[115], но Роланд не соглашается, а вместо этого изъявляет желание разделить с доном Гайферосом тяжесть этого предприятия, однако ж смельчак с негодованием отказывается от его услуг: он, мол, один сумеет вызволить свою супругу, даже если б она находилась глубоко под землею, и тут он вооружается и сей же час пускается в путь. Теперь, ваши милости, обратите свои взоры вон на ту башню; предполагается, что это одна из башен Сарагосского замка, ныне известного под названием Альхаферии, а дама в мавританском одеянии, которая стоит на балконе, — это и есть несравненная Мелисендра; она часто смотрит отсюда на дорогу, ведущую во Францию, вспоминает Париж, своего супруга и тем утешается в своем заточении. А теперь перед вами новое дело, пожалуй что и неслыханное. Вы видите этого мавра? Вот он, крадучись, втихомолку, приложив палец к губам, приближается сзади к Мелисендре. Ну, а теперь смотрите, как он целует ее прямо в губы и как она сейчас же начинает отплевываться, вытирает губы рукавом белой своей сорочки, сетует и с горя рвет на себе прекрасные свои волосы, как будто это они повинны в злодеянии. Теперь поглядите вон на того важного мавра, что стоит на галерее: это король Сансуэньи Марсилий; он был свидетелем дерзости мавра, и хотя мавр — его родственник и приближенный, он сей же час велит его схватить, дать ему двести палок и провести по многолюдным улицам города [116]
 
С приставами впереди [117]
И со стражниками сзади.
 
   Смотрите: вот уже идут приводить приговор в исполнение, а между тем преступление было совершено только что. Это объясняется тем, что мавры в отличие от нас не знают ни содержания под стражей впредь до окончания следствия, ни вручения копии обвинительного акта.
   — Малыш, малыш! — вскричал тут Дон Кихот. — Веди свою историю по прямой линии и оставь кривые и поперечные. Для того чтобы вывести истину на свет божий, существует множество следствий и расследствий.
   А из-за сцены послышался голос маэсе Педро:
   — Мальчик! Не суйся, куда тебя не спрашивают, и слушайся этого сеньора, — так-то будет дело лучше. Знай свою мелодию, а контрапунктом не увлекайся, помни: где тонко, там и рвется.
   — Ладно, — сказал мальчуган и продолжал: — Вон тот всадник в гасконском плаще — это и есть дон Гайферос, а вон его супруга; отомщенная за дерзость влюбленного в нее мавра, она с прояснившимся и более спокойным выражением лица выходит на балкон, переговаривается оттуда со своим супругом, полагая, что это некий странник, и обращается к нему с теми самыми словами и речами, которые приводятся в известном романсе, например:
 
Будете в стране французской,
Про Гайфероса узнайте,
 
   и которые я не собираюсь приводить полностью, ибо многословие обыкновенно вызывает скуку. Достаточно видеть, как Гайферос распахивает плащ, и по тому, какие радостные движения делает Мелисендра, мы сейчас догадываемся, что она его узнала, еще мгновение — и она спускается с балкона, чтобы сесть на коня и умчаться с милым своим супругом. Но — о ужас! — подол ее юбки зацепился за железный выступ балкона, и Мелисендра повисла в воздухе. Но смотрите, как милосердное небо выручает нас в самых опасных положениях: дон Гайферос бросается к ней и, не обращая внимания на то, что ее роскошная юбка может порваться, схватывает ее, одним махом опускает на землю, затем, не медля ни секунды, сажает верхом, по-мужски, на коня и велит ей держаться крепче и, чтобы не упасть, обеими руками обхватить его стан, а то ведь сеньора Мелисендра к такому роду верховой езды не привыкла. Но чу! Это конь заржал от радости, что у него такая благородная и прекрасная ноша: его господин и его госпожа. Вот они поворачивают, выезжают из города и, счастливые и ликующие, направляют путь в Париж. В добрый час, о истинно любящая чета — не чета всем влюбленным на свете! Возвращайтесь благополучно в желанную вашу отчизну и да не преградит Фортуна счастливого вашего пути! В мире и тишине проводите, на радость друзьям и родственникам, положенные вам дни, и пусть этих дней будет у вас столько же, сколько у Нестора [118]!
   Тут снова подал голос маэсе Педро:
   — Проще, малыш, не пари так высоко, напыщенность всегда неприятна.
   Толкователь ничего ему не ответил и продолжал:
   — От взора любопытных, которые обыкновенно все замечают, не укрылось, как Мелисендра спускалась с балкона и садилась на коня, о чем они и донесли королю Марсилию, и король велел сей же час бить тревогу. Глядите, как все это у них быстро: вот уже на всех мечетях ударили в колокола, и город дрожит от звона.
   — Ну, уж это положим! — вмешался тут Дон Кихот. — Насчет колоколов маэсе Педро оплошал: у мавров не бывает колоколов, а есть литавры и нечто вроде наших гобоев, а чтобы в Сансуэнье звонили колокола — это явный и невообразимый вздор.
   После таких слов маэсе Педро перестал звонить и сказал:
   — Не придирайтесь, сеньор Дон Кихот, к мелочам и не требуйте совершенства, — все равно вы его нигде не найдете. Разве у нас сплошь да рядом не играют комедий, где все — сплошная нелепость и бессмыслица? И, однако ж, успехом они пользуются чрезвычайным, и зрители в совершенном восторге им рукоплещут. Продолжай, мальчик, и никого не слушай, пусть в этом моем представлении окажется столько же несообразностей, сколько песчинок на дне морском, — у меня одна забота: набить кошелек.
   — Ваша правда, — согласился Дон Кихот.
   А мальчуган продолжал:
   — Смотрите, сколько блестящей конницы выступает из города и устремляется в погоню за христианскою четою, а трубы трубят, а литавры гремят, а барабаны бьют. Я боюсь, что мавры настигнут беглецов, привяжут к хвосту коня и приведут обратно, — ужасное зрелище!
   А Дон Кихот, увидев перед собой всю эту мавританщину и услышав этот грохот, рассудил за благо помочь беглецам; и, вскочив с места, он заговорил громким голосом:
   — Пока я жив, я не допущу, чтобы в моем присутствии столь коварно обходились с таким славным рыцарем и неустрашимым любовником, каков дон Гайферос. Стойте, низкие твари! Не смейте за ним гнаться, не то я вызову вас на бой!
   И, перейдя от слов к делу, он обнажил меч, одним прыжком очутился возле балагана и с невиданною быстротою и яростью стал осыпать ударами кукольных мавров: одних сбрасывал наземь, другим отсекал головы, этих калечил, тех рубил на куски и в самый разгар сражения так хватил наотмашь, что когда бы маэсе Педро не пригнулся, не съежился и не притаился, Дон Кихот снес бы ему голову с такою же легкостью, как если б она у него была из марципана. Маэсе Педро кричал:
   — Остановитесь, сеньор Дон Кихот! Примите в рассуждение, что вы опрокидываете, рубите и убиваете не настоящих мавров, а картонные фигурки! Вот грех тяжкий! Ведь из-за него все мое имущество погибнет и пойдет прахом.
   А Дон Кихот по-прежнему щедро расточал удары и наносил их то обеими руками, то плашмя, то наискось. Коротко говоря, он в два счета опрокинул раек и искромсал и искрошил все куклы и все приспособления, король Марсилий был тяжко ранен, а у императора Карла Великого и корона и голова рассечены надвое. Почтеннейшая публика всполошилась, обезьянка удрала на крышу, студент перепугался, юный слуга струхнул, даже Санчо Пансу объял превеликий страх, ибо, — как он сам уверял, когда буря уже утихла, — он еще ни разу не видел, чтобы его господин так буйствовал. Разбив весь раек наголову, Дон Кихот несколько успокоился и сказал:
   — Хотел бы я сейчас посмотреть на тех, которые не верят и не желают верить, что странствующие рыцари приносят людям громадную пользу, — подумайте, что было бы с добрым доном Гайферосом и прекрасной Мелисендрой, если б меня здесь не оказалось: можно ручаться, что эти собаки теперь уже настигли бы их и причинили им зло. Итак, да здравствует странствующее рыцарство, и да вознесется оно превыше всего, ныне здравствующего на земле!
   — Пусть себе здравствует, — дрожащим голосом отозвался тут маэсе Педро, — а мне пора умирать, — я так несчастен, что мог бы сказать вместе с королем Родриго:
 
Я вчера был властелином [119]
Всей Испании, а ныне
Не владею даже башней.
 
   Еще полчаса, еще полминуты назад я почитал себя владыкою королей и императоров, в моих конюшнях, сундуках и мешках было видимо-невидимо коней и нарядов, а теперь я разорен и унижен, нищ и убог, а главное, у меня больше нет обезьянки, и пока я ее поймаю, у меня, честное слово, глаза на лоб вылезут. И все это из-за безрассудной ярости сеньора рыцаря, а ведь про него говорят, что он ограждает сирот, выпрямляет кривду и творит всякие другие добрые дела, — только на меня одного не распространилось его великодушие, да будет благословен и препрославлен господь бог, сидящий на престоле славы своей. Знать уж, Рыцарю Печального Образа на роду было написано обезобразить моих кукол и опечалить меня самого.
   Слова маэсе Педро тронули Санчо Пансу, и он сказал:
   — Не плачь, маэсе Педро, и не сокрушайся, а то у меня сердце надрывается. Было бы тебе известно, что мой господин Дон Кихот — христианин ревностный и добросовестный, и если только он поймет, что нанес тебе урон, то непременно пожелает и сумеет уплатить тебе и возместить убытки с лихвою.
   — Если б сеньор Дон Кихот уплатил хотя бы за часть перебитых им кукол, то и я остался бы доволен и совесть его милости была бы чиста, ибо не спасти свою душу тому, кто забрал себе чужое достояние против желания владельца и не вознаградил его.
   — То правда, — согласился Дон Кихот, — но мне все же неясно, маэсе Педро, что из вашего достояния я забрал себе.
   — Как же не забрали? — воскликнул маэсе Педро. — А эти останки, валяющиеся на этой голой и бесплодной земле, — кто их разбросал и сокрушил, как не грозная сила могучей вашей длани? Чьи же эти тела, как не мои? Чем же я еще кормился, как не ими?
   — Теперь я совершенно удостоверился в том, в чем мне уже не раз приходилось удостоверяться, — заговорил Дон Кихот, — а именно, что преследующие меня чародеи первоначально показывают мне чей-нибудь облик, как он есть на самом деле, а затем подменяют его и превращают во что им заблагорассудится. Послушайте, сеньоры: говорю вам по чистой совести, мне показалось, будто все, что здесь происходит, происходит воистину, что Мелисендра — это Мелисендра, Гайферос — Гайферос, Марсилий — Марсилий, Карл Великий — Карл Великий, вот почему во мне пробудился гнев, и, дабы исполнить долг странствующего рыцаря, я решился выручить и защитить беглецов и, движимый этим благим намерением, совершил все то, чему вы явились свидетелями. Если же вышло не так, как я хотел, то виноват не я, а преследующие меня злодеи, и хотя я допустил оплошность эту неумышленно, однако ж я сам себя присуждаю к возмещению убытков. Скажите, маэсе Педро, сколько вы хотите за сломанные куклы? Я готов сей же час уплатить вам доброю и имеющею хождение кастильскою монетою.
   Маэсе Педро поклонился и сказал:
   — Меньшего я и не ожидал от неслыханной христианской доброты доблестного Дон Кихота Ламанчского, истинного заступника и помощника всех неимущих и обездоленных странных людей, а сеньор хозяин и достоименитый Санчо примут на себя обязанности оценщиков и посредников между вашей милостью и мною и установят, сколько стоят или, вернее, сколько могли стоить поломанные куклы.
   Хозяин и Санчо согласились, и маэсе Педро тотчас поднял с земли обезглавленного короля Марсилия Сарагосского и сказал:
   — Всякий подтвердит, что короля уже не воскресить, а посему, с вашего дозволения, я хотел бы получить за его смерть, кончину и успение четыре с половиною реала.
   — Дальше, — сказал Дон Кихот.
   — Вот за эдакую разрубку сверху донизу, — продолжал маэсе Педро, взявши в руки рассеченного императора Карла Великого, — не много взять пять с четвертью реалов.
   — И не мало, — ввернул Санчо.
   — Нет, не много, — возразил хозяин. — Я, как посредник, предлагаю: для ровного счета пять.
   — Дайте ему все пять с четвертью, — сказал Дон Кихот, — на четверть реала больше или меньше — итог нынешнего достопамятного бедствия от этого не изменится. Только кончайте скорее, маэсе Педро, пора ужинать, мне уже хочется есть.
   — За эту безносую и одноглазую куклу, которая прежде была прекрасною Мелисендрою, я прошу по совести два реала двенадцать мараведи, — объявил маэсе Педро.
   — Черт меня возьми, — сказал Дон Кихот, — если Мелисендра со своим супругом теперь уже, во всяком случае, не миновала границу Франции: их конь, казалось, не бежал, а летел по воздуху. Так что нечего мне всучивать кота за зайца и показывать какую-то безносую Мелисендру, меж тем как настоящая, если все благополучно, напропалую веселится теперь со своим супругом во Франции. Господь каждому воздает от щедрот своих, сеньор маэсе Педро, нам же надлежит ходить дорогой прямою и не кривить душою. А теперь продолжайте.
   Маэсе Педро, видя, что на Дон Кихота опять накатило и он взялся за прежнее, и боясь, как бы он не ускользнул от него, повел такую речь:
   — Уж верно, это не Мелисендра, а одна из ее служанок. Дайте мне за нее шестьдесят мараведи, и я почту себя удовлетворенным и щедро вознагражденным.
   Так он назначал цену и всем прочим поломанным куклам, каковая цена была потом снижена третейскими судьями, и истец и ответчик помирились в конце концов на сорока реалах и трех четвертях; Санчо тут же их выложил, однако маэсе Педро запросил сверх того еще два реала на прожитие, пока он не разыщет обезьяну.
   — Дай ему, Санчо, — сказал Дон Кихот, — если не на прожитие, так на пропитие, а еще двести реалов я дал бы в награду тому, кто мог бы сказать наверное, что сеньора донья Мелисендра и сеньор дон Гайферос уже во Франции, в родной семье.
   — Никто не мог бы дать вам более точных сведений, чем моя обезьяна, — сказал маэсе Педро, — но теперь ее сам черт не поймает. Впрочем, мне думается, что привязанность к хозяину и голод возьмут свое, и ночью она станет меня искать, а утром мы с нею, бог даст, увидимся.
   Словом, бой с куклами кончился, и все в мире и согласии поужинали на счет Дон Кихота, коего щедрость была беспредельна.
   Еще до рассвета уехал крестьянин с копьями и алебардами, а уже когда совсем рассвело, к Дон Кихоту пришли проститься студент и юный слуга: первый возвращался восвояси, второй намерен был продолжать свой путь, и Дон Кихот дал ему на дорогу двенадцать реалов. Маэсе Педро не вступил с ним в дальнейшие препирательства — он слишком хорошо его знал; он поднялся ни свет ни заря и, подобрав останки своего райка и подхватив обезьянку, также отправился искать приключений. Хозяин прежде не был знаком с Дон Кихотом и оттого не мог надивиться как его дурачествам, так и его щедрости. Санчо по распоряжению своего господина очень хорошо ему заплатил, и часов в восемь утра, простившись наконец с хозяином, рыцарь и его оруженосец покинули постоялый двор и тронулись в путь, и до времени мы их оставим, ибо тут уместно будет дать читателю некоторые сведения, необходимые для правильного понимания знаменитой этой истории.

Глава XXVII,

    в коей поясняется, кто такие были маэсе Педро и его обезьяна, и рассказывается о неудачном для Дон Кихота исходе приключения с ослиным ревом, которое окончилось не так, как он хотел и рассчитывал
 
   Сид Ахмет, автор великой этой истории, начинает настоящую главу такими словами: «Клянусь как христианин-католик…», по каковому поводу переводчик замечает, что если Сид Ахмет, будучи мавром (в чем нет оснований сомневаться), клянется как христианин-католик, то это может значить лишь вот что: подобно христианину-католику, который, давая клятву, клянется и должен клясться искренне и говорить только правду, так же точно и он, как если бы он клялся как христианин-католик, будет говорить только правду во всем, что касается Дон Кихота и, в частности, что касается того, кто такие были маэсе Педро и обезьяна-прорицательница, которая своими прорицаниями приводила в изумление все окрестные села. Итак, он говорит, что все, кто читал первую часть этой истории, должны хорошо помнить Хинеса де Пасамонте, которого Дон Кихот в числе других каторжников освободил в Сьерре Морене, за каковое доброе дело эти зловредные и злонравные люди так дурно его отблагодарили и еще хуже ему отплатили. Этот самый Хинес де Пасамонте, которого Дон Кихот назвал Хинесильо де Награбильо, и похитил у Санчо Пансы осла, но в первой части по вине наборщиков выпало объяснение того, каким образом и когда именно он его похитил, отчего многие читатели приходили в недоумение и типографскую ошибку склонны были приписать забывчивости автора. Однако ж на самом деле Хинес выкрал осла из-под спящего Санчо Пансы, применив тот же способ и прием, что и Брунел, который в то время, когда Сакрипант осаждал Альбраку, вытащил у него из-под ног коня, впоследствии же, как о том было сказано, Санчо отобрал осла у Хинеса. Так вот этот самый Хинес, боясь очутиться в руках властей, которые разыскивали его, чтобы наказать за бесконечные мошенничества и преступления, коих числилось за ним столько и коих состав был таков, что он сам написал о них большущий том, — этот самый Хинес положил перебраться в королевство Арагонское, заклеить себе левый глаз и заняться ремеслом раешника, а по этой части, равно как и насчет ловкости рук, был он, великий искусник.
   У неких христиан, возвращавшихся из берберийского плена [120], купил он по случаю обезьяну и научил ее по определенному знаку вскакивать к нему на плечо и делать вид, что шепчет ему о чем-то на ухо. И теперь, прежде чем расположиться с обезьяною и балаганчиком в каком-нибудь селе, он в соседнем селе или же вообще у людей осведомленных выспрашивал, что там особенного произошло и с кем именно; все это хорошенько запомнив, он обыкновенно начинал с представления: иной раз покажет одну историйку, в другой раз — другую, но все они были у него потешные, занимательные и пользовавшиеся известностью. После представления он показывал искусство своей обезьяны, предуведомляя, однако же, зрителей, что она угадывает прошедшее и настоящее, а что насчет будущего она, мол, не мастак. За каждый ответ он взимал два реала, а с некоторых еще дешевле, в зависимости от того, кто задавал вопрос; когда же он заходил к людям, о которых знал всю подноготную, то хотя бы они, не желая платить, ни о чем его не спрашивали, он все равно делал обезьянке знак, а затем объявлял, что она ему сказала то-то и то-то, и попадал как раз в точку. Этим он стяжал себе славу необыкновенную, и все за ним ходили толпой. В иных случаях, будучи человеком находчивым, он придумывал ответы из головы, и ответы весьма подходящие, а как никто к нему не приставал и не придирался, что это, мол, за такая чудесная обезьяна — без промаха и изъяна, то он всем втирал очки и знай себе набивал кошель. Прибыв же на постоялый двор, он тотчас признал Дон Кихота и Санчо Пансу, и благодаря прежнему знакомству с ними для него не составило труда привести в изумление и Дон Кихота, и Санчо Пансу, и всех прочих обитателей постоялого двора; но это обошлось бы ему недешево, когда бы Дон Кихот, отсекая голову королю Марсилию и уничтожая конницу, как о том было сказано в главе предыдущей, взмахнул мечом чуть ниже.
   Вот и все, что требовалось сообщить о маэсе Педро и его обезьяне. Обращаясь же к Дон Кихоту Ламанчскому, должно заметить, что, выехав с постоялого двора, он положил сначала посетить берега реки Эбро и ее окрестности, а затем уже направить путь в город Сарагосу, потому что до турнира оставалось еще много времени. С этой целью он тронулся в путь, и в продолжение двух дней с ним не произошло ничего достойного быть занесенным в летописи, на третий же день, поднимаясь на холм, он услыхал трубный звук, барабанный бой и аркебузные выстрелы. Прежде всего он подумал, что это идут солдаты, и, чтобы посмотреть на них, пришпорил Росинанта и поднялся на верх холма; очутившись же на вершине, он увидел, что у подошвы холма теснится, как ему показалось, более двухсот человек, вооруженных чем попало, как-то: копьецами, самострелами, секирами, пиками и алебардами, кое у кого были аркебузы, у многих — круглые щиты. Дон Кихот спустился с холма и подъехал к отряду так близко, что ему хорошо видны были стяги, и он различил их цвета и разобрал украшавшие их эмблемы, из коих одна, обратившая на себя особое его внимание, нарисованная на штандарте или, вернее, на лоскуте белого атласа, весьма натурально изображала маленького ослика с поднятою головою, раскрытою пастью и высунутым языком, — словом, принявшего такое положение и имевшего такой вид, как будто бы он ревет, а вокруг большими буквами было написано следующее двустишие:
 
Ревели, знать, не без причины
Алькальды на манер ослиный.
 
   Сей отличительный признак навел Дон Кихота на мысль, что собравшийся здесь народ — из села ревущего, и он сказал об этом Санчо и объяснил ему, что написано на штандарте. Дон Кихот еще прибавил, что тот, кто рассказывал ему об этом происшествии, по-видимому, ошибся, утверждая, что ревели ослами два рехидора, а между тем стихи на штандарте гласят, что то были алькальды. Санчо Панса же ему на это сказал:
   — Сеньор! Этому не следует придавать особое значение. Очень может быть, что рехидоры, которые тогда ревели по-ослиному, со временем стали алькальдами, а значит, их можно называть и так и этак, тем более что достоверность этой истории не зависит от того, кто именно ревел: алькальды или же рехидоры, — важно, что кто-то из них в самом деле ревел, а зареветь ослом что алькальду, что рехидору всегда есть от чего.
   Словом, им стало ясно и понятно, что село осмеянное вышло на бой с другим селом, высмеивавшим его, не зная меры и не по-добрососедски.
   Дон Кихот двинулся прямо к сельчанам, что для Санчо было весьма огорчительно, ибо не любитель он был такого рода похождений. Отряд, полагая, что это его сторонник, расступился перед Дон Кихотом. Дон Кихот поднял забрало и с видом решительным и независимым вплотную подъехал к знамени с изображением осла, и тут его окружили военачальники, у коих он вызвал такое же точно удивление, какое вызывал у всех, кто видел его впервые, и удивленно на него уставились. Заметив, что они со вниманием его рассматривают, не заговаривая с ним и ни о чем его не спрашивая, Дон Кихот решился молчанием этим воспользоваться и, нарушив свое собственное, громким голосом заговорил:
   — Милостивые государи! Убедительнейше вас прошу не прерывать ту речь, с какою я намерен к вам обратиться, доколе она вам не приестся и не наскучит. Если же наскучит, то мне довольно будет самомалейшего с вашей стороны знака, чтобы наложить печать на уста и придержать язык.
   Все объявили, что он волен держать речь и что они охотно его выслушают. Получив дозволение, Дон Кихот продолжал:
   — Я, государи мои, странствующий рыцарь, мое поприще есть поприще ратное, мой долг — заступаться за тех, кто в заступлении нуждается, и выручать утесненных. Назад тому несколько дней я узнал о вашем злоключении и о том, что заставляет вас ежеминутно браться за оружие, дабы отметить врагам вашим. И вот, вникнув как должно в суть вашего дела, я пришел к заключению, что согласно правилам о поединке у вас нет оснований почитать себя оскорбленными, ибо частное лицо не может оскорбить целое общество, если только всему этому обществу не брошено обвинение в измене, когда в точности неизвестно, кто именно в измене повинен. Примером тому служит дон Дьего Ордоньес де Лара, который бросил вызов всему населению Саморры, ибо не имел понятия, что в вероломном убийстве короля повинен один лишь Вельидо Дольфос, и потому бросил обвинение всем, и, таким образом, всем надлежало принять на себя ответственность и отплатить за оскорбление. Впрочем, разумеется, сеньор дон Дьего хватил через край и в своем вызове перешел всякие границы, ибо не для чего было вызывать на поединок мертвецов, воду, хлеб, младенцев во чреве матери и всякую мелочь, которая в его вызове значится, ну да уж ничего не поделаешь: расходилась мамаша — ни жив ни мертв папаша, и дядюшке с тетушкой ее не унять. Так вот, стало быть, коль скоро одно лицо не может оскорбить целое королевство, провинцию, город, государство, а тем паче село, то ясно, что незачем мстить за оскорбление, будто бы вам нанесенное, ибо оскорбления-то никакого и нет. Хорошее было бы дело, если бы жители села Ла Релоха поминутно дрались с теми, кто их дразнит часовщиками, а равно и «кастрюльники», «баклажанники», «китоловы», «мыловары» и прочие поселяне, коих клички и прозвища на устах у каждого мальчишки и у всякой мелюзги! Нечего сказать, хорошее было бы дело, если б все эти почтенные граждане обижались на прозвища и мстили, а их шпаги из-за всякого пустяка так и ходили взад-вперед в ножнах, словно выдвижное колено в тромбоне! Нет, нет, сохрани, господи, и помилуй! Мужи благоразумные и государства благоустроенные берутся за оружие, обнажают шпаги и рискуют собою, своею жизнью и достоянием своим только в четырех случаях: во-первых, для защиты нашей католической веры, во-вторых, для защиты собственной жизни, ибо так велит закон божеский и таково наше естественное право, в-третьих, для защиты чести своей, семьи и имущества, в-четвертых, служа королю на бранном поле, когда он ведет войну справедливую, и, если угодно, назовем еще и пятый случай, — его, впрочем, можно считать вторым, — а именно: защита родины своей. К этим пяти основным поводам мы вправе присоединить несколько других, столь же справедливых и разумных поводов, чтобы взяться за оружие, но о тех, кто прибегает к нему из-за какой-то чепухи, которая скорей может служить поводом для смеха и веселого времяпрепровождения, нежели для обиды, можно подумать, что они совершенно лишены здравого смысла. К тому же месть несправедливая (а справедливой мести вообще не существует) противоречит нашей религии, религия же велит нам делать добро врагам и любить ненавидящих нас, каковая заповедь представляется трудноисполнимою лишь тем, кто помышляет более о мирском, нежели о божественном, и для кого плоть важнее духа, ибо Иисус Христос, истинный богочеловек, который никогда не лгал и не мог и не может лгать, сказал, давая нам свой закон, что иго его благо и бремя его легко, а значит, он не мог заповедать нам ничего непосильного. Итак, государи мои, по всем законам божеским и человеческим выходит, что вы должны утихомириться.