Однако убийство глубоко потрясло округу. В душе жителей остались тревога, смутная боязнь, безотчетный ужас, порожденные не только тем, что не удалось обнаружить никаких следов, но также, и прежде всего, необъяснимым появлением сабо у дверей тетки Рок в ночь после злодейства. Мысль, что убийца присутствовал при осмотре трупа, что он, без сомнения, живет в Карвелене, засела в головах, сделалась навязчивой идеей, неотступной угрозой нависла над селом.
   Роща прослыла отныне опасным местом, которое старались обходить — там, дескать, нечисто. Раньше, по воскресеньям, после обеда, крестьяне устраивали в ней гулянья. Они располагались на мху под высоченными необхватными деревьями или бродили вдоль берега, высматривая шнырявшую меж водорослей форель. Парни играли в шары, кегли, мяч и выбивку на прогалинах, где у них были расчищены и утоптаны площадки, а девушки разгуливали по четыре-пять в ряд, держась за руки, крикливо распевая режущие ухо романсы и так при этом фальшивя, что тихий воздух словно скисал и зубы ныли, как от уксуса. Теперь под этим плотным зеленым сводом никто больше не появлялся: люди как будто опасались наткнуться на новый труп.
   Пришла осень, роща начала облетать. День и ночь с высоких деревьев, кружась, падали легкие овальные листья, и сквозь ветви уже проглядывало небо. Порой, когда над верхушками проносился порыв ветра, этот непрестанный и неторопливый дождь разом усиливался и с шуршанием ливня устилал мох толстым желтым ковром, похрустывавшим под ногами. Нескончаемый шелест, летучий, печальный и почти беззвучный, напоминал тихую жалобу; листья, все продолжавшие падать, казались слезами, крупными слезами исполинских деревьев, днем и ночью оплакивавших уходящий год, прохладные зори и мирные вечера, теплый ветер и светлое солнце, а может быть, и злодеяние, на которое они взирали со своей высоты, — страшный конец ребенка, изнасилованного и задушенного у их подножия. Они плакали в тиши пустой безлюдной рощи, заброшенной и вселяющей страх, где одиноко витала маленькая душа маленькой жертвы.
   Брендий, вздувшаяся от непогод, стремительно катилась в покрытых увядшей травой берегах, меж двумя шеренгами тощих, обнаженных ив.
   И тут Ренарде ни с того ни с сего возобновил свои прогулки в роще. Каждый день, поближе к вечеру, он выходил из дому, медленно спускался с крыльца и, засунув руки в карманы, углублялся под ее поредевшую сень. Он долго бродил по влажному осевшему мху, а в небе, как разметавшаяся по ветру гигантская траурная вуаль, с оглушительным зловещим гвалтом кружили тучи воронья: оно слеталось сюда из окрестностей ночевать на верхушках деревьев.
   Время от времени птицы садились на торчащие во все стороны сучья, усеивая черными точками кроваво-красное небо осенних сумерек. Потом с отвратительным карканьем внезапно взмывали в воздух и вновь прочерчивали над рощей темный зигзаг своего полета.
   Наконец они опускались на самые высокие верхушки, гомон их понемногу стихал, и черное оперение сливалось с чернотой надвигающейся ночи.
   А Ренарде медленными шагами упрямо блуждал под деревьями; лишь когда сумерки становились настолько непроглядны, что ходить было больше нельзя, он возвращался домой, падал, как подкошенный, в кресло у камина и протягивал к яркому пламени ноги в промокшей, долго потом дымившейся обуви.
   Однажды утром округу облетела важная новость: мэр решил свести свой лес.
   Там уже работало десятка два дровосеков. Начали они с ближайшей к дому делянки и старались изо всех сил: за ними присматривал сам хозяин.
   Первым делом на дерево взбирался обрезчик сучьев.
   Привязавшись к стволу веревкой, такой рабочий обхватывает его руками, поднимает ногу и сильным ударом вгоняет в дерево приделанный к башмаку стальной шип. Острие застревает в лубе, человек как бы поднимается на одну ступеньку, пускает в ход шип на другом башмаке, переносит на него тяжесть тела и опять повторяет все сначала.
   С каждым разом он все выше подтягивает веревочную петлю, которая удерживает его на стволе; за спиной у него торчит блестящий стальной топорик. Медленно, как паразит по телу великана, он ползет вверх, с трудом карабкаясь на исполинскую колонну, которую обнимает и колет шпорой, перед тем как обезглавить.
   Добравшись до первых сучьев, он останавливается, достает из-за спины свой острый инструмент и принимается рубить. Он делает это неторопливо, методично, так, чтобы удары ложились как можно ближе к стволу; наконец, раздается внезапный треск, ветвь подается, обвисает, отламывается и летит вниз, задевая соседние деревья. Она обрушивается на землю с громким кряканьем расколотого полена, и мелкие веточки на ней еще долго дрожат.
   Сучья валялись повсюду, и другие дровосеки разделывали их, связывали охапками, складывали в кучи, а еще не поваленные стволы стояли вокруг, словно огромные столбы, исполинские колья, обкорнанные и выбритые острой сталью топора.
   Покончив с обрубкой, рабочий оставлял на тонкой прямой верхушке подтянутую им туда веревочную петлю, а сам, снова орудуя шпорами, спускался вниз по оголенному стволу, за который принимались теперь вальщики, подсекая комель мощными, оглашавшими всю рощу ударами.
   Нанеся дереву достаточно глубокую рану, люди с мерными криками начинали тянуть привязанную к вершине веревку, раздавался внезапный треск, колоссальная мачта обрушивалась, и землю сотрясал глухой гул, похожий на далекий пушечный выстрел.
   Роща редела с каждым днем, теряя поваленные деревья, как армия теряет солдат.
   Ренарде не вылезал из нее: с утра до вечера, заложив руки за спину, он неподвижно созерцал медленную гибель своего леса. Когда дерево падало, он наступал на него ногой, как на труп. Потом с тайным, сдержанным нетерпением переводил взгляд на следующее, словно чего-то ждал, на что-то надеялся после конца этой бойни.
   Дровосеки уже подходили к месту, где была обнаружена малышка Рок. Добрались они до него под вечер, с первыми сумерками.
   Уже темнело, небо затянули тучи, и рабочие решили пошабашить, отложив до утра валку огромного бука, но мэр заартачился и потребовал сейчас же обкорнать и срубить великана, под сенью которого произошло злодеяние.
   Когда обрезчик, оголив ствол, завершил последний туалет приговоренного к смерти, а вальщики подсекли комель, пять человек вцепились в прикрепленную к верхушке веревку.
   Дерево не сдавалось: его могучий ствол, хотя и подрубленный до самой сердцевины, был тверд, как железо. Рабочие одновременным рывком натягивали веревку, почти ложась при этом на землю и всякий раз издавая надсадный гортанный крик, помогавший им согласовывать свои усилия.
   Два дровосека с топорами в руках стояли подле обреченного исполина, как палачи, готовые нанести последний удар, а неподвижный Ренарде, опираясь рукою на ствол, тревожно и взволнованно ожидал его падения.
   Один из рабочих предостерег:
   — Больно близко вы встали, господин мэр. Как бы вас не зашибло!
   Ренарде не ответил и не отступил ни на шаг: он походил сейчас на борца — вот-вот ринется на бук, обхватит его и повалит.
   Вдруг у подножия высокой древесной колонны что-то хрустнуло, и по ней, до самой вершины, как бы пробежала мучительная судорога; ствол накренился, готовый упасть, но все еще держался. Возбужденные дровосеки напрягли мышцы, навалились посильней, но в ту секунду, когда дерево наконец подалось и рухнуло, Ренарде неожиданно шагнул вперед и замер, втянув голову в плечи и ожидая сокрушительного, смертельного удара, который, несомненно, расплющил бы его.
   Однако бук прошел чуть-чуть стороной, лишь слегка задев спину мэра, и тот, отлетев метров на пять, грохнулся ничком.
   Рабочие бросились его поднимать, но он сам уже встал на колени и, оглушенный, с блуждающими глазами, провел рукой по лицу, словно приходя в себя после припадка безумия.
   Когда он поднялся, изумленные дровосеки приступили к нему с расспросами: они не понимали, что на него накатило. Мэр не очень вразумительно ответил, что это было просто затмение; вернее сказать, он на секунду перенесся обратно в детство — ему показалось, что он успеет проскочить под стволом, как мальчишки перебегают дорогу перед несущимся экипажем; словом, он поиграл с опасностью, к чему его неудержимо тянуло всю последнюю неделю — слыша треск падающего дерева, он неизменно спрашивал себя, удастся ли ему нырнуть под ствол и уцелеть. Спору нет, выходка глупая, но ведь минуты такого помрачения, такие дурацкие ребяческие соблазны бывают у каждого.
   Ренарде втолковывал все это медленным глухим голосом, осторожно подбирая слова; потом попрощался:
   — До завтра, друзья мои, до завтра! Вернувшись к себе, он сел за стол, ярко освещенный лампой с абажуром, стиснул виски руками и затрясся от рыданий.
   Плакал он долго, затем утер глаза, поднял голову и глянул на часы. Было начало шестого. Он подумал:
   «Надо успеть до обеда”, поднялся и запер дверь на ключ. Потом опять сел за стол, открыл средний ящик, вытащил оттуда револьвер и положил на бумаги, под самый свет. Сталь засверкала, отбрасывая огненные блики.
   Ренарде с минуту смотрел на оружие осоловелым, как у пьяницы, взглядом, после чего встал и заходил по комнате.
   Он шагал из угла в угол, время от времени останавливаясь и тут же снова принимаясь шагать. Неожиданно он распахнул дверь в умывальную, окунул полотенце в кувшин с водой и, как утром, в день убийства, смочил себе лоб. Потом опять зашагал. Всякий раз, когда он оказывался у стола, блестящее оружие приковывало его взгляд, само просилось в руки, но он смотрел на часы и успокаивал себя: “Время еще есть”.
   Пробило половину шестого. Ренарде с перекошенным лицом схватил револьвер, разинул рот и сунул туда дуло, словно собираясь проглотить его. Он неподвижно простоял несколько секунд, держа палец на спуске, затем вздрогнул от ужаса, швырнул оружие на ковер, упал в кресло и зарыдал:
   — Не могу! Боюсь! Господи, господи, где взять сил? Как покончить с собой?
   В комнату постучались; Ренарде, теряя голову, вскочил на ноги. Слуга за дверью доложил:
   — Обедать подано, сударь. Мэр отозвался:
   — Хорошо. Сейчас иду.
   Он поднял револьвер, убрал в ящик и посмотрел на себя в зеркало над камином — не слишком ли перекошено лицо. Оно было красное, разве что немного краснее, чем обычно, — вот и все. Он спустился вниз и сел за стол.
   Ел он медленно, словно боясь опять остаться наедине с самим собой. Пока убирали со стола, выкурил несколько трубок. Затем вернулся к себе.
   Не успел он запереть дверь, как тут же заглянул под кровать, распахнул все шкафы, облазил углы, ощупал мебель. Затем зажег свечи на камине и несколько раз повернулся, обводя спальню взглядом, где читались тоска и ужас, искажавшие его черты: он знал, что и сегодня увидит ее, малышку Рок, девочку, которую изнасиловал и задушил.
   Каждую ночь проклятое видение приходило снова. Сперва в ушах возникал гул, похожий на грохот молотилки или отдаленное громыхание поезда на мосту. Дыхание Ренарде прерывалось, ему не хватало воздуху, приходилось расстегивать ворот рубашки и пояс. Он вышагивал по комнате, чтобы облегчить кровообращение, пытался читать, петь — бесполезно: мысли его непроизвольно возвращались к убийству, и он вновь переживал самые сокровенные подробности, самые неистовые волнения того дня, с первой минуты до последней.
   Утром того страшного дня Ренарде проснулся с легким головокружением и мигренью, решил, что это из-за жары, и оставался в спальне до самого завтрака. Потом прилег и только к вечеру отправился подышать свежим воздухом в своей тихой роще.
   Но едва он вышел из дому, как на придавленной зноем равнине ему стало хуже прежнего. Солнце, стоявшее еще высоко, низвергало потоки жгучего света на обожженную, пересохшую, истосковавшуюся по влаге землю. Малейшее дуновение ветерка не колыхало листву. Животные, птицы, даже кузнечики — все молчало. Ренарде углубился под деревья и побрел по мху к Брендий: у речки, под необъятным сводом ветвей, хоть чуточку прохладнее. Чувствовал он себя плохо. Казалось, чья-то незримая рука сжимает ему горло, и он шел, ни о чем не думая: он вообще был на это не мастер. Только одна подспудная мысль вот уже три месяца преследовала его — мысль о женитьбе. Он страдал от одиночества, страдал и нравственно, и физически. За десять лет он привык ощущать рядом женщину, приучился к всегдашнему ее присутствию, к каждодневным супружеским радостям, и теперь испытывал смутную, но властную потребность в постоянном общении с ней, в ее постоянных ласках. После смерти г-жи Ренарде он непрерывно терзался, сам толком не зная — отчего; терзался потому, что юбки ее не касаются сто раз на дню его ног, а главное, потому, что он не может больше успокоиться и разнежиться в ее объятиях. Провдовев с полгода, он уже присматривал в окрестностях девушку или вдову, чтобы жениться сразу же по окончании траура.
   Он был наделен целомудренной душой, но телом геркулеса, и плотские видения одолевали его во сне и наяву. Он отгонял их, но они возвращались, и порою, посмеиваясь над собой, Ренарде бурчал себе под нос:
   — Я точь-в-точь как святой Антоний.
   Утром у него было несколько таких неотвязных видений, и сейчас ему вдруг захотелось искупаться в Брендий — надо же освежиться и остудить кровь.
   Он знал на речке, чуть дальше вниз по течению, одно широкое и глубокое место, где летом купались иногда местные жители. Туда он и двинулся.
   Эта светлая заводь, где поток как бы отдыхал и подремывал, перед тем как снова рвануться вперед, скрывалась за густыми ивами. Приблизившись к ним, Ренарде различил легкое, тихое бульканье — звук, непохожий на плеск ручья о берег. Он осторожно раздвинул ветки и посмотрел. Шлепая по воде руками, чуточку пританцовывая и грациозно кружась, в прозрачных волнах резвилась нагая девочка, казавшаяся ослепительно белой. Это был уже не ребенок, хотя еще и не женщина: пухленькая, с развитыми формами, почти созревшая, она все-таки оставалась лишь быстро вытянувшимся подростком-скороспелкой. Ренарде замер от неожиданности и тревоги, дыхание его сделалось прерывистым: странное острое волнение перехватило ему грудь. Он стоял, и сердце его колотилось, словно сбылся один из его чувственных снов и некая злая фея явила ему это соблазнительное, но слишком юное создание, эту маленькую деревенскую Венеру, рожденную из речной кипени, подобно тому, как другая, великая, родилась из морских волн.
   Внезапно девочка выскользнула из воды и, не замечая Ренарде, пошла прямо на него с намерением взять платье и одеться Она подвигалась мелкими, робкими шажками — ее пугали острые камешки, а он, дрожа от головы до пят, чувствовал, как его с непреодолимой силой толкает к ней животное вожделение, захлестывающее плоть и помрачающее разум.
   Девочка задержалась на несколько секунд под ивой, за которой прятался Ренарде. Окончательно обезумев, он раздвинул ветви, ринулся вперед и обхватил ее руками. Слишком ошеломленная, чтобы сопротивляться, слишком испуганная, чтобы звать на помощь, она упала, и он овладел ею, не отдавая себе отчета в том, что делает.
   Совершив преступление, он очнулся, как после кошмара. Девочка заплакала.
   Он сказал:
   — Замолчи! Да замолчи же! Я тебе денег дам. Она не слушала и рыдала. Он твердил:
   — Да замолчи же! Замолчи!
   Она завопила и стала вырываться.
   Ренарде понял, что погиб, и схватил ее за глотку в надежде заглушить этот истошный, пронзительный крик. Но она по-прежнему отбивалась с отчаянием существа, отстаивающего свою жизнь, и он так яростно стиснул ее маленькое горло своими ручищами, что мгновенно задушил девочку, хотя и не помышлял об убийстве: он просто добивался, чтобы она замолчала.
   Потом, потеряв голову от ужаса, он вскочил.
   Малышка Рок лежала перед ним окровавленная, с почернелым лицом. Он чуть было не пустился бежать, но тут в его потрясенной душе проснулся тот изначальный загадочный инстинкт, которым руководствуется в опасности все живое.
   Сгоряча он решил бросить тело в воду, но внутренний голос толкнул его к вещам девочки. Он собрал их в узелок, связал оказавшейся в кармане бечевкой и спрятал в глубокой прибрежной яме, под корягой, торчавшей из вод Брендий.
   Потом большими шагами ушел оттуда, выбрался на луга, сделал огромный круг, чтобы его видели в самых отдаленных деревнях, в обычное время вернулся к обеду и подробно рассказал слугам, где сегодня гулял.
   Несмотря ни на что, в ту ночь он уснул и спал тяжелым сном животного, каким, вероятно, спят иногда приговоренные к смерти. Глаза он открыл с первым светом, но не вставал, дожидаясь обычного часа и с мучительной тоской думая, что преступление неизбежно будет обнаружено.
   Затем ему пришлось присутствовать при следствии. Он прошел через его, как лунатик, словно в галлюцинации: предметы и люди виделись ему, точно во сне или пьяном кошмаре, с той неуверенностью в реальности происходящего, которая помрачает мысль в минуты катастроф.
   За сердце взял его только душераздирающий вопль тетки Рок. Тут он едва не упал к ногам старухи с криком: “Это я!” Но он совладал с собой. Тем не менее ночью вытащил из воды сабо покойницы и подбросил их к дверям матери.
   Пока тянулось следствие и ему надо было направлять правосудие по ложному следу, Ренарде оставался изворотлив и хладнокровен, сохранял самообладание и улыбался. Он невозмутимо обсуждал с судейскими приходившие им на ум версии, спорил с ними, отыскивал уязвимые места в их рассуждениях. Он даже испытывал известное удовольствие, острое и болезненное, мешая им в розысках, сбивая их с толку и обеляя тех, кого они брали на подозрение.
   Но как только дело закрыли, нервы у мэра сдали, и он стал еще раздражительнее, чем раньше, хотя старался сдерживать свои вспышки. Он вскакивал при каждом неожиданном шуме, дрожал из-за любого пустяка, трепетал с головы до ног, если на лоб ему садилась муха. Он все время испытывал непреодолимую потребность двигаться, совершая из-за этого чудовищно долгие прогулки, по целым ночам не ложась и меряя шагами комнату.
   Нет, Ренарде вовсе не терзался угрызениями совести. Его грубая натура не сделалась восприимчивей к разного рода чувствам и моральным запретам. Человек энергичный, даже неуемный, рожденный воевать, грабить покоренные страны и уничтожать побежденных, охотник и драчун с инстинктами дикаря, он ни во что не ставил чужую жизнь. Он чтил церковь по соображениям политики, но не верил ни в бога, ни в черта, а значит, не ждал в будущей жизни ни кары, ни награды за свои земные дела. Веру ему заменяла мешанина из идей, выдвинутых энциклопедистами прошлого столетия; религию он рассматривал как нравственное оправдание закона, изобретенное вместе с законом самими людьми для регулирования их общественных отношений.
   Прикончи он кого-нибудь на дуэли, на войне или в ссоре, по неосторожности, из мести или даже ради бахвальства, — это показалось бы ему забавной, лихой выходкой и оставило бы у него в душе такой же след, как выстрел по зайцу; но убийство ребенка все в нем перевернуло. Он совершил его в неудержимом, исступленном порыве, в вихре вожделения, унесшем его рассудок. И он сохранил в сердце, в теле, на губах, даже в пальцах, которыми душил, некое подобие звериной, подхлестнутой паническим страхом страсти к девочке, застигнутой им врасплох и подло умерщвленной. Ежеминутно мысль его возвращалась к незабываемой отвратительной сцене, и как Ренарде ни силился отогнать образ жертвы, с каким испугом ни отстранялся от него, он чувствовал, что этот образ засел у него в голове, витает рядом с ним и ждет лишь случая явиться ему.
   Он стал бояться вечера, когда на землю ложится тень. Он еще не знал, почему его так пугают сумерки, но подсознательно опасался их, догадываясь, что с ними приходит ужас. Днем солнечно, днем не до страхов. Мы воочию видим предметы и существа, а потому встречаем лишь подлинные предметы и существа, которым незачем прятаться от света. А вот в ночи — казалось Ренарде, — в глухой, непроницаемой, как стены, ночи, пустой, нескончаемой, черной, беспредельной, в ночи, где тебя может коснуться нечто кошмарное, где блуждает и рыщет непостижимый ужас, таится неведомая, близкая, грозная опасность. Но какая?
   Скоро он это узнал.
   Однажды вечером, когда он, не в силах уснуть, допоздна засиделся в кресле, ему почудилось, будто оконные шторы заколыхались. Сердце его тревожно забилось, он замер; шторы не двигались; потом вдруг шевельнулись снова — во всяком случае, так ему показалось. Ренарде не осмеливался ни встать, ни вздохнуть, а ведь он был не трус — частенько дрался и только обрадовался бы, застигнув в доме воров.
   Да и вправду ли шторы шелохнулись? — спрашивал он себя. — Может быть, глаза обманули его? Впрочем, это же такой пустяк! Ну, слегка колыхнулась ткань, ну, чуть дрогнули складки, словно их зарябило от ветерка… Ренарде сидел, вытянув шею, не отрывая глаз от окна; наконец, устыдясь своей трусости, вскочил, шагнул к окну, схватился за шторы и раздернул их на всю длину рук. Сперва он увидел только стекла, черные и блестящие, как кляксы. За ними, до незримого горизонта, простиралась огромная непроницаемая ночь. Он стоял перед лицом этой бескрайней тьмы и вдруг различил в ней далекий движущийся огонек. Он прижался лбом к стеклу, предполагая, что какой-нибудь браконьер ловит на Брендий раков: было уже за полночь, и свет мелькал в роще, у самой воды. Чтобы вглядеться получше, Ренарде щитком приставил руки к вискам; свет внезапно превратился в сияние, и мэр увидел малышку Рок на мху, голую и окровавленную.
   Пронизанный ужасом, он отшатнулся, задел за кресло и упал навзничь. Пролежал в смятении несколько минут, потом сел и начал рассуждать. У него галлюцинация — и только; бродяга-полуночник шляется по берегу с фонарем, и вот, пожалуйста, — галлюцинация! К тому же стоит ли удивляться, что воспоминание об убийстве иногда воскрешает перед ним образ жертвы?
   Он встал, выпил стакан воды, опять сел. Он думал: “Что делать, если это возобновится?” А он чувствовал, он был уверен: это возобновится. Окно уже манило, влекло, притягивало к себе его взгляд. Чтобы не смотреть туда, Ренарде повернул кресло, взял книгу, попробовал читать, но вскоре ему почудился какой-то шорох за спиной; он сделал резкое движение и, откинувшись так, чтобы кресло встало на одну ножку, описал вместе с ним полукруг. Шторы колыхались; да, на этот раз они колыхались — тут уж сомневаться не приходилось. Он вскочил, дернул их с такой силой, что сорвал заодно с карнизом, и жадно прильнул лицом к стеклу. Ничего! За окном был только мрак, и Ренарде перевел дух с ликованием человека, спасшегося из когтей смерти.
   Он отошел и сел, но тут же ощутил желание еще раз взглянуть в окно. Теперь, когда шторы упали, оно зияло, как жуткая черная дыра, и словно звало в простор полей. Подавив опасное искушение, он разделся, погасил свет, лег и закрыл глаза.
   Неподвижно вытянувшись на спине, он ждал сна. Вдруг, несмотря на сомкнутые веки, глаза его резнул яркий свет. Он открыл их, думая, что в доме пожар, но вокруг по-прежнему царила тьма. Ренарде приподнялся на локте, всматриваясь в окно: оно все так же неудержимо притягивало его. Он напряг зрение с такой силой, что различил звезды; потом встал, вытянул руки, пересек комнату, нащупал оконное стекло, прижался к нему лбом. Вдали, под деревьями, озаряя окружающую мглу, светилось, как фосфор, тело девочки!
   Ренарде вскрикнул, забился в кровать, спрятал голову под подушку и пролежал так до утра.
   Отныне жизнь его сделалась невыносимой. Он проводил дни в страхе перед ночью, и каждую ночь видение приходило снова. Всякий раз, заперев дверь, он пробовал бороться. Тщетно! Непреодолимая сила поднимала его и бросала к окну, словно для того, чтобы вызвать призрак, и призрак тут же появлялся. Сперва Ренарде видел место преступления и поверженное тело с раскинутыми руками и ногами. Потом покойница вставала и шла вперед мелкими шажками, как в тот день, после купанья. Она медленно приближалась, проходила газон, клумбу с увядшими цветами, взмывала в воздух, подплывала к окну. Она приближалась к нему, как в день преступления к иве, за которой притаился убийца. Отступая перед ней, Ренарде пятился к кровати и падал навзничь, зная, что покойница вошла, стоит за шторами, и они сейчас заколышутся. И он до света вперялся в них, ожидая, что жертва его вот-вот выйдет из своего укрытия. Но она не показывалась, она пряталась за тканью, и ткань иногда шевелилась. Впившись скрюченными пальцами в одеяло, Ренарде стискивал его, как когда-то горло малышки Рок. Несчастный прислушивался к бою часов, ловил в тишине стук маятника, неистовые удары собственного сердца и страдал, как не страдал еще никто на свете.
   Избавление для него наступало, лишь когда на потолок ложилась светлая полоска, предвестница близкого дня. Ренарде наконец оставался один, совсем один, опять ложился и на несколько часов засыпал неровным лихорадочным сном, в котором его нередко тревожило то же страшное видение, что наяву.
   В полдень он, совершенно разбитый, как после нечеловеческого переутомления, спускался к завтраку, но почти ничего не ел: его и тут не покидал страх перед той, кого ему вновь предстояло увидеть ночью.
   Он вполне отдавал себе отчет в том, что это не привидение, что мертвые не возвращаются, что причина всех его мучений — больная душа, одержимая одной мыслью, одним неслабеющим воспоминанием: это она вызывает усопшую, пробуждает ее, приводит и являет его глазам, где навсегда запечатлен неизгладимый образ. Но он знал также, что ему нет исцеления, что ему не скрыться от собственной памяти, безжалостно преследующей его, и решил умереть, лишь бы не длить эту пытку.