Прошло шесть дней, и утром, когда Селеста, которая спала теперь на полу, подстилая себе охапку соломы, встала и подошла к закоулку посмотреть, не полегчало ли больному, она не услышала его прерывистого дыхания. Струхнув, она окликнула:
   — Ну как ты, Сезер?
   Он не ответил.
   Она дотронулась до него рукой, почувствовала, что лоб у него холодный, и у нее вырвался протяжный истошный крик — так всегда кричат женщины с перепугу. Муж ее был мертв.
   При этом крике наверху, у лесенки, появился глухой старик. Увидев, что Селеста выскочила на улицу, чтобы позвать на помощь, он торопливо спустился, пощупал в свой черед лоб сына и, разом все поняв, заложил дверь изнутри: теперь, когда Сезера больше нет, он не даст снохе вернуться и вторично завладеть его домом.
   Потом придвинул стул и сел возле покойника. Сбежались соседи, подняли шум, начали стучаться. Старик не отворял. Кто-то из мужчин разбил стекло и через окно влез в комнату. За ним последовали другие, дверь отперли, и вошла заплаканная Селеста с опухшим лицом и красными глазами. Побежденный папаша Амабль, не сказав ни слова, вернулся к себе на чердак.
   Похороны состоялись на другой день; после погребения свекор, невестка и ребенок снова остались на ферме одни.
   Было время обеда. Селеста развела огонь, накрошила в суп хлеба и собрала на стол; старик ждал, сидя на стуле и не глядя в ее сторону.
   Приготовив все, она крикнула ему в ухо:
   — Есть идите, отец!
   Он поднялся, сел к столу, опорожнил горшок с похлебкой, сжевал скупо намасленный ломоть хлеба, выпил два стакана сидра и ушел.
   День был теплый, благодатный, один из тех, когда всюду на земле зреет, трепещет, расцветает жизнь.
   Папаша Амабль шел по полям еле заметной тропинкой. Он брел через молодые хлеба, молодые овсы и думал, что его дите, его бедный сын, лежит теперь под землей. Он плелся усталой походкой, приволакивая ногу и хромая. Он был один, совсем один на этой равнине, среди хлебов, спеющих под голубым небом, где реяли жаворонки; он видел их над самой головой, но не слышал их звонкого пения и плакал на ходу.
   Потом сел у болотца и пробыл там до вечера, глядя на пичуг, прилетавших попить, а когда стемнело, вернулся, поужинал и, не произнеся ни звука, полез на чердак.
   Жизнь его текла, как прежде. Ничто не переменилось, только сын его Сезер спал на кладбище.
   Да и что оставалось ему, старику? Работать он больше не мог и годился только на одно — хлебать суп, сваренный снохой. Утром и вечером он молча съедал свою порцию, злобно поглядывая на ребенка, который сидел по другую сторону стола, напротив него, и тоже ел. Потом уходил из дому, шатался, как бродяга, по Округе, прятался за сараями, спал там часок-другой, словно боясь, что его увидят, и возвращался лишь в сумерках.
   Между тем Селесту осаждали серьезные заботы. Земля требовала мужчины: она нуждалась в уходе и обработке, а для этого кто-то должен был постоянно находиться в поле — и не просто наемный батрак, а настоящий землепашец, хозяин, знающий свое дело и радеющий о ферме. Женщине одной не под силу управляться в поле, следить за ценами на хлеб, продавать и покупать скотину. У Селесты возникли кое-какие нехитрые соображения, и она целыми ночами обмозговывала их. Ей нельзя “нова выйти замуж раньше, чем через год, а о самом насущном и неотложном приходилось думать уже сегодня.
   Выручить ее мог лишь один человек — Виктор Лекок, отец ее ребенка. Парень он старательный, в крестьянском деле толк понимает; ему бы малость денег — отличный хозяин получится. Селеста это знала: она видела, как он работал у ее родителей.
   Однажды утром, когда он проезжал мимо с тележкой навоза, она вышла на дорогу. Заметив Селесту, Виктор остановил лошадей, и она заговорила с ним так, словно они виделись не далее, чем накануне.
   — Здравствуй, Виктор! Как живешь? Он ответил:
   — Ничего. А вы?
   — Тоже ничего, только вот земля меня беспокоит — я же одна в доме.
   И, прислонясь к колесу тяжелой двуколки, они обстоятельно потолковали. Мужчина, сдвинув фуражку на затылок, в раздумье почесывал лоб, а раскрасневшаяся Селеста с жаром излагала свои мысли, доводы, планы на будущее. Наконец он пробормотал:
   — Что ж, это можно.
   Она подставила ладонь, как делает крестьянин, когда сторгуется, и спросила:
   — Уговор?
   Он прихлопнул и пожал протянутую руку. — Уговор!
   — Значит, в воскресенье?
   — В воскресенье.
   — До свидания, Виктор!
   — До свидания, госпожа Ульбрек!

Глава 3

   В воскресенье село справляло ежегодный престольный праздник — в Нормандии его называют “гулянье”.
   Всю неделю серые и гнедые клячи медленно подвозили по дорогам фургоны, в которых живут вместе с семьями бродячие фокусники, владельцы тиров и разных аттракционов, содержатели лотерей и кунсткамер, где показывают всякие “штуки”, как выражаются крестьяне.
   Грязные колымаги с развевающимися занавесками одна за другой въезжали на площадь у мэрии, и за каждой, между колесами, уныло трусил понурый пес. Вскоре перед таким кочевым жилищем вырастала палатка, и сквозь ее дырявую парусину, к любопытству и восторгу мальчишек, можно было разглядеть кучу блестящих предметов.
   В праздник все эти балаганы открылись с самого утра, выставив напоказ свои стеклянные и фаянсовые богатства, и крестьяне, идучи к обедне, с простодушным удовлетворением посматривали на убогие лавчонки, хотя видели их из года в год.
   В полдень площадь уже кишела народом. Из окрестных деревень, трясясь в дребезжащих и валких, как качели, двухколесных шарабанах, прибывали фермеры с женами и детьми. Они распрягали лошадей у знакомых, и дворы были забиты допотопными таратайками, облезлыми, высокими, утлыми, оглобли которых, напоминая собой длинные крючковатые клешни, придавали этим экипажам сходство с обитателями морских глубин.
   И каждая семья — малыши впереди, взрослые сзади — неторопливо отправлялась на гулянье, улыбаясь во весь рот и размахивая грубыми, красными, костлявыми руками, приученными к вечному труду и словно стыдившимися теперь своей праздности.
   Фокусник дудел в трубу; карусельная шарманка бросала в воздух плаксивые подпрыгивающие звуки; колеса лотереи трещали, как раздираемая ткань; безостановочно хлопали карабины. А медлительная толпа лениво текла мимо палаток, расползаясь, как убежавшее тесто, и колыхаясь, как стадо больших неуклюжих животных, случайно вырвавшихся на свободу.
   Девушки гуляли по шесть — восемь в ряд, держась за руки и визгливо распевая; следом, отпуская шуточки, шли парни в фуражках набекрень и накрахмаленных блузах, вздувавшихся, как синие шары.
   Собралась вся округа — хозяева, батраки, служанки.
   Папаша Амабль — и тот явился сюда в ветхом, позеленевшем сюртуке: он никогда не пропускал гулянья.
   Он глазел на лотерею, останавливался у тиров и следил за стрелками, но особенно большой интерес вызвал в нем совсем уж нехитрый аттракцион — метание большого деревянного шара в разинутый рот намалеванного на доске человечка.
   Внезапно старика хлопнули по плечу. Это был дядя Маливуар. Он заорал:
   — Эй, отец, пропустим по стопочке! Угощаю. Они уселись за столик в кабачке, устроенном под открытым небом. Выпили одну, другую, третью, и папаша Амабль опять пошел бродить по площади. Мысли у него чуточку путались, он улыбался сам не зная чему, улыбался, глядя на лотерею, на карусель, особенно на мишени в тире.
   Он долго стоял там, приходя в восторг, когда кто-нибудь из любителей сшибал фигурку стражника или кюре, двух представителей власти, внушавших старику инстинктивный страх. Потом вернулся в кабачок, освежился стаканом сидра. Час был поздний, уже смеркалось. Кто-то из соседей напомнил ему:
   — К ужину опоздаете, отец.
   Старик побрел домой. На землю неспешно спускались теплые весенние сумерки.
   Подойдя к ферме, он взглянул на освещенное окно, и ему показалось, что в комнате два человека. Изумленный, он остановился, потом вошел и увидел за столом, на месте, где прежде сидел его сын, Виктора Лекока, перед которым стояла миска с картофелем.
   Глухой круто повернулся, словно собираясь уйти. На дворе было уже совсем темно. Селеста вскочила и крикнула:
   — Скорее, отец! Нынче у нас хорошее рагу — праздник ведь.
   Он машинально подчинился и сел, поочередно оглядев мужчину, женщину и ребенка. Затем по обыкновению медленно принялся за еду.
   Виктор Лекок чувствовал себя, как дома: болтал с Селестой, сажал малыша к себе на колени и целовал. Селеста подкладывала ему еду, доливала стакан и с довольным видом поддерживала разговор. Папаша Амабль следил за ними пристальным взглядом, хотя слов и не слышал. Поужинав — к еде он еле притронулся: так горько было у него на душе, — он поднялся, но не полез на чердак, как обычно, а распахнул дверь во двор и вышел в поле.
   Когда он ушел, Селеста забеспокоилась и спросила:
   — Чего это с ним?
   Виктор равнодушно отозвался:
   — Полно тебе. Устанет — вернется.
   Она захлопотала по хозяйству, перемыла тарелки, смахнула со стола. Тем временем мужчина спокойно разделся и нырнул в глубокий мрачный закоулок, где она раньше спала с Сезером.
   Дверь во двор опять распахнулась — возвратился папаша Амабль. Войдя, он осмотрелся, словно принюхиваясь на манер старого пса. Он искал Виктора Лекока. Не обнаружив его, взял на столе свечу, направился к темной конуре, где умер его сын, и увидел там мужчину. Тот уже спал, вытянувшись под одеялом. Глухой тихо повернулся, поставил свечу и снова вышел.
   Селеста кончила работу, уложила ребенка, прибралась и ждала лишь возвращения свекра, чтобы улечься рядом с Виктором.
   Она сидела на стуле, свесив руки; глаза у нее слипались.
   Старика все не было, она раздраженно заворчала:
   — Дармоед старый! Из-за него свечи на целых четыре су сгорит.
   Виктор отозвался с постели:
   — Он уже больше часа на улице. Сходи-ка взгляни — может, на скамейке у крыльца задремал.
   — Ладно, — ответила она, встала, взяла свечу и вышла, приложив руку ко лбу — так в темноте виднее, Нигде никого не было — ни у дверей, ни на скамье, ни возле навозной кучи: старик имел привычку посиживать там для согрева.
   Она уже собиралась вернуться, как вдруг нечаянно глянула на большую яблоню у ворот фермы и заметила на уровне своего лица две ноги, мужские ноги.
   Она завопила:
   — Виктор! Виктор!
   Он выскочил в одной рубахе. Говорить Селеста не могла и только указала ему рукой на дерево, а сама отвернулась, чтобы не видеть.
   Ничего не понимая, он взял свечу, осветил дерево снизу и разглядел в листве папашу Амабля, висевшего на недоуздке почти у самой верхушки.
   К стволу была прислонена лесенка.
   Виктор сбегал за садовым ножом, взобрался на яблоню и перерезал ремень. Но старик уже окоченел, язык вывалился у него изо рта, и лицо искажала жуткая гримаса.