, придя в сознание и вспомнив, что я полковник Шабер, я потребовал, чтобы сиделка оказывала мне больше почтения, чем неизвестному бродяге, каким меня здесь считали, все мои товарищи по палате чуть не умерли со смеху. К счастью для меня, хирург из самолюбия поручился за мое выздоровление и, вполне натурально, заинтересовался своим больным. Когда я подробно рассказал ему мою прежнюю жизнь, этот славный малый - звали его Шпархман распорядился официально засвидетельствовать, с соблюдением всех юридических формальностей, требуемых местным законодательством, мое чудесное спасение из братской могилы, день и час, когда меня подобрали моя благодетельница и ее супруг, характер, точную картину моих ранений и присовокупил к этим многочисленным протоколам подробное описание моей внешности. Но, сударь, у меня на руках нет ни этих важнейших бумаг, ни моего показания, засвидетельствованного гейльсбергским нотариусом, на предмет установления моей личности. Когда военные действия вынудили меня покинуть Гейльсберг, я начал скитаться по свету, выпрашивая корку хлеба. Меня чурались, как сумасшедшего, когда я пытался рассказать свои злоключения; я не мог заработать ни гроша, чтобы оплатить бумаги, которые могли доказать правоту моих слов и вернуть мне мое место в обществе. Нередко немощи удерживали меня на целые месяцы в каком-нибудь городишке, где хоть и заботились о больном французе, но смеялись ему прямо в лицо, когда он пытался доказать, что он полковник Шабер. Долгое время насмешки и недоверие приводили меня в бешенство, но эти вспышки только вредили мне и явились причиной моего заточения в штутгартский сумасшедший дом. По правде говоря, вы сами можете судить из моих рассказов, что имелось немало оснований упрятать меня туда.
Я провел в сумасшедшем доме два года и сотни раз вынужден был выслушивать пояснения моих сторожей: "Вот несчастный, вообразивший себя полковником Шабером!" - и замечания сердобольных посетителей. В конце концов я и сам уверился в неправдоподобности моих злоключений: я смирился, стал тихим, покорным и уже не называл себя полковником Шабером, лишь бы только выбраться на волю, увидеть Францию. О сударь, вновь увидеть Париж! Я был одержим этой...
Не докончив фразы, полковник Шабер впал в глубокое раздумье, которое Дервиль из уважения к своему необычайному просителю не решался прервать.
- Итак, сударь,- продолжал полковник,- в один прекрасный день, в прекрасный весенний день мне вручили десять талеров и выпустили на волю на том основании, что я обо всем рассуждаю вполне здраво и более не называю себя полковником Шабером. И, поверьте, с того дня, да и сейчас еще временами, мне ненавистно мое собственное имя. Я желал бы не быть самим собой. Меня убивает сознание моих прав. О, если бы болезнь унесла с собой память о прежней моей жизни, я был бы счастлив! Я поступил бы под вымышленным именем на военную службу и, кто знает, стал бы, возможно, фельдмаршалом в Австрии или в России!
- Сударь,- сказал поверенный,- я и сам не знаю, что подумать. Я слушал вас как во сне. Умоляю вас, передохнем немного.
- Сударь, вы единственный человек,- с грустью произнес полковник,который согласился терпеливо выслушать меня. Ни один юрист не пожелал дать мне взаймы десяти наполеондоров, чтобы я мог получить из Германии бумаги, необходимые для ведения дела...
- Какого дела? - спросил Дервиль, который, слушая рассказ своего посетителя о прошлых страданиях, забыл о его теперешнем плачевном положении.
- Как, сударь, разве графиня Ферро не моя жена? У нее тридцать тысяч ливров годовой ренты, моей собственной ренты, а она не хочет дать мне ни гроша. Когда я излагаю все это юристам, то есть людям здравого смысла; когда я, нищий, предлагаю начать дело против графа и графини; когда я, мертвец, восставший из могилы, оспариваю свидетельство о смерти, брачное свидетельство и свидетельство о рождении, законники выпроваживают меня прочь: кто с ледяной вежливостью, которую вы, знатоки права, умеете напускать на себя, чтобы отделаться от назойливого бедняка, кто грубо, как полагается людям, решившим, что перед ними мошенник или безумец. Я был погребен под грудами мертвецов, а ныне я погребен под грудами бумаг, судебных дел; я раздавлен живыми людьми, целым обществом, которое жаждет упрятать меня вновь в могилу
- Соблаговолите же,- сказал адвокат,- продолжить ваш рассказ.
- Соблаговолите...- повторил несчастный, схватив за руку молодого юриста.- Соблаговолите - вот первое уважительное слово, обращенное ко мне с тех пор, как...
Полковник заплакал. Голос его пресекся от переполнявшей его благодарности. То проникновенное и неизъяснимое красноречие, которое проявляется во взгляде, в жесте, даже в самом молчании, окончательно убедило Дервиля и растрогало его до глубины души.
- Послушайте,- обратился он к своему посетителю,- нынче вечером я выиграл триста франков. Я могу употребить половину этой суммы на доброе дело. Я начну розыски и постараюсь раздобыть бумаги, о которых вы говорили, а пока они не прибудут, буду выдавать вам по сто су на день. Если вы действительно полковник Шабер, вы простите мизерность этой суммы молодому человеку, только еще начинающему свою карьеру. Продолжайте!
Незнакомец, именовавший себя полковником Шабером, несколько секунд сидел в глубоком оцепенении - очевидно, безмерные несчастья вконец разрушили его веру в человека. Если он и стремился вернуть себе свою воинскую славу, свое состояние, свое имя, то, быть может, он действовал, лишь повинуясь тому необъяснимому чувству, росток которого пробивается в каждом сердце и которому мы обязаны изысканиями алхимиков, жаждою славы, открытиями астрономов и физиков - одним словом, всем, что заставляет человека стремиться к величию в своих деяниях и в своих идеях. В глазах такого человека свое собственное "я" - нечто второстепенное, подобно тому, как азартному игроку тщеславное удовлетворение и радость победы дороже самого выигрыша. Слова молодого юриста воскресили этого человека, которого целых десять лет отвергали его собственная жена, правосудие, все общественное устройство. И наконец получить от поверенного десять червонцев, в которых ему отказывали столько времени, столько людей и под столькими предлогами! Полковник напоминал сейчас ту даму, которая, проболев пятнадцать лет лихорадкой, приняла свое выздоровление за какой-то новый недуг. Есть радости, которым больше не веришь: они придут, они сверкнут, как молния, они испепелят. Признательность старика была так сильна, что он не мог выразить ее словами. Поверхностный наблюдатель счел бы его холодным, но Дервиль угадал под этой застывшей оболочкой безграничную честность. Плуту красноречие не изменило бы.
- На чем я остановился? - спросил полковник с наивностью ребенка или солдата, ибо нередко можно обнаружить что-то детское в испытанном воине, и еще чаще в ребенке живет воин, особенно во Франции.
- Вы остановились на том, что вас выпустили из сумасшедшего дома,подсказал поверенный.
- Вы знаете мою жену? - спросил полковник.
- Да,- ответил Дервиль, утвердительно наклонив голову
- Ну, как она?
- Как всегда, восхитительна.
Старик грустно махнул рукой,- он, казалось, старался подавить терзавшую его тайную муку с той величественной и суровой покорностью судьбе, какая свойственна людям, прошедшим сквозь огонь и кровь сражений.
- Сударь,- произнес он почти весело, ибо несчастный полковник почувствовал, что снова дышит, что он вторично выбрался из могильного рва и растопил слой снега куда более плотный, чем тот, который когда-то обледенил его череп, и теперь он вбирал воздух полной грудью, как выпущенный на свободу узник.- Сударь,- повторил он,- будь я молод, хорош собой, ничего подобного со мной не произошло бы. Женщины верят только тому мужчине, который уснащает свои речи словами любви. Вот тогда-то они начинают суетиться, хлопочут, интригуют, просят, молят, лезут из кожи вон, готовы под присягой подтвердить что угодно, способны черт знает на что ради того, кто им по сердцу. Какой же интерес мог представлять я для женщины? Я был страшнее покойника, в лохмотьях, я больше смахивал на эскимоса, чем на француза, и это я-то, я, слывший в тысяча семьсот девяносто девятом году первым щеголем, я - Шабер, граф Империи!
И вот в тот самый день, когда меня, как собаку, вышвырнули на улицу, я встретил вахмистра своего полка, о котором я вам уже говорил. Звался он Бутен. Этот бедняга да я составляли вдвоем невиданную по красе пару старых кляч Я встретил его на бульваре и сразу же его признал, а он никак не мог угадать, кто я такой. Мы вместе с ним зашли в кабачок. Когда я назвал себя, он оглушительно захохотал, как будто мортира загремела. Его смех, сударь, причинил мне, пожалуй, одно из самых глубоких огорчений: он открыл мне, и притом без всяких прикрас, как сильно я переменился. Итак, я стал неузнаваем даже в глазах самого скромного, самого признательного своего друга! Некогда я спас жизнь Бутену, отплатив ему этим за такую же услугу. Не буду вам рассказывать, при каких именно обстоятельствах он спас меня от смерти. Произошло это в Италии, в Равенне. Нельзя назвать вполне благопристойным тот дом, где Бутен отвратил от меня предназначавшийся мне удар кинжала. В то время я еще не дослужился до чина полковника, мы с Бутеном были простыми кавалеристами. К счастью, кое-какие подробности этой истории были известны только нам двоим, и когда я ему их напомнил, он заколебался. Потом я рассказал ему о всех приключениях необыкновенной моей жизни. Хотя, по его словам, мои глаза, голос неузнаваемо изменились, хотя у меня не осталось ни волос, ни зубов, ни бровей и я стал белым, как альбинос, все же Бутен после долгого допроса, из которого я вышел с честью, признал наконец в безвестном бродяге своего полковника. Он, в свою очередь, рассказал мне о приключениях, не менее удивительных, чем мои. Бутен побывал у границ Китая, куда он хотел пробраться, бежав из сибирского плена. Он поведал мне о провале похода в Россию и о первом отречении императора. Новость эта сразила меня. Мы были с ним точно два диковинных обломка крушения, и нас пронесло по всему земному шару, подобно тому как в бурю океанская волна перекатывает камешки от берега к берегу. Если посчитать наши с ним странствия, мы повидали Египет, Сирию, Испанию, Россию, Голландию, Германию, Италию, Далмацию, Англию, Китай, Среднюю Азию, Сибирь; только в Индии да в Америке не были... Наконец Бутен, который мог передвигаться свободнее, нежели я, вызвался немедленно отправиться в Париж и сообщить моей жене, в каком положении я очутился. Я написал госпоже Шабер пространное письмо. Четвертое по счету, сударь! Ничего подобного со мной не могло бы случиться, будь у меня родня. Но, надо вам сказать, я бывший питомец сиротского приюта, солдат, единственное достояние коего - мужество, семья - весь мир, родина - Франция, а предстатель и защитник - сам господь бог. Нет, неправда! У меня был родной отец - наш император! О, если бы он был здесь! Если бы увидел он своего Шабера - так он меня называл - в теперешнем моем виде, как бы разгневался он! Да что поделаешь! Закатилось наше солнышко, и всем нам теперь холодно...
Конечно, упорное молчание моей жены могло объясняться политическими событиями. Бутен отправился в путь. Счастливец, как ему повезло! Он водил двух белых медведей, прекрасно выдрессированных, и этим жил. Я не мог сопровождать его: из-за моих болезней я был не в состоянии делать длительные переходы. Я прошел вместе с ним и его медведями часть пути, насколько позволило мое плохое здоровье, и, когда нам пришлось распроститься, я зарыдал. В Карлсруэ у меня разыгралась невралгия головы, и я полтора месяца провалялся на соломе в какой-то харчевне... Мне никогда не кончить рассказа о злоключениях, выпавших на мою долю за время долгого бродяжничества. Однако муки душевные, перед которыми бледнеют телесные страдания, не возбуждают такой жалости, ибо они скрыты от человеческого взора. Помню, как я рыдал в Страсбурге, увидев тот дом, где некогда я задавал блестящие пиры, а сейчас не мог вымолить и корки хлеба.
Мы составили с Бутеном точный маршрут, которому я должен был следовать, и по пути я заглядывал в каждую почтовую контору, чтобы узнать, нет ли на мое имя денег или письма. Так ничего и не получив, добрался я до самого Парижа. Сколько надежд обмануло меня! "Бутен умер",- твердил я. И действительно, бедный малый погиб при Ватерлоо; много позже я случайно узнал о его смерти. Очевидно, его переговоры с моей женой ни к чему не привели. Наконец я вступил в Париж - одновременно с казаками. Новая боль в придачу к старой! Увидев русские войска в столице Франции, я забыл, что я гол и бос, без гроша в кармане. Да, сударь, мое платье превратилось в жалкое тряпье. Накануне мне пришлось заночевать в Клейском лесу. От ночной сырости я, вероятно, простудился, заболел и, проходя через предместье Сен-Мартен, почувствовал себя плохо. Я с трудом припоминаю, что упал у порога скобяной лавчонки. Очнулся я на койке городского госпиталя Я пролежал там месяц и был почти счастлив. Вскоре меня выписали, по-прежнему я был без гроша, но зато я был бодр, зато я вступил на милые камни парижских улиц. С какой радостной поспешностью бросился я на улицу Монблан, где в моем особняке, вероятно, проживала моя жена! И что же оказалось! Улицу Монблан переименовали в Шоссе д'Антен. Я не нашел своего особняка. Его продали, снесли. Ловкие дельцы понастроили домов в моих садах. Я еще не знал тогда, что моя жена вышла замуж за господина Ферро, и не мог поэтому добиться никаких сведений о ней. Наконец я отправился к старику стряпчему, который раньше вел мои дела. Он скончался, передав свою клиентуру молодому преемнику. Последний сообщил мне, к величайшему моему изумлению, что все мое имущество перешло к наследникам и распродано, жена моя вышла замуж и у нее двое детей. Когда я открыл ему, что я полковник Шабер, он расхохотался от всей души, и я молча удалился, не вступая в дальнейшие объяснения. Я не забыл о штутгартском сумасшедшем доме и, вспомнив о Шарантоне, решил действовагь с осторожностью. Узнав, где живет моя жена, я отправился к ней, преисполненный самых радужных надежд. И что же! - произнес полковник, сдерживая гневное движение.- Меня не приняли, когда я попросил доложить о себе под вымышленным именем, и меня выставили за дверь, когда я явился под своей собственной фамилией. Для того, чтобы хоть мельком увидеть графиню, возвращающуюся на рассвете с бала или из театра, я поджидал целыми ночами, притаившись под воротами особняка. Взглядом я пытался проникнуть в окно кареты, вихрем проносившейся мимо меня, и лишь мгновение я видел женщину, которая по праву принадлежит мне и теперь уже не моя. О, с этого дня я стал жить только мщением! - глухо вскричал старик, вскочив со стула.- Она знает, что я жив, она получила от меня со времени моего возвращения два письма, написанных моей собственной рукой. Она не любит меня! А я, я не знаю даже, люблю ли я ее или ненавижу! То я стремлюсь к ней, то проклинаю ее имя. Она обязана мне своим состоянием, своим счастьем - и не пожелала помочь мне хоть чем-нибудь. Подчас я не знаю, что мне с собой делать!
С этими словами старый полковник опустился на стул и снова впал в оцепенение. Дервиль молча глядел на своего посетителя.
- Да, дело серьезное,- произнес он наконец почти машинально.- Допустим даже, что подлинность бумаг, находящихся в Гейльсберге, будет установлена,это еще отнюдь не означает, что мы тут же выиграем процесс. Ваше дело будет рассматриваться последовательно в трех инстанциях. Случай ваш совершенно исключительный, и я хотел бы поразмыслить о нем на досуге.
- Сударь,-холодно сказал полковник, гордо вскидывая голову,- если я паду в борьбе, я сумею умереть, но я умру не один.
Прежнего дряхлого старца как не бывало. Перед Дервилем был человек, полный энергии, в глазах которого вспыхнул огонь страсти и мщения.
- Возможно, придется пойти на взаимные уступки,- сказал поверенный.
- На уступки?! - гневно спросил полковник Шабер.- В вопросе о том, жив я или мертв?
- Сударь,- ответил поверенный,- я твердо рассчитываю, что вы во всем будете следовать моим советам. Ваши интересы станут моими личными интересами. В скором времени вы убедитесь, какое участие я проявляю к вашему делу, почти не имеющему себе подобных в анналах юриспруденции. А сейчас я дам вам письмо к моему нотариусу, и он будет выплачивать вам под расписку по пятидесяти франков каждые десять дней. Вам не пристало ходить за деньгами сюда. Если вы действительно полковник Шабер, вы не должны зависеть от чьей-либо милости. Я оформлю эти суммы как долговое обязательство. У вас есть состояние, которое должно быть вам возвращено, вы богаты.
При этом новом проявлении душевной чуткости старик залился слезами. Дервиль быстро поднялся со стула, ибо юристу не к лицу выказывать волнение; он прошел в кабинет и вынес оттуда незапечатанное письмо, которое вручил графу Шаберу. Когда бедняга взял конверт, он сквозь бумагу почувствовал под пальцами две золотые монеты.
- А теперь, будьте любезны, перечислите документы, укажите точно город, королевство,- сказал Дервиль.
Полковник продиктовал поверенному все нужные данные, проверил начертание имен собственных; затем он взял шляпу, взглянул на Дервиля и, протянув ему руку, мозолистую руку, просто сказал:
- Клянусь, сударь, после императора вы будете первым моим благодетелем. Вы - молодец.
Поверенный крепко пожал протянутую ему руку, проводил полковника до лестницы и посветил ему.
- Букар,- обратился Дервиль к своему письмоводителю,- я только что прослушал историю, которая, чего доброго, обойдется мне в двадцать пять луидоров. Если они и пропадут - пускай, беда не велика. Зато я вправе буду считать, что видел самого ловкого комедианта наших дней.
Услышав столь ясное изложение фактов, хотя и странных, но все же весьма правдоподобных, молодой поверенный отложил бумаги, оперся локтем на стол и, склонив на руку голову, внимательно взглянул на своего посетителя.
- Знаете ли вы, сударь,- прервал он старика,- что я поверенный графини Ферро, вдовы полковника Шабера?
- Моей жены? Знаю, знаю, сударь. Я обращался к десяткам юристов, но все мои попытки остались тщетными: меня принимали за сумасшедшего, и в конце концов я решил поговорить с вами. О своих злоключениях расскажу позже. Разрешите сначала ознакомить вас с фактами, объяснить, как все произошло,- конечно, в той мере, в какой я могу восстановить всю картину. Некоторые обстоятельства, кои ведомы одному отцу нашему предвечному, вынуждают меня говорить о многом лишь предположительно.
Итак, сударь, полученные мною ранения, очевидно, вызвали у меня столбняк или же я был поражен иным недугом, близким к болезни, именуемой, если не ошибаюсь, каталепсией. Как иначе истолковать то, что, по обычаям войны, я был раздет могильщиками донага и брошен в братскую могилу? Позвольте мне привести здесь одну подробность, ставшую мне известной значительно позже события, которое нельзя назвать иначе, как моей смертью. В тысяча восемьсот четырнадцатом году я встретил в Штутгарте бывшего вахмистра моего полка. Этот славный малый, единственный, кто пожелал признать меня и о котором я расскажу в свое время, открыл мне тайну моего чудесного спасения. По его словам, моя лошадь была ранена ядром в бок как раз в тот момент, когда мне был нанесен ужасный удар. Конь и всадник рухнули наземь одновременно, как картонные фигурки. Я упал направо или налево - не знаю уж,- а на меня, должно быть, свалился труп моего коня, укрывший меня от лошадиных копыт и смертоносных ядер.
Когда я пришел в себя, то оказался в положении и в обстановке столь исключительных, что мне нечего и надеяться дать вам, сударь, представление о них, рассказывай я хоть до завтрашнего утра. Я задыхался в зловонном воздухе. Хотел пошевелиться, но был стиснут со всех четырех сторон. Я открыл глаза, но не увидел ничего. Недостаток воздуха был, пожалуй, страшнее всего, и мне стало окончательно ясно, в каком положении я нахожусь. Я понял, что туда, где я очутился, закрыт доступ свежего воздуха и что мне грозит неминуемая гибель. При этой мысли я вдруг позабыл о жгучей боли, от которой очнулся. В ушах у меня нестерпимо гудело. Я услышал, или по крайней мере мне почудилось, что услышал, стенания сонма мертвецов, среди коих покоился и я. Хотя воспоминания мои об этих мгновениях весьма сбивчивы, хотя в памяти у меня все смутно, но и теперь, несмотря на перенесенные мною впоследствии еще горшие муки, затуманившие мое сознание, мне иной раз целыми ночами напролет слышатся эти приглушенные стоны! Все же страшней этих стонов была тишина, которой я до того и представить себе не мог,- подлинно могильная тишина! Наконец, подняв кверху руки, ощупывая мертвые тела, я обнаружил пустоту между моей головой и верхним слоем трупов. Я мог, таким образом, измерить пространство, отпущенное мне милостью случая, объяснить который я не берусь. Скорее всего по нерадению или в спешке могильщики побросали нас в яму навалом, и два трупа легли надо мной крест-накрест, образуя угол, вроде двух карт, как кладет их дитя, строя карточный домик. Шаря вокруг себя с лихорадочною поспешностью, потому что медлить в моем положении не приходилось, я, к счастью, наткнулся на чью-то оторванную руку, ручищу Геркулеса, которой я и обязан своим спасением. Без этой нежданной подмоги мне бы несдобровать! Можете себе представить, с каким яростным упорством я стал пробиваться сквозь трупы, которые отделяли меня от слоя земли, прикрывшего нас,- я говорю "нас", как будто там были живые! Трудился я, поверьте, неистово - иначе, сударь, меня бы не было здесь перед вами. Но и по сей день я не могу постичь, как это мне удалось пробиться сквозь груду тел, преграждавших мне доступ к жизни. Вы возразите, что у меня имелась третья рука! И правда, действуя с немалой ловкостью этим рычагом, я раздвигал трупы и, дыша спертым воздухом, рассчитывал каждый свой вздох. Наконец я увидел свет, сударь, но он пробивался сквозь снег! В эту самую минуту я заметил, что у меня рассечен череп. К счастью, запекшейся кровью - моей собственной и кровью моих товарищей, а быть может, и лоскутом шкуры павшего моего коня - кто знает! облепило мне голову, как пластырем. Но когда мой череп коснулся снега, я, несмотря на эту защитную корку, все же лишился чувств. Однако малой толики тепла, тлевшего еще в моем теле, оказалось достаточно, чтобы растопить слой снега, и когда я пришел в себя, я увидел над своей головой небольшое отверстие и стал кричать из последних сил. Но солнце еще только вставало над горизонтом, и мог ли я надеяться, что меня услышат? Да и была ли в поле хоть одна живая душа? Я приподнялся, напрягая ноги, с силой упираясь в трупы, у которых, на мое счастье, оказались весьма крепкие ребра. Вы сами поймете, сударь, что вряд ли уместно было бы обратиться к ним в такую минуту со словами: "Хвала вам, погибшие храбрецы!" Короче, в течение нескольких часов я невыносимо страдал, если только это слово может передать мою ярость при виде проклятых немцев, которые, заслышав человеческий голос там, где не видно было ни одного живого существа, улепетывали со всех ног. Наконец меня спасла какая-то женщина - у нее хватило смелости, а быть может, просто любопытства, приблизиться к моей голове, казалось, вдруг выросшей прямо из земли, как гриб. Женщина сбегала за своим мужем, и они вдвоем перенесли меня в свою убогую лачугу. Должно быть, у меня снова началась каталепсия,- разрешите мне воспользоваться этим словом, дабы определить состояние, о котором мне самому ничего не известно, которое, судя по рассказам моих спасителей, являлось симптомом именно этого недуга.
Целых полгода я находился между жизнью и смертью, то не мог произнести ни слова, а то бредил. Наконец мои хозяева устроили меня в госпиталь, находившийся в Гейльсберге. Вы понимаете, сударь, что я вышел из чрева земли столь же нагим, как из чрева матери; и когда через шесть месяцев, придя в сознание и вспомнив, что я полковник Шабер, я потребовал, чтобы сиделка оказывала мне больше почтения, чем неизвестному бродяге, каким меня здесь считали, все мои товарищи по палате чуть не умерли со смеху. К счастью для меня, хирург из самолюбия поручился за мое выздоровление и, вполне натурально, заинтересовался своим больным. Когда я подробно рассказал ему мою прежнюю жизнь, этот славный малый - звали его Шпархман распорядился официально засвидетельствовать, с соблюдением всех юридических формальностей, требуемых местным законодательством, мое чудесное спасение из братской могилы, день и час, когда меня подобрали моя благодетельница и ее супруг, характер, точную картину моих ранений и присовокупил к этим многочисленным протоколам подробное описание моей внешности. Но, сударь, у меня на руках нет ни этих важнейших бумаг, ни моего показания, засвидетельствованного гейльсбергским нотариусом, на предмет установления моей личности. Когда военные действия вынудили меня покинуть Гейльсберг, я начал скитаться по свету, выпрашивая корку хлеба. Меня чурались, как сумасшедшего, когда я пытался рассказать свои злоключения; я не мог заработать ни гроша, чтобы оплатить бумаги, которые могли доказать правоту моих слов и вернуть мне мое место в обществе. Нередко немощи удерживали меня на целые месяцы в каком-нибудь городишке, где хоть и заботились о больном французе, но смеялись ему прямо в лицо, когда он пытался доказать, что он полковник Шабер. Долгое время насмешки и недоверие приводили меня в бешенство, но эти вспышки только вредили мне и явились причиной моего заточения в штутгартский сумасшедший дом. По правде говоря, вы сами можете судить из моих рассказов, что имелось немало оснований упрятать меня туда.
Я провел в сумасшедшем доме два года и сотни раз вынужден был выслушивать пояснения моих сторожей: "Вот несчастный, вообразивший себя полковником Шабером!" - и замечания сердобольных посетителей. В конце концов я и сам уверился в неправдоподобности моих злоключений: я смирился, стал тихим, покорным и уже не называл себя полковником Шабером, лишь бы только выбраться на волю, увидеть Францию. О сударь, вновь увидеть Париж! Я был одержим этой...
Не докончив фразы, полковник Шабер впал в глубокое раздумье, которое Дервиль из уважения к своему необычайному просителю не решался прервать.
- Итак, сударь,- продолжал полковник,- в один прекрасный день, в прекрасный весенний день мне вручили десять талеров и выпустили на волю на том основании, что я обо всем рассуждаю вполне здраво и более не называю себя полковником Шабером. И, поверьте, с того дня, да и сейчас еще временами, мне ненавистно мое собственное имя. Я желал бы не быть самим собой. Меня убивает сознание моих прав. О, если бы болезнь унесла с собой память о прежней моей жизни, я был бы счастлив! Я поступил бы под вымышленным именем на военную службу и, кто знает, стал бы, возможно, фельдмаршалом в Австрии или в России!
- Сударь,- сказал поверенный,- я и сам не знаю, что подумать. Я слушал вас как во сне. Умоляю вас, передохнем немного.
- Сударь, вы единственный человек,- с грустью произнес полковник,который согласился терпеливо выслушать меня. Ни один юрист не пожелал дать мне взаймы десяти наполеондоров, чтобы я мог получить из Германии бумаги, необходимые для ведения дела...
- Какого дела? - спросил Дервиль, который, слушая рассказ своего посетителя о прошлых страданиях, забыл о его теперешнем плачевном положении.
- Как, сударь, разве графиня Ферро не моя жена? У нее тридцать тысяч ливров годовой ренты, моей собственной ренты, а она не хочет дать мне ни гроша. Когда я излагаю все это юристам, то есть людям здравого смысла; когда я, нищий, предлагаю начать дело против графа и графини; когда я, мертвец, восставший из могилы, оспариваю свидетельство о смерти, брачное свидетельство и свидетельство о рождении, законники выпроваживают меня прочь: кто с ледяной вежливостью, которую вы, знатоки права, умеете напускать на себя, чтобы отделаться от назойливого бедняка, кто грубо, как полагается людям, решившим, что перед ними мошенник или безумец. Я был погребен под грудами мертвецов, а ныне я погребен под грудами бумаг, судебных дел; я раздавлен живыми людьми, целым обществом, которое жаждет упрятать меня вновь в могилу
- Соблаговолите же,- сказал адвокат,- продолжить ваш рассказ.
- Соблаговолите...- повторил несчастный, схватив за руку молодого юриста.- Соблаговолите - вот первое уважительное слово, обращенное ко мне с тех пор, как...
Полковник заплакал. Голос его пресекся от переполнявшей его благодарности. То проникновенное и неизъяснимое красноречие, которое проявляется во взгляде, в жесте, даже в самом молчании, окончательно убедило Дервиля и растрогало его до глубины души.
- Послушайте,- обратился он к своему посетителю,- нынче вечером я выиграл триста франков. Я могу употребить половину этой суммы на доброе дело. Я начну розыски и постараюсь раздобыть бумаги, о которых вы говорили, а пока они не прибудут, буду выдавать вам по сто су на день. Если вы действительно полковник Шабер, вы простите мизерность этой суммы молодому человеку, только еще начинающему свою карьеру. Продолжайте!
Незнакомец, именовавший себя полковником Шабером, несколько секунд сидел в глубоком оцепенении - очевидно, безмерные несчастья вконец разрушили его веру в человека. Если он и стремился вернуть себе свою воинскую славу, свое состояние, свое имя, то, быть может, он действовал, лишь повинуясь тому необъяснимому чувству, росток которого пробивается в каждом сердце и которому мы обязаны изысканиями алхимиков, жаждою славы, открытиями астрономов и физиков - одним словом, всем, что заставляет человека стремиться к величию в своих деяниях и в своих идеях. В глазах такого человека свое собственное "я" - нечто второстепенное, подобно тому, как азартному игроку тщеславное удовлетворение и радость победы дороже самого выигрыша. Слова молодого юриста воскресили этого человека, которого целых десять лет отвергали его собственная жена, правосудие, все общественное устройство. И наконец получить от поверенного десять червонцев, в которых ему отказывали столько времени, столько людей и под столькими предлогами! Полковник напоминал сейчас ту даму, которая, проболев пятнадцать лет лихорадкой, приняла свое выздоровление за какой-то новый недуг. Есть радости, которым больше не веришь: они придут, они сверкнут, как молния, они испепелят. Признательность старика была так сильна, что он не мог выразить ее словами. Поверхностный наблюдатель счел бы его холодным, но Дервиль угадал под этой застывшей оболочкой безграничную честность. Плуту красноречие не изменило бы.
- На чем я остановился? - спросил полковник с наивностью ребенка или солдата, ибо нередко можно обнаружить что-то детское в испытанном воине, и еще чаще в ребенке живет воин, особенно во Франции.
- Вы остановились на том, что вас выпустили из сумасшедшего дома,подсказал поверенный.
- Вы знаете мою жену? - спросил полковник.
- Да,- ответил Дервиль, утвердительно наклонив голову
- Ну, как она?
- Как всегда, восхитительна.
Старик грустно махнул рукой,- он, казалось, старался подавить терзавшую его тайную муку с той величественной и суровой покорностью судьбе, какая свойственна людям, прошедшим сквозь огонь и кровь сражений.
- Сударь,- произнес он почти весело, ибо несчастный полковник почувствовал, что снова дышит, что он вторично выбрался из могильного рва и растопил слой снега куда более плотный, чем тот, который когда-то обледенил его череп, и теперь он вбирал воздух полной грудью, как выпущенный на свободу узник.- Сударь,- повторил он,- будь я молод, хорош собой, ничего подобного со мной не произошло бы. Женщины верят только тому мужчине, который уснащает свои речи словами любви. Вот тогда-то они начинают суетиться, хлопочут, интригуют, просят, молят, лезут из кожи вон, готовы под присягой подтвердить что угодно, способны черт знает на что ради того, кто им по сердцу. Какой же интерес мог представлять я для женщины? Я был страшнее покойника, в лохмотьях, я больше смахивал на эскимоса, чем на француза, и это я-то, я, слывший в тысяча семьсот девяносто девятом году первым щеголем, я - Шабер, граф Империи!
И вот в тот самый день, когда меня, как собаку, вышвырнули на улицу, я встретил вахмистра своего полка, о котором я вам уже говорил. Звался он Бутен. Этот бедняга да я составляли вдвоем невиданную по красе пару старых кляч Я встретил его на бульваре и сразу же его признал, а он никак не мог угадать, кто я такой. Мы вместе с ним зашли в кабачок. Когда я назвал себя, он оглушительно захохотал, как будто мортира загремела. Его смех, сударь, причинил мне, пожалуй, одно из самых глубоких огорчений: он открыл мне, и притом без всяких прикрас, как сильно я переменился. Итак, я стал неузнаваем даже в глазах самого скромного, самого признательного своего друга! Некогда я спас жизнь Бутену, отплатив ему этим за такую же услугу. Не буду вам рассказывать, при каких именно обстоятельствах он спас меня от смерти. Произошло это в Италии, в Равенне. Нельзя назвать вполне благопристойным тот дом, где Бутен отвратил от меня предназначавшийся мне удар кинжала. В то время я еще не дослужился до чина полковника, мы с Бутеном были простыми кавалеристами. К счастью, кое-какие подробности этой истории были известны только нам двоим, и когда я ему их напомнил, он заколебался. Потом я рассказал ему о всех приключениях необыкновенной моей жизни. Хотя, по его словам, мои глаза, голос неузнаваемо изменились, хотя у меня не осталось ни волос, ни зубов, ни бровей и я стал белым, как альбинос, все же Бутен после долгого допроса, из которого я вышел с честью, признал наконец в безвестном бродяге своего полковника. Он, в свою очередь, рассказал мне о приключениях, не менее удивительных, чем мои. Бутен побывал у границ Китая, куда он хотел пробраться, бежав из сибирского плена. Он поведал мне о провале похода в Россию и о первом отречении императора. Новость эта сразила меня. Мы были с ним точно два диковинных обломка крушения, и нас пронесло по всему земному шару, подобно тому как в бурю океанская волна перекатывает камешки от берега к берегу. Если посчитать наши с ним странствия, мы повидали Египет, Сирию, Испанию, Россию, Голландию, Германию, Италию, Далмацию, Англию, Китай, Среднюю Азию, Сибирь; только в Индии да в Америке не были... Наконец Бутен, который мог передвигаться свободнее, нежели я, вызвался немедленно отправиться в Париж и сообщить моей жене, в каком положении я очутился. Я написал госпоже Шабер пространное письмо. Четвертое по счету, сударь! Ничего подобного со мной не могло бы случиться, будь у меня родня. Но, надо вам сказать, я бывший питомец сиротского приюта, солдат, единственное достояние коего - мужество, семья - весь мир, родина - Франция, а предстатель и защитник - сам господь бог. Нет, неправда! У меня был родной отец - наш император! О, если бы он был здесь! Если бы увидел он своего Шабера - так он меня называл - в теперешнем моем виде, как бы разгневался он! Да что поделаешь! Закатилось наше солнышко, и всем нам теперь холодно...
Конечно, упорное молчание моей жены могло объясняться политическими событиями. Бутен отправился в путь. Счастливец, как ему повезло! Он водил двух белых медведей, прекрасно выдрессированных, и этим жил. Я не мог сопровождать его: из-за моих болезней я был не в состоянии делать длительные переходы. Я прошел вместе с ним и его медведями часть пути, насколько позволило мое плохое здоровье, и, когда нам пришлось распроститься, я зарыдал. В Карлсруэ у меня разыгралась невралгия головы, и я полтора месяца провалялся на соломе в какой-то харчевне... Мне никогда не кончить рассказа о злоключениях, выпавших на мою долю за время долгого бродяжничества. Однако муки душевные, перед которыми бледнеют телесные страдания, не возбуждают такой жалости, ибо они скрыты от человеческого взора. Помню, как я рыдал в Страсбурге, увидев тот дом, где некогда я задавал блестящие пиры, а сейчас не мог вымолить и корки хлеба.
Мы составили с Бутеном точный маршрут, которому я должен был следовать, и по пути я заглядывал в каждую почтовую контору, чтобы узнать, нет ли на мое имя денег или письма. Так ничего и не получив, добрался я до самого Парижа. Сколько надежд обмануло меня! "Бутен умер",- твердил я. И действительно, бедный малый погиб при Ватерлоо; много позже я случайно узнал о его смерти. Очевидно, его переговоры с моей женой ни к чему не привели. Наконец я вступил в Париж - одновременно с казаками. Новая боль в придачу к старой! Увидев русские войска в столице Франции, я забыл, что я гол и бос, без гроша в кармане. Да, сударь, мое платье превратилось в жалкое тряпье. Накануне мне пришлось заночевать в Клейском лесу. От ночной сырости я, вероятно, простудился, заболел и, проходя через предместье Сен-Мартен, почувствовал себя плохо. Я с трудом припоминаю, что упал у порога скобяной лавчонки. Очнулся я на койке городского госпиталя Я пролежал там месяц и был почти счастлив. Вскоре меня выписали, по-прежнему я был без гроша, но зато я был бодр, зато я вступил на милые камни парижских улиц. С какой радостной поспешностью бросился я на улицу Монблан, где в моем особняке, вероятно, проживала моя жена! И что же оказалось! Улицу Монблан переименовали в Шоссе д'Антен. Я не нашел своего особняка. Его продали, снесли. Ловкие дельцы понастроили домов в моих садах. Я еще не знал тогда, что моя жена вышла замуж за господина Ферро, и не мог поэтому добиться никаких сведений о ней. Наконец я отправился к старику стряпчему, который раньше вел мои дела. Он скончался, передав свою клиентуру молодому преемнику. Последний сообщил мне, к величайшему моему изумлению, что все мое имущество перешло к наследникам и распродано, жена моя вышла замуж и у нее двое детей. Когда я открыл ему, что я полковник Шабер, он расхохотался от всей души, и я молча удалился, не вступая в дальнейшие объяснения. Я не забыл о штутгартском сумасшедшем доме и, вспомнив о Шарантоне, решил действовагь с осторожностью. Узнав, где живет моя жена, я отправился к ней, преисполненный самых радужных надежд. И что же! - произнес полковник, сдерживая гневное движение.- Меня не приняли, когда я попросил доложить о себе под вымышленным именем, и меня выставили за дверь, когда я явился под своей собственной фамилией. Для того, чтобы хоть мельком увидеть графиню, возвращающуюся на рассвете с бала или из театра, я поджидал целыми ночами, притаившись под воротами особняка. Взглядом я пытался проникнуть в окно кареты, вихрем проносившейся мимо меня, и лишь мгновение я видел женщину, которая по праву принадлежит мне и теперь уже не моя. О, с этого дня я стал жить только мщением! - глухо вскричал старик, вскочив со стула.- Она знает, что я жив, она получила от меня со времени моего возвращения два письма, написанных моей собственной рукой. Она не любит меня! А я, я не знаю даже, люблю ли я ее или ненавижу! То я стремлюсь к ней, то проклинаю ее имя. Она обязана мне своим состоянием, своим счастьем - и не пожелала помочь мне хоть чем-нибудь. Подчас я не знаю, что мне с собой делать!
С этими словами старый полковник опустился на стул и снова впал в оцепенение. Дервиль молча глядел на своего посетителя.
- Да, дело серьезное,- произнес он наконец почти машинально.- Допустим даже, что подлинность бумаг, находящихся в Гейльсберге, будет установлена,это еще отнюдь не означает, что мы тут же выиграем процесс. Ваше дело будет рассматриваться последовательно в трех инстанциях. Случай ваш совершенно исключительный, и я хотел бы поразмыслить о нем на досуге.
- Сударь,-холодно сказал полковник, гордо вскидывая голову,- если я паду в борьбе, я сумею умереть, но я умру не один.
Прежнего дряхлого старца как не бывало. Перед Дервилем был человек, полный энергии, в глазах которого вспыхнул огонь страсти и мщения.
- Возможно, придется пойти на взаимные уступки,- сказал поверенный.
- На уступки?! - гневно спросил полковник Шабер.- В вопросе о том, жив я или мертв?
- Сударь,- ответил поверенный,- я твердо рассчитываю, что вы во всем будете следовать моим советам. Ваши интересы станут моими личными интересами. В скором времени вы убедитесь, какое участие я проявляю к вашему делу, почти не имеющему себе подобных в анналах юриспруденции. А сейчас я дам вам письмо к моему нотариусу, и он будет выплачивать вам под расписку по пятидесяти франков каждые десять дней. Вам не пристало ходить за деньгами сюда. Если вы действительно полковник Шабер, вы не должны зависеть от чьей-либо милости. Я оформлю эти суммы как долговое обязательство. У вас есть состояние, которое должно быть вам возвращено, вы богаты.
При этом новом проявлении душевной чуткости старик залился слезами. Дервиль быстро поднялся со стула, ибо юристу не к лицу выказывать волнение; он прошел в кабинет и вынес оттуда незапечатанное письмо, которое вручил графу Шаберу. Когда бедняга взял конверт, он сквозь бумагу почувствовал под пальцами две золотые монеты.
- А теперь, будьте любезны, перечислите документы, укажите точно город, королевство,- сказал Дервиль.
Полковник продиктовал поверенному все нужные данные, проверил начертание имен собственных; затем он взял шляпу, взглянул на Дервиля и, протянув ему руку, мозолистую руку, просто сказал:
- Клянусь, сударь, после императора вы будете первым моим благодетелем. Вы - молодец.
Поверенный крепко пожал протянутую ему руку, проводил полковника до лестницы и посветил ему.
- Букар,- обратился Дервиль к своему письмоводителю,- я только что прослушал историю, которая, чего доброго, обойдется мне в двадцать пять луидоров. Если они и пропадут - пускай, беда не велика. Зато я вправе буду считать, что видел самого ловкого комедианта наших дней.