И она устремилась к оркестру, чтобы попросить музыкантов сыграть кадриль.
   . Маркиза Обарди была задумчива. Она обратилась к Сервиньи, медленно роняя слова, лишь бы что-нибудь сказать:
   — Вы постоянно дразните ее, портите ей характер и прививаете уйму недостатков.
   — Разве вы не закончили ее воспитания? — возразил он.
   Она сделала вид, что не поняла, и продолжала благожелательно улыбаться.
   Но, увидев, что к ней приближается важный господин в звездах и орденах, она поспешила навстречу:
   — Ах, князь, князь, как я рада! Сервиньи снова взял Саваля под руку и увлек его прочь.
   — Это последний из серьезных претендентов, князь Кравалов. А она, правда, прекрасна?
   — По-моему, они обе прекрасны. Я вполне удовлетворился бы матерью, — отвечал Саваль. Сервиньи поклонился ему:
   — Можешь располагать ею, мой друг. Танцоры толкали их, занимая места для кадрили попарно, в два ряда, друг против друга — А теперь пойдем взглянем на шулеров, — сказал Сервиньи.
   И они вошли в залу, где шла игра.
   Зрители кольцом стояли вокруг каждого стола. Здесь говорили мало, и позвякивание денег, которые бросали на сукно или поспешно сгребали, порою примешивалось к говору игроков, как будто голос самого золота вступал в хор человеческих голосов.
   Все мужчины были украшены необыкновенными орденами, фантастическими лентами, и хоть лица были разные, но осанка у всех одинаково строгая. Отличить их можно было главным образом по бородам.
   Тут был и угловатый американец с бородой-подковой, и надменный англичанин с бородой, веером распущенной на груди, испанец с черным руном, растущим до самых глаз, римлянин с гигантскими усами, которыми Виктор-Эммануил одарил всю Италию, австриец с бакенбардами и бритым подбородком, русский генерал, у которого над верхней губой грозно торчали два копья, и, наконец, французы с изящными усиками — словом, образцы фантазии, проявленной парикмахерами всего мира — Ты не играешь? — спросил Сервиньи.
   — Нет, а ты?
   — Здесь никогда. Лучше уйдем и вернемся в другой раз, когда будет поспокойнее. Сегодня здесь слишком много народу, ничего не предпримешь.
   — Идем!
   И они нырнули за портьеру, скрывавшую выход в вестибюль.
   Когда они очутились на улице, Сервиньи спросил:
   — Ну вот! Что ты скажешь?
   — Любопытно в самом деле. Но женская половина мне больше по душе, чем мужская.
   — Еще бы! Ведь здесь для нас отобраны лучшие экземпляры женской породы. Ты не находишь, что атмосфера здесь пропитана любовью, как парикмахерская — духами? И правда, только в таких домах можно как следует повеселиться за свои деньги. А какие они искусницы! Какие мастерицы своего дела! Случалось тебе пробовать пирожные из булочной? На вид — ничего, а на вкус — дрянь. Тот, кто, умеет делать только булки. Так вот! Любовь женщины нашего общества напоминает мне изделия булочника, меж тем как любовь, что дарят маркизы Обарди, — это настоящее лакомство. Ах! И какие же они знают рецепты — эти кондитерши! Только у них платишь пять су за то, что везде стоит два. Вот и все.
   Саваль спросил:
   — А кто в настоящее время хозяин здешних мест? Сервиньи пожал плечами в знак неведения.
   — Понятия не имею Последний, кого я знал, был английский пэр, но он уехал три месяца тому назад Теперь она, должно быть, живет за общий счет, за счет игры или же игроков — у нее бывают разные причуды. Но скажи: мы ведь поедем в субботу обедать к ней в Буживаль, не правда ли? В деревне чувствуешь себя вольнее, и я, надеюсь, выведаю, наконец, что у Иветты на уме — Охотно поеду, у меня как раз этот день свободен.
   Шагая по Елисейским полям под огнистой пеленой звездного неба, они вспугнули парочку, расположившуюся на скамейке, и Сервиньи проворчал:
   — Какая ерунда и какая серьезная штука — любовь! Как она банальна и занимательна, всегда одинаковая и всегда иная! Оборванец, который платит этой вот девке двадцать су, ждет от нее того же, за что я заплачу десять тысяч франков какой-нибудь Обарди, хотя та, вероятно, не моложе и не умнее этой шлюхи. Что за нелепость!
   Он помолчал несколько минут и заговорил снова:
   — А все-таки здорово повезет тому, кто станет первым любовником Иветты Я бы за это дал… я бы дал…
   Он так и не придумал, что бы дал за это И Саваль распрощался с ним на углу Королевской улицы.

2

   Стол был накрыт на веранде, выходившей на реку. Снятая маркизой Обарди вилла «Весна» стояла высоко над излучиной Сены, которая поворачивала к Марли у самой ограды парка.
   Напротив дачи гигантские деревья острова Круасси замыкали горизонт зеленым шатром, а течение реки открывалось взгляду вплоть до плавучего ресторана «Лягушатня», спрятанного в листве.
   Спускался вечер — тихий вечер, красочный и мягкий, какие бывают на берегах реки, мирный вечер, который навевает блаженное чувство покоя. Ни малейшего шороха в ветвях, ни малейшей ряби на светлой поверхности Сены. Однако жарко не было, было только тепло, было отрадно жить на свете. Благодетельная прохлада поднималась от берегов Сены к ясному небу.
   За чащей дерев солнце склонялось к другим странам, и воздух дышал уже негой отходящей ко сну земли, дышал в затихших просторах невозмутимой жизнью вселенной.
   Все восхитились, когда вышли из гостиной к столу. Умиленная радость охватила сердца при мысли о том, как приятно будет пообедать здесь, на лоне природы, созерцая речную гладь в свете сумерек и вдыхая чистый, душистый воздух.
   Маркиза опиралась на руку Саваля, Иветта — на руку Сервиньи.
   Они были только вчетвером.
   Обе женщины были совсем не те, что в Париже, особенно Иветта.
   Она почти не говорила, казалась томной и задумчивой. Саваль еще не видел ее такой, он спросил:
   — Что с вами, мадмуазель? Вы очень изменились с прошлой недели, стали совсем серьезной особой. Она ответила:
   — На меня так действует природа. Я сама не своя; впрочем, у меня всегда день на день не похож. Сегодня я буду казаться сумасбродной, а завтра — воплощенной элегией. Я переменчива, как погода, а почему — сама не понимаю. Знаете, я на все способна, смотря по настроению. Бывают дни, когда я могу убить, — только не животное, животное я бы не убила никогда, а человека, да, могу убить, — а бывает, что я плачу из-за пустяка. Какие только мысли не мелькают у меня в голове! Многое тоже зависит от того, как встанешь. Утром, проснувшись, я уже могу сказать, какой буду до самого вечера. Может быть, сны влияют на нас. У меня еще многое зависит от книги, которую я читаю. На ней был наряд из белой фланели, и широкие складки ткани мягко обхватывали ее стан. Свободный сборчатый корсаж лишь намечал, не подчеркивая, не облегая, упругую, уже зрелую, ничем не стесненную грудь. А тонкая шея выступала из волны кружев, своей чудесной живой белизной споря с платьем, и порой томно склонялась словно под тяжестью пышного узла золотых волос.
   Сервиньи долго смотрел на девушку и наконец произнес:
   — Вы сегодня очаровательны, мамзель. Я хотел бы, чтобы вы всегда были такой.
   Она ответила с оттенком обычного лукавства:
   — Только не объясняйтесь мне в любви, Мюскад! Сегодня я приняла бы это всерьез, и вы поплатились бы не на шутку.
   Маркиза, казалось, была счастлива, вполне счастлива. Строгое черное платье, благородными линиями задрапированное вокруг полной и крепкой фигуры, скромная красная отделка на лифе, гирлянда красных гвоздик, идущая от пояса и закрепленная у бедра, одна красная роза в темных волосах, все в ее облике, в простоте наряда, на котором цветы алели, точно кровь, во взгляде, в медлительности речи, в скупости жестов — все таило сдержанный пламень.
   Саваль тоже был серьезен и сосредоточен. По временам он привычным движением гладил свою темную остроконечную бородку, думая о чем-то значительном.
   Несколько минут никто не произносил ни слова.
   Когда подали форель, Сервиньи заметил:
   — Хорошо иногда помолчать. Молчание часто сближает больше, чем любые слова. Вы со мной согласны, маркиза?
   Слегка повернувшись к нему, она ответила:
   — О да, вполне согласна. Такая отрада вместе думать о приятном!
   Она подняла жаркий взор на Саваля, и несколько секунд они, не отрываясь, смотрели друг на друга.
   Под столом произошло чуть заметное движение.
   Сервиньи продолжал:
   — Мамзель Иветта! Если вы все время будете такой скромницей, я подумаю, что вы влюблены. А в кого вы могли влюбиться? Ну-ка, поищем. Я оставляю в стороне легионы рядовых вздыхателей и беру только главных: в князя Кравалова?
   При этом имени Иветта встрепенулась:
   — Чего вы только не придумаете, Мюскад! Ведь князь — это прямо фигура из паноптикума, да еще получившая медаль на выставке бород.
   — Отлично! Долой князя. Значит, ваш избранник — виконт Пьер де Бельвинь. На этот раз она рассмеялась — Вы только представьте себе, как я висну на шее у Резине (она всех награждала прозвищами и звала Бельвиня то Резине, то Мальвуази, то Аржантейль) и шепчу ему под нос: «Мой миленький Пьер» или: «Мой дивный Педро, мой возлюбленный Пьетри, мой малютка Пьерро, подставь, мой песик, свою славную мохнатую морду твоей женушке, она хочет поцеловать тебя».
   Сервиньи провозгласил — Снимаем номер второй Остается шевалье Вальреали, которому явно покровительствует маркиза… Иветта захохотала еще звонче.
   — Это хныкса-то? Да ведь он служит плакальщиком в церкви Магдалины и сопровождает похороны первого разряда. Когда он на меня смотрит, мне кажется, что я покойница.
   — Покончено и с третьим. Значит, вы воспылали страстью к барону Савалю, здесь присутствующему.
   — К господину Родосу-младшему? О нет! Он для меня слишком грандиозен. Это все равно, что любить Триумфальную арку на площади Звезды.
   — Тогда, мамзель, нет сомнений, что вы влюблены в меня, ибо я единственный из ваших поклонников, о котором мы еще не упоминали. Я приберег себя к концу — из скромности и осторожности. Мне остается только поблагодарить вас.
   Она возразила с грациозной игривостью:
   — Влюблена в вас, Мюскад? Да нет же! Я люблю вас очень… но не люблю по-настоящему. Постойте, я не хочу вас обескураживать… Я не люблю вас… пока что. У вас, пожалуй, есть шансы Не теряйте терпения, Мюскад, будьте преданны, услужливы, послушны, заботливы, предупредительны, покорны любому моему капризу, готовы на все, чтобы мне угодить, и тогда позднее… будет видно.
   — Знаете, мамзель, все, что вы требуете, я предпочел бы предоставить вам «после», а не «до», если вы ничего не имеете против.
   Она спросила с наивным видом субретки:
   — После чего… Мюскад?
   — Черт возьми, да после того, как вы докажете мне, что любите меня.
   — Ну что ж! Можете поступать так, как будто я вас люблю, и даже верить этому.
   — Но все-таки…
   — Замолчите, Мюскад, прекратим разговор на эту тему.
   Он отдал ей честь по-военному и умолк.
   Солнце закатилось за островом, но небо все еще пламенело, точно горн, и мирные воды реки, казалось, превратились в кровь. Отблески заката рдели на домах, на предметах, на людях. И красная роза в волосах маркизы была словно капля пурпура, упавшая из облаков на ее голову.
   Иветта загляделась на закат, и тогда мать ее, будто случайно, положила свою обнаженную руку на руку Саваля; в этот миг девушка шевельнулась, и рука маркизы торопливо вспорхнула и стала расправлять складки корсажа.
   Сервиньи, наблюдавший за ними, произнес:
   — Мамзель! Не пройтись ли нам по острову после обеда?
   Она радостно ухватилась за это предложение:
   — С удовольствием! Вот будет чудесно! Мы ведь одни пойдем, Мюскад?
   — Ну да, одни, мамзель.
   И снова воцарилось молчание.
   Величавая тишина сумеречных далей, дремотный покой вечера убаюкивали души, тела, мысли. Бывают такие тихие, такие мечтательные часы, когда говорить почти невозможно.
   Лакеи прислуживали бесшумно. Небесный пожар угасал, и ночь не спеша простирала над землей свои тени.
   — Вы долго намерены прожить здесь? — спросил Саваль.
   И маркиза ответила, подчеркивая каждое слово:
   — Да. До тех пор, пока буду здесь счастлива.
   Когда совсем стемнело, принесли лампы. Посреди окружавшего мрака они пролили на стол странный белесый свет, и тотчас на скатерть посыпался дождь мошек. Это были совсем крохотные мошки, они пролетали над ламповыми стеклами и, опалив себе лапки и крылышки, усеивали салфетки, приборы, бокалы серой шевелящейся пылью.
   Их глотали с вином, с подливками, они копошились на хлебе, несметный рой летучей мошкары щекотал лицо и руки.
   Ежеминутно приходилось выплескивать вино, прикрывать тарелки, блюда, есть с бесконечными предосторожностями.
   Эта игра забавляла Иветту, а Сервиньи старательно оберегал то, что она подносила ко рту, укрывал ее бокал и, наконец, развернул свою салфетку над ее головой наподобие балдахина. Но маркиза разнервничалась, ей стало противно, и конец обеда был скомкан.
   Иветта не забыла предложения Сервиньи, она сказала:
   — Ну, теперь идемте на остров. Мать томно напутствовала их:
   — Смотрите, долго не гуляйте. Впрочем, мы проводим вас до перевоза.
   И они отправились попарно; девушка и ее приятель шли впереди, по дороге к переправе. Они слышали за спиной торопливый шепот маркизы и Саваля. Кругом стояла тьма, густая чернильная тьма. Но небо искрилось огненными зернами и, казалось, сеяло их по реке — темная вода была вся в звездной россыпи.
   Теперь подали голос лягушки, вдоль всего берега разносилось их раскатистое, однозвучное кваканье.
   Бессчетные соловьи прорезали легкой трелью неподвижный воздух.
   Вдруг Иветта спросила:
   — Что это? Позади не слышно шагов. Где же они? Мама! — позвала она. Никто не ответил.
   — Но ведь они не могли уйти далеко, — продолжала девушка, — я только что слышала их. Сервиньи пробормотал:
   — Они, вероятно, возвратились. Вашей маме стало холодно, должно быть.
   И он увлек ее дальше.
   Впереди мерцал огонек. Это был кабачок Мартине, трактирщика и рыболова. На их зов из дому вышел человек, и они уселись в неповоротливый челн, привязанный в прибрежных травах.
   Перевозчик взялся за весла; тяжелая лодка, рассекая воду, пробудила уснувшие на ее глади звезды и закружила их в бешеной пляске, постепенно затихавшей за кормой.
   Они пристали к противоположному берегу и вступили под сень больших деревьев.
   Прохладой сырой земли веяло под навесом густых ветвей, где, казалось, было не меньше соловьев, чем листьев.
   Вдалеке заиграли на фортепьяно какой-то избитый вальс.
   Сервиньи вел Иветту под руку, а потом потихоньку обвил ее талию и нежно привлек к себе.
   — О чем вы думаете? — спросил он.
   — Я? Ни о чем. Мне очень хорошо!
   — Так вы меня не любите?
   — Да нет же, Мюскад, я вас люблю, очень люблю; только не надоедайте мне этим. Здесь так хорошо, не хочется слушать вашу болтовню.
   Он прижимал ее к себе, как ни старалась она стряхнуть его руку, и сквозь пушистую, мягкую на ощупь ткань к нему проникала теплота ее тела. Он пролепетал:
   — Иветта!
   — Ну что?
   — Да ведь я-то вас люблю.
   — Не правда, Мюскад!
   — Нет, правда, я давно уже люблю вас.
   Она все пыталась отстраниться, высвободить руку. Они шли с трудом, противясь, мешая друг другу, и пошатывались, точно пьяные.
   Он не находил, что сказать, чувствуя, что с девушками говорят иначе, чем с женщинами, уже не владел собой, не знал, как быть дальше, не мог решить, сдается ли она или ничего не понимает, мучительно искал тех нежных, правильных, решающих слов, какие были сейчас нужны, и только твердил:
   — Иветта! Ну что же вы, Иветта! И вдруг рискнул поцеловать ее в щеку.
   Она слегка отшатнулась и сердито крикнула.
   — Ах, до чего вы смешны! Оставьте меня наконец в покое!
   По голосу ее нельзя было уловить, что она чувствует, чего хочет; видя, что она не очень раздражена, он прильнул губами к изгибу ее шеи, где золотились завитки волос, к тому пленительному местечку, которое давно соблазняло его.
   Тут она вдруг рванулась от него, но он держал ее крепко; притянув другой рукой за плечо, насильно повернул к себе и впился ей в губы пронизывающим, захватывающим дух поцелуем.
   Вся изогнувшись, она стремительно скользнула вдоль его груди, вынырнула из его объятий и скрылась в темноте, прошелестев юбками, как вспорхнувшая птица — крыльями.
   Сперва он застыл на месте, растерявшись от ее проворства и неожиданного исчезновения, но, не слыша больше ни малейшего шороха, позвал вполголоса:
   — Иветта!
   Она не откликнулась. Тогда он пошел наудачу, всматриваясь во мрак, ища глазами среди кустарника белое пятно ее платья. Все было черно. Он крикнул громче:
   — Мамзель Иветта!
   Соловьи смолкли. Он пошел быстрее и в смутной тревоге все громче и громче звал:
   — Мамзель Иветта! Мамзель Иветта!
   Ни звука. Он остановился, прислушался. На островке царила тишина; только над головой его чуть трепетали листья. Одни лягушки по-прежнему звонко квакали у воды.
   Он бродил между кустами, спускался по отвесным заросшим берегам полноводного рукава реки, потом возвращался на плоские и голые берега высохшего рукава. Он очутился напротив Буживаля, вернулся к ресторану «Лягушатня», обшарил окружавшую его рощу, без устали повторяя:
   — Где вы, мамзель Иветта? Откликнитесь! Я пошутил! Откликнитесь же! Не заставляйте меня искать попусту!
   Вдали начали бить часы. Он сосчитал удары: полночь. Он уже два часа рыскал по острову. Ему пришло в голову, что она могла вернуться домой, и он в тревоге поплелся назад, сделав крюк через мост.
   Лакей, дожидаясь его, уснул на стуле в прихожей.
   Сервиньи разбудил слугу и спросил:
   — Мадмуазель Иветта давно пришла? Я расстался с ней за парком, мне надо было сделать визит.
   Лакей ответил:
   — Давно, сударь. Еще десяти не было, когда мадмуазель вернулась.
   Сервиньи поднялся к себе в комнату и лег в постель.
   Он лежал с открытыми глазами и не мог уснуть. Украденный им поцелуй взволновал его. И он перебирал все те же вопросы: чего она хочет? Что думает? Что знает? А как она прелестна, как увлекательна!
   Та жизнь, которую он вел, все те женщины, какими он обладал, все виды любви, в каких изощрялся, притупили его чувственность, но теперь ее вновь пробудила эта юная девушка, такая своеобразная, такая свежая, волнующая и непостижимая.
   Он слышал, как пробило час, потом два. Нет, ему, очевидно, не уснуть. Ему было жарко, его бросало в пот, кровь стучала в висках, он поднялся и распахнул окно.
   Полной грудью вдохнул он ночную прохладу. Густой мрак был безмолвен, непроницаем, недвижен. Но вдруг в темноте сада, прямо перед окном, он увидел светящуюся точку — как будто раскаленный уголек. «Что это, сигара»— подумал он. — Это может быть только Саваль «. И он тихо окликнул:
   — Леон!
   — Это ты, Жан? — спросил голос.
   — Да. Подожди, я сейчас спущусь. Он оделся и вышел. Друг его сидел верхом на железном стуле с сигарой во рту.
   — Что ты тут делаешь ночью) — Что делаю? Отдыхаю! — ответил Саваль и засмеялся.
   Сервиньи пожал ему руку.
   — Поздравляю, дорогой мой. Зато я… я томлюсь.
   — Иначе говоря…
   — Иначе говоря… Иветта не похожа на мать.
   — Что случилось? Расскажи. Сервиньи описал свои незадачливые поползновения и добавил:
   — Положительно, эта девочка волнует меня. Ты только подумай: я не могу заснуть! Удивительные создания — эти юные девушки! На вид проще не бывает, а на деле ничего в них не поймешь. Женщину, пожившую, много любившую, знающую жизнь, разгадаешь сразу. А с такими невинными девушками становишься в тупик. В конце концов я подозреваю, что Иветта смеется надо мной!
   Саваль раскачивался на стуле. Подчеркивая каждое слово, он произнес:
   — Берегись, мой друг, она ведет тебя к браку. Припомни исторические примеры. Разве не таким же способом стала императрицей мадмуазель де Монтихо, но она хоть была благородного происхождения. Не к лицу тебе разыгрывать Наполеона.
   Сервиньи прошептал:
   — На этот счет будь покоен: я не простак и не император. Для такого безрассудства надо быть или тем или другим. Скажи: тебе спать не хочется?
   — Нет, ничуть.
   — Пройдемся по берегу.
   — Охотно.
   Они отперли калитку и пошли вниз по течению реки в сторону Марли.
   Был предутренний час, дышащий свежестью, час глубокого сна, глубокой тишины, великого покоя. Стихли даже легкие шорохи ночи. Соловьи уже не пели, лягушки угомонились, только неведомая зверушка или птица где-то вдали издавала слабый, однотонный, механически размеренный звук, подобный визгу пилы.
   Сервиньи, в котором порой просыпалась поэтическая, даже философская жилка, вдруг заговорил:
   — Так вот. Эта девушка страстно волнует меня. В арифметике один и один будет два. В любви один и один должны бы составить одно, а на деле получается тоже два. Когда-нибудь ты чувствовал это? Испытывал это стремление впитать в себя женщину или раствориться в ней? Я говорю не о животной жажде объятий, но о нравственной потребности, о мучительной душевной потребности слиться воедино с другим существом, открыть ему всю душу, все сердце и до дна проникнуть в его мысли. И все же по-настоящему никогда не можешь познать его, уловить все извивы его воли, его желания, его взгляды. Никогда, даже отдаленно, не можешь угадать тайну души, казалось бы, столь близкой души, что смотрит на тебя ясными, как зеркало, глазами, как будто ничего не таящими в своей прозрачной глубине, души, что говорит с тобой любимыми устами и кажется неотделимой от тебя — так она тебе желанна; одну за другой поверяет она тебе в словах свои думы, но, несмотря на все, она далека от тебя так же, как далеки друг от друга звезды, и более непроницаема, чем они. Разве это не дико? Саваль ответил.
   — Я не так требователен и не стремлюсь проникнуть в тайники женской души. Сущность занимает меня гораздо меньше, чем оболочка.
   А Сервиньи прошептал:
   — Но ведь Иветта — такое удивительное существо…
   Как-то она встретит меня утром?
   Подходя к водонапорной башне в Марли, они заметили, что небо посветлело.
   В курятниках запели петухи, голоса их глухо звучали сквозь стены; где-то в парке щебетала пташка, твердя одну и ту же трогательную, забавную и простую песенку.
   — Пора возвращаться, — заявил Саваль.
   Они вернулись. Когда Сервиньи вошел к себе, в незакрытом окне алела заря.
   Он притворил ставни, тщательно задвинул тяжелые занавеси, лег в постель и наконец-то уснул.
   Все время ему снилась Иветта.
   Разбудил его какой-то непонятный шум. Он сел в постели, прислушался, но все было тихо. И вдруг о подоконник что-то забарабанило, точно град.
   Он вскочил с постели, подбежал к окну, распахнул его и увидел Иветту; она стояла посреди аллеи и пригоршнями швыряла в него песок.
   Она была вся в розовом, в широкополой соломенной шляпе с мушкетерским пером и смеялась лукавым, задорным смехом.
   — Что это, Мюскад, вы спите? Чем вы занимались всю ночь, чтобы так заспаться? Уж не было ли у вас каких-нибудь похождений, мой милый Мюскад?
   Он щурился от резкого дневного света, ослепившего его со сна, и терялся от насмешливого спокойствия девушки.
   — Я тут как тут, мамзель. Только ополосну кончик носа и спущусь, — ответил он. Она крикнула:
   — Поторопитесь, уже десять часов! У меня есть грандиозный план, целый заговор, и мне надо поделиться с вами, а ведь завтрак в одиннадцать.
   Он застал ее на скамье с книжкой какого-то нового романа на коленях. Взяв его под руку по-дружески просто, бесхитростно и весело, как будто накануне ничего не произошло, она увлекла его в конец сада.
   — Вот мой план. Мы не станем слушать маму и после завтрака пойдем на» Лягушатню «. Мне хочется посмотреть, что там такое. Мама говорит, что порядочным женщинам туда ходить не годится. А мне все равно, годится или не годится. Вы ведь пойдете со мной, правда, Мюскад? Мы там повеселимся вволю вместе с гребцами.
   От нее приятно пахло, но он не мог бы сказать, что за легкий и неопределенный аромат окутывает ее. То не были пряные духи ее матери, в это нежное благоухание как будто входила и рисовая пудра и еще, пожалуй, вербена.
   Сервиньи никак не мог решить, откуда исходил этот неуловимый запах: от платья ли, от волос или от тела? А так как, разговаривая, она вплотную приблизилась к нему, в лицо ему веяло ее свежим дыханием, и для него оно было упоительнее всяких духов. Тогда ему вообразилось, что легкий аромат, которому он искал названия, быть может, лишь обман очарованного взора, лишь излучение ее юной и пленительной грации.
   Она говорила:
   — Так решено, Мюскад?.. После завтрака, наверно, будет очень жарко, и мама не захочет выйти. Жара совсем расслабляет ее. Мы оставим ее на попечение вашего друга и уйдем как будто бы погулять по лесу Если бы вы знали, как мне интересно увидеть» Лягушатню «.
   Они дошли до ограды парка, над самой Сеной. Солнце заливало потоками света сонную, сверкающую реку. Легкий туман жаркого дня, пар от разогретой воды прозрачной дымкой зыбился по зеркальной глади.
   Временами по ней скользила лодка, быстрый ялик или грузный баркас, а издалека слышались отрывистые или протяжные свистки поездов, каждое воскресенье выгружавших толпы парижан на лоно природы; слышались и гудки пароходов, оповещавших о своем приближении к шлюзу Марли.
   Но тут зазвенел колокольчик.
   Он звал к завтраку. Они воротились За столом все были молчаливы. Июльский полдень навис над землей и угнетал все живое. Тяжкий зной, казалось, сковал души и тела. Вязкие слова не шли с уст, и всякое движение требовало усилий, словно воздух стал плотным, трудно преодолимым.