- О, я несчастный, к какому горестному концу привела меня судьба!
   Леонора сразу не поняла слов мужа, но, увидев, что он проснулся и разговаривает, подивившись тому, что действие мази далеко не так продолжительно, как ее уверяли, подошла к нему, прижалась щекой к его лицу, крепко его обняла и сказала:
   - Что с вами, мой господин? Мне показалось, будто вы на что-то пожаловались?
   Несчастный старик, услышав голос своего нежного врага, открыл глаза и, точно ошарашенный или оцепенелый, медленно остановил на ней свей взгляд и с необычайным упорством, не мигая, долго-долго смотрел на нее и сказал:
   - Будьте любезны, дорогая, пошлите сию же минуту кого-нибудь к вашим родителям и скажите, чтобы они сейчас шли ко мне; у меня что-то неладно с сердцем, мне очень неможется, к я боюсь, что жизнь моя приходит к концу; вот почему мне хочется увидеть их перед смертью.
   Леонора была твердо уверена, что слова мужа вполне искренни, и прежде всего подумала об опасном действии мази, а, конечно, не о том, что старик ее утром видел. Она ответила, что немедленно даст распоряжение, и велела негру тотчас же сходить за ее родителями, а потом обняла своего мужа и, лаская его с такою нежностью, с какою ни разу еще не ласкала, стала расспрашивать его о здоровье в таких нежных и трогательных выражениях, как если бы он был для нее самым дорогим существом на свете.
   А он по-прежнему смотрел на нее как оцепенелый, и каждое ее слово и ласка были для него ударом копья, пронзавшего всю душу.
   Дуэнья успела уже сообщить всей дворне и Лоайсе о недомогании хозяина, заметив, что болезнь, должно быть, очень серьезная, поскольку старик позабыл отдать приказание замкнуть уличную дверь после негра, отправившегося за родителями сеньоры. Самое приглашение вызвало среди них большое удивление, ибо с тех самых пор, как дочь вышла замуж, никто из родителей ни разу еще не бывал в доме. И вот все ходили по дому молчаливые и недоумевающие, не будучи в состоянии понять истинную причину недомогания хозяина, который время от времени так глубоко и печально вздыхал, что казалось, будто с каждым вздохом душа его разрывается на части. Леонора заливалась слезами, видя его в таком состоянии, а старик только смеялся каким-то полубезумным смехом, считая ее слезы поддельными. В это время явились родители Леоноры; увидев, что уличная и внутренняя двери дома не заперты и что дом пустынен и погружен в молчание, они очень удивились и встревожились. Затем они прошли в спальню своего зятя и застали его в той же позе, о которой здесь уже говорилось: глаза его были неподвижно устремлены на жену, руки которой лежали в его руках, причем оба они заливались слезами: она оттого, что видела, как плачет ее муж, а он потому, что считал проливаемые ею слезы притворными.
   Как только родители вошли, Каррисалес заговорил и сказал следующее:
   - Садитесь, дорогие сеньоры, и пусть все посторонние удалятся отсюда, за исключением сеньоры Мариалонсо.
   Просьба его была исполнена, в комнате осталось только пять человек. Прежде чем кто-нибудь заговорил, Каррисалес осушил свои глаза и спокойным голосом произнес следующее:
   - Хочется думать, дорогие родители и сеньоры, что мне незачем представлять вам свидетелей в подтверждение истинности всего, что я вам сейчас скажу. Вы, должно быть, отлично помните (да и трудно поверить, что это изгладилось из вашей памяти), с какой любовью, с какими искренними чувствами один год, один месяц, пять дней и девять часов тому назад вы вручили мне вашу возлюбленную дочь в законные жены. Вам известно также, какое я выделил ей щедрое приданое; в самом деле, приданое было таково, что его с избытком хватило бы на троих девушек ее звания и все они могли бы считаться богатыми.
   Надо думать, вы помните и о том, с какой заботливостью я ее одел и украсил всем, чего ей только хотелось и до чего я сам смог додуматься, желая ей угодить. Само собою разумеется, сеньоры мои, вы помните также, как, уступая природному нраву и во избежание зла, от которого мне, как видно, суждено умереть, а заодно и под влиянием опыта, умудрявшего меня в течение многих лет картинами самых странных и разнообразных случайностей, я порешил охранять полученное мною и врученное мне вами сокровище самым бережным образом, на какой я только способен: я велел надстроить стены дома, я убрал окна, выходившие на улицу, я сделал двойные замки для дверей, я устроил у себя "вертушку" словно в монастыре. Я настойчиво изгонял из дома все, что хотя бы отдаленно и случайно напоминало о мужчине, я нанял для услужения рабынь и служанок, и ни ей, ни им я не отказал ни в единой просьбе; я сделал ее своей ровней, я делился с нею своими сокровенными мыслями, я доверял ей все свое хозяйство. Все эти меры, если я правильно все рассчитал, были приняты для того, чтобы я спокойно и без всякой помехи мог насладиться самым драгоценным своим сокровищем и чтобы она со своей стороны постаралась не создавать поводов для возникновения у меня каких бы то ни было ревнивых мыслей и подозрений. Но поскольку никакими ухищрениями человеческими невозможно предотвратить наказание, назначаемое божественной волей всем тем, кто не возлагает единственно на нее всех своих помыслов и упований, нет ничего удивительного, что я просчитался и что я сам приготовил себе яд, от которого теперь умираю. Но я вижу, что вы находитесь в замешательстве и с напряжением следите за каждым моим словом, поэтому я закончу сейчас это длинное предисловие и постараюсь высказать в кратких словах то, чего не выразят и многие их тысячи. И вот, сеньоры мои, все мои слова и поступки привели к тому, что сегодня утром я застал эту женщину - видно, для того и родившуюся на свет божий, чтобы загубить мой покой и последние дни моей жизни, - в объятиях статного юноши, который в настоящую минуту прячется в комнате этой омерзительной дуэньи.
   Едва только Каррисалес выговорил последние слова, как сердце у Леоноры замерло, и она упала без чувств на колени своего мужа. Мариалонсо страшно побледнела, а у родителей Леоноры подступил комок к горлу, не позволивший им произнести ни слова. Но Каррисалес снова заговорил и продолжал следующим образом:
   - Месть, которою я хочу отплатить за содеянное оскорбление, не может и не должна походить на месть, применяемую людьми в сходных случаях. Поскольку я преступил в этом деле всякую меру, то пусть будет беспримерной и самая месть, причем мстить я буду одному лишь себе, как наиболее виновному во всем случившемся. Я отлично мог рассудить, что нельзя соединить и сочетать воедино пятнадцатилетнюю девочку и почти восьмидесятилетнего старца. Я сам, наподобие шелковичного червя, соткал себе кокон, от которого мне суждено умереть, а тебя я не виню, соблазнившаяся дурными советами девочка, - тут он наклонился и поцеловал в щеку лежавшую без чувств Леонору, - тебя я не виню, ибо уговоры бессовестных старух и улещивания влюбленных юношей легко могут одержать победу и взять верх над неразумием юного возраста. Но для того, чтобы все могли узнать, с какой силой и с какой искренностью я тебя полюбил, сейчас, перед лицом близкой смерти, я хочу оставить после себя в мире пример, но не добродетели, а всего только невиданной и неслыханной простоты! Приведите ко мне сюда нотариуса, и я перепишу заново свое завещание, в котором я велю увеличить вдвое приданое Леоноры и попрошу ее после моей смерти (она уже, видно, не за горами) согласиться - это она сделает добровольно - выйти замуж за юношу, которого ничем не оскорбили седины этого несчастного старика! Тогда она увидит, что если я при жизни ни разу не восставал против малейшего ее желания, то ни в чем не переменюсь к ней и после смерти, ибо я желаю ей радости в союзе с тем, кого она, по-видимому, очень любит. Остальное свое имущество я откажу на разные богоугодные дела; что же касается вас, сеньоры мои, то я оставлю вам вполне достаточно средств, чтобы безбедно прожить остаток дней вашей жизни. Нотариуса позовите немедленно; волнение, охватившее меня, так сильно сказывается, что если оно продолжится, это может ускорить мой конец.
   В эту минуту с ним случился сильнейший обморок, и он скатился при этом так близко к Леоноре, что лица их теперь касались друг друга: какое грустное и необычное зрелище для родителей, глядевших на свою ненаглядную дочь и любимого зятя! Дуэнья не пожелала дожидаться упреков, которыми ее стали бы осыпать родители сеньоры, а потому она вышла из спальни, чтобы сообщить обо всем Лоайсе и посоветовать ему немедленно удалиться из дома. Потом, если будет нужно, она пришлет за ним негра, тем более что теперь ни двери, ни ключи служить помехой не будут. Лоайса был несколько озадачен этим известием; подумав немного, он решил снова переодеться нищим и отправиться сообщить друзьям о странном и неожиданном заключении своих любовных проказ.
   Пока оба, и муж и жена, лежали в беспамятстве, отец Леоноры послал за нотариусом, его хорошим приятелем, который прибыл в то время, когда супруги очнулись от забытья.
   Каррисалес составил завещание в том смысле, как он говорил, и не только не упомянул о проступке Леоноры, а, напротив, в самых учтивых выражениях упрашивал и убеждал ее после его смерти выйти замуж за того самого юношу, которого она будто бы назвала ему втайне. Когда Леонора услыхала эти слова, она бросилась в ноги к мужу и, кое-как справляясь со своим сердцем, проговорила:
   - Живите многие лета, супруг мой и мое счастье! Вы имеете полное право не верить ни единому моему слову, но знайте, что я оскорбила вас только помышлением.
   И, начав в оправдание себе излагать в подробностях все, что с ней приключилось, она не смогла докончить своих слов и потеряла сознание. Несчастный старик прижал к своей груди лежавшую в обмороке жену, родители тоже начали ее обнимать; и все они так горько рыдали, что невольно растрогали и даже заставили прослезиться нотариуса, составлявшего завещание. В завещании своем старик оставил на жизнь всем служанкам дома, даровал вольную рабыням и негру, но вероломной Мариалонсо не отказал ничего, кроме ее жалованья. Но в конце концов страдания его так истерзали, что на седьмой день его отнесли на кладбище.
   Леонора осталась вдовой, оплакивающей мужа и при этом богатой; Лоайса приготовился было к тому, что она исполнит значившийся, по его сведениям, в завещании наказ покойного мужа, но вместо этого она постриглась в монахини одного из самых строгих монастырей города Севильи. Огорченный и почти оскорбленный этим, он уехал в Америку. Родители Леоноры впали в глубочайшую грусть, хотя их отчасти утешила доля, оставленная им по завещанию зятя. Служанки тоже утешились полученными дарами, а рабыни и негр - своей волей, зато мерзкая дуэнья осталась в бедности и просчиталась во всех своих гнусных замыслах.
   Что до меня, то у меня осталось желание заключить наконец эту историю, живо и наглядно показывающую, как мало следует полагаться на ключи, "вертушки" и стены, когда самая наша воля - свободна, и что еще меньше следует полагаться на юные, несмышленые годы, когда в дело замешиваются уговоры наших дуэний, облаченных в черные пышные одеяния и в белые длинные "токи". Мне неясны, однако, причины, по которым Леонора не проявила достаточного упорства в своих объяснениях и не уяснила до конца своему ревнивому мужу, в какой мере она была чиста и невинна перед ним во всем этом событии; но от волнения язык перестал ей повиноваться, а короткий срок, в который скончался старик, не оставил ей времени для оправданий.
   Высокородная судомойка
   В славном и именитом городе Бургосе немного лет тому назад жили два знатных и богатых кавальеро: одного из них звали дон Дьего де Каррьясо, другого - дон Хуан де Авенданьо. У дона Дьего был сын, которому отец дал свое собственное имя, у дона Хуана - тоже сын, называвшийся дон Томас де Авенданьо. Обоих этих юных кавальеро, которые станут героями нашей повести, мы во избежание лишних и ненужных слов будем именовать просто-напросто Каррьясо и Авенданьо. Когда ему было лет тринадцать с небольшим, Каррьясо, увлекаемый соблазном бродяжничества, отнюдь не вследствие дурного обращения отца и матери, а исключительно по собственной прихоти и желанию, "вырвался", как выражаются дети, "из когтей родительского дома" и отправился гулять по белу свету, до такой степени довольный своей беспечальной жизнью, что, несмотря на невзгоды и лишения, которые она с собой приносит, он нисколько не жалел изобилия родного дома, не боялся ходить пешком и не страдал ни от жары, ни от холода. Все времена года были для него нежной и мягкой весной; на гуменных снопах спалось ему не хуже, чем на тюфяках, и он с таким удовольствием зарывался в солому где-нибудь на постоялом дворе, словно укладывался на голландские простыни. Одним словом, он так глубоко постиг всю суть бродяжничества, что мог бы прочитать лекцию с кафедры знаменитому Альфараче.
   За три года (со времени ухода и до возвращения домой) он постиг искусство табы в Мадриде, изучил рентой в харчевнях Толедо и узнал, что такое преса-и-пинта на земляных валах у Севильи; невзирая на подобного рода жизнь, неразлучную с бедностью и лишениями, Каррьясо выказывал себя во всем настоящим принцем: чуть ли не с расстояния мушкетного выстрела по тысяче признаков можно было догадаться о его знатном происхождении: так он был всегда щедр и так хорошо всем делился со своими товарищами. Он очень редко наведывался в "святилища" Бахуса, и хотя вообще пил кино, но так мало, что его никоим образом нельзя было зачислить в разряд так называемых "погибших", которым стоит только выпить лишнее - и лицо у них сразу становится таким, будто его смазали киноварью или красным мелом. Короче говоря, в лице Каррьясо мир впервые увидел пикаро добродетельного и безупречного, пикаро вполне воспитанного и обладавшего далеко не заурядным благоразумием. Он последовательно прошел все ступени плутовской науки и удостоился наконец звания маэстро на тунцовых промыслах в Саaре , представляющих собою предельную ступень в жизненном пути пикаро.
   Эй, вы, кухонные пикаро, грязные, жирные, лоснящиеся, вы, притворные нищие, мнимые калеки, воришки, обрезающие кошельки на Сокодовере и на площади Мадрида, вы, зрячие слепцы, носильщики Севильи, сочлены воровских банд, и вы, бесчисленные полчища людей, обозначаемых именем пикаро, - посбавьте спеси, не задирайте нос и не величайте себя пикаро до тех пор, пока вы не поучились годика два в академии тунцовых промыслов! Не где-нибудь, а именно там находится обитель труда, неразлучного с шалопайничеством! Только там не переводятся щеголи-замарашки, разъевшиеся толстяки, отличный аппетит, сытость до отвалу, выставленный напоказ порок, постоянная игра, непрекращающиеся ссоры, непрерывные убийства, неумолкаемое зубоскальство, танцы словно на свадьбах, сегедильи точно в печатной лавке и, наконец, романсы самых строгих и поэзия самых что ни на есть вольных правил! Вот где процветает свобода и кипит работа; вот куда ездят сами (или посылают вместо себя других) многие знатные родители за сбежавшими сыновьями, которых они там и находят, а когда беглецов везут обратно, то они так скорбят, как если бы их вели оттуда на казнь.
   Но вся эта описанная мною сладость заключает в себе горький-прегорький сок, который ее отравляет: дело в том, что здесь никто спокойно не спит и каждый боится, что его в один миг перевезут из Саары в Берберию. Поэтому все укрываются на ночь в береговые башни, выставляя своих дозорных и часовых, и таким образом з уповании на чужие глаза отваживаются смежить свои собственные очи, хотя иной раз бывало и так, что дозорные часовые, пикаро, надсмотрщики, а заодно лодки, сети и вся ватага занятого на работе народа засыпали в Испании, а просыпались уже в Тетуане.
   Но никакие страхи не помешали нашему Каррьясо прожить там в полное свое удовольствие целых три лета. В последнее лето судьба ему так улыбнулась, что он выиграл в карты что-то около семисот реалов, на которые он решил справить себе одежду и явиться в Бургос, на глаза своей матери, пролившей из-за него немало слез. Он попрощался с друзьями (а их у него было много, и все отличные люди), пообещав им (если он за это время не заболеет или не умрет) вернуться на следующее лето. Он отдал им половину своей души, а все самые заветные помыслы - покидаемым им сухим пескам, представлявшимся его глазам не менее свежими и зелеными, чем Елисейские поля. Привыкнув путешествовать пешком, он "прибрал", как говорится, "дорогу к рукам" и на паре собственных сандалий, распевая "Три уточки, мама", доставил себя из Саары в Вальядолид. Он правел там две недели, чтобы спустить загар с лица, из мулата превратиться в голландца и из чумазого пикаро "перебелить" себя в опрятного кавальеро. Он выполнил все это, оставаясь в пределах пятисот реалов, с которыми он прибыл в Вальядолид, причем умудрился еще выделить из них сотню и нанять мула с погонщиком, благодаря чему мог вполне прилично и пристойно явиться к своим родным. Они встретили его с великою радостью, а все друзья и родственники поспешили поздравить их с благополучным возвращением домой их сына, сеньора дона Дьего де Каррьясо.
   Следует, впрочем, заметить, что во время своих скитаний дон Дьего переменил свое имя на прозвище Урдьялес и просил величать себя так всех, кто не знал, как его по-настоящему зовут.
   Среди лиц, явившихся посмотреть на новоприбывшего, был и дон Хуан де Авенданьо с своим сыном Томасом, с которым, как со своим сверстником и соседом, Каррьясо завязал и установил самую тесную дружбу. Родителям и гостям Каррьясо наплел целый ворох самых невероятных и пространных небылиц про все, что с ним случилось за три года отсутствия из дому, но он ни единым словом не обмолвился и даже не упомянул о тунцовых промыслах, хотя сам все время о них думал, особенно с той поры, когда увидел, что уже недалеко время обещанного возвращения к друзьям. Ни охота, которою его развлекал отец, ни многочисленные веселые пирушки, обычно устраиваемые у них в городе, не доставляли ему никакого удовольствия: всякое развлечение ему прискучало и даже самым интересным среди них не приходилось тягаться с тем, что бывало на тунцовых промыслах.
   Его друг, Авенданьо, заметив у него частые приступы меланхолии и задумчивости, решил по дружбе расспросить его, в чем дело, и вызвался - если только это возможно и нужно - помочь ему хотя бы даже ценою собственной крови. Каррьясо не пожелал таиться от друга и изменять старинной дружбе, в которой они с ним состояли: он подробно рассказал ему про рыбные промыслы и о том, что его грусть и задумчивость объясняются желанием снова туда вернуться. Он так живо их изобразил, что Авенданьо, выслушав его до конца, не только не осудил, а вполне одобрил его увлечение. Одним словом, беседа эта закончилась тем, что Каррьясо склонил Авенданьо отправиться вместе с ним на одно лето испробовать радости этой блаженнейшей жизни; Каррьясо очень обрадовался, рассудив, что в лице своего друга он приобретает сообщника, способного оправдать его не совсем похвальное намерение. Они порешили собрать для дороги как можно больше денег и не нашли для этого лучшего способа, как нижеследующий: через два месяца Авенданьо предстояло отправиться в Саламанку, где он по собственному почину два года обучался греческому и латинскому языкам; теперь же его отец пожелал, чтобы сын продолжал занятия и выбрал себе факультет по собственному вкусу; деньги, которые выдаст отец, должны были пойти на задуманное дело.
   Тем временем Каррьясо заявил своему отцу, что он тоже желает отправиться вместе с Авенданьо учиться в Саламанку. Отец этому очень обрадовался, переговорил со стариком Авенданьо, и они порешили поселить обоих юношей в Саламанке на общей квартире и сообща обставить их так, как это им подобало. Наступило время отъезда; юношам дали денег, а кроме того, приставили к ним для надзора дядьку, который был вполне порядочный, но крайне недалекий человек. Родители прочитали детям наказ о том, как им следует держаться и как вести себя для того, чтобы утвердиться в добродетели и в науках, ибо это, собственно, и есть тот плод, который должен извлечь из своих трудов и бдений каждый студент, а тем паче студент знатного рода. Мальчики держались скромно и почтительно; матери всплакнули; все присутствовавшие осыпали их благословениями, и вот наши путники отправились в дорогу, верхом на собственных мулах, в сопровождении двух, дворовых слуг и дядьки, отпустившего себе даже бороду, чтобы придать побольше весу исполняемой им обязанности.
   По прибытии в Вальядолид мальчики объявили дядьке, что они желают провести здесь два дня и осмотреть город, который они ни разу не видели и не посещали. Дядька стал было их строго и важно отчитывать за эту задержку, ссылаясь на то, что людям, едущим изучать важные науки, нельзя тратить на осмотр пустяков не то что два дня, а даже единого часа, и что он возьмет большой грех на душу, если позволит им провести тут хотя бы только минуту, а потому, мол, они должны сейчас же ехать дальше, а иначе им несдобровать.
   Только на это и хватило расторопности у почтенного дядьки, или майордома (смотря по тому, как нам заблагорассудится его назвать). Дело в том, что мальчуганы уже успели "снять богатый урожай с своих виноградников" и стащили у старика находившиеся у него четыреста золотых эскудо, а потому они отпросились у него только на день для того, чтобы съездить взглянуть на Аргальский ключ , который только тогда начали подводить к городу по высоким и очень длинным акведукам. Дядька дал им разрешение скрепя сердце, ибо ему очень хотелось использовать ночь на переезд в Вальдеастильяс и потом разбить на два перегона только восемнадцать миль (от Вальдеастильяс до Саламанки), а не все двадцать две мили, остававшиеся до конца пути; но "одно думает гнедой, а другое тот, кто его седлает", и поэтому все вышло совсем не так, как он ожидал.
   Юноши в сопровождении одного слуги выехали на двух добрых домашних мулах посмотреть на Аргальский ключ, славящийся своею древностью и своими водами (несмотря на существование Каньо Дорадо и почтенной Приоры), не в обиду будь сказано для нашего Леганитос и великолепнейшего ключа Кастельяна, пред которым должны умолкнуть как Корпа, так и ламанчская Писарра. По прибытии в Аргалес Авенданьо стал рыться в карманах седельной сумки, и слуга порешил, что он достает сосуд для питья воды, но юноша извлек оттуда запечатанное письмо и велел слуге немедленно вернуться в город и вручить послание дядьке, после чего слуге надлежало дожидаться своих господ у ворот Поединка .
   Слуга повиновался, взял письмо и поехал в город, а мальчуганы свернули в сторону и ближайшую ночь провели в местечке Мохадос, еще через две ночи очутились в Мадриде, а через четыре они уж продавали своих мулов на рынке, где им не только дали шесть эскудо задатка, но в конце концов расплатились с ними полностью и золотом. Они разыскали себе крестьянское платье, короткие куртки, шаровары и чулки из коричневого сукна. Помощь в этом деле оказал им один старьевщик, который утром купил их одежду, а к вечеру придал юнцам такой облик, что их не узнала бы и мать, родившая их на свет божий. Освободившись от ненужных вещей, по советам и указаниям Авенданьо, они пешим порядком и без шпаг пустились по дороге в Толедо (шпаги их приобрел все тот же старьевщик, хотя оружием он обычно не торговал).
   Итак, пусть они путешествуют, бодро и весело подвигаясь вперед, а мы снова вернемся к рассказу о дядьке и о том, как он себя повел после вскрытия переданного ему слугою письма, в котором было написано следующее:
   "Сеньор Педро Алонсо, потрудитесь, не теряя времени, вернуться обратно в Бургос и передать нашим родителям, что их дети по зрелом и здравом размышлении пришли к выводу, что оружие приличествует кавальеро гораздо больше, чем науки, а потому, они решили переменить Саламанку на Брюссель и Испанию на Фландрию. Четыреста эскудо мы забрали с собой; мулов мы намерены продать. Наше рыцарское намерение и предстоящий далекий путь в достаточной степени оправдывают этот проступок, хотя проступком! это может назвать только трус. В дорогу мы выезжаем немедленно, а вернемся обратно, когда это будет угодно господу богу. Да хранит он во всем вашу милость, как того искренне желают ваши почтительные питомцы. Писано у Аргальского ключа, в минуты, когда мы уже "вдели ногу в стремя", собираясь ехать во Фландрию.
   Каррьясо и Авенданьо".
   Педро Алонсо оторопел, ознакомившись с содержанием письма; он сейчас же побежал к своему чемодану и, увидев, что он пуст, поверил наконец, что письмо - несомненная истина; ни минуты не мешкая, он сел на оставшегося у него мула и поехал в Бургос, чтобы возможно быстрее известить о случившемся своих хозяев и побудить их к быстрым мерам по снаряжению погони за беглецами. Но об этих событиях автор настоящей повести не говорит ни единого слова; усадив Педро Алонсо на мула, он сразу переходит к рассказу о том, что случилось с Авенданьо и Каррьясо при въезде в город Ильескас. Он сообщает, что у самых ворот этого города путники повстречали двух погонщиков мулов, смахивавших на андалусцев. На них были полотняные штаны, куртки с набивными прорезами, кожаные нагрудники, болтавшиеся на ремнях кинжалы и шпаги без портупей. Один из них, видимо, ехал из Севильи, а другой туда направлялся. Последний обратился к товарищу с такими словами:
   - Если бы мои господа не отъехали так далеко, я, честное слово, остался бы тут и расспросил тебя о тысяче интересных для меня сведений. Очень ты меня удивил своим рассказом о том, что граф повесил Алонсо Хениса и Риверу, не позволив им даже подать апелляцию.