УТРЕННЯЯ ГАЗЕТА

   Это парадоксальная роскошь. Погружаться в бурный мир, сидя в уютном уголке и вдыхая аромат кофе. Газета — это сплошные ужасы, войны, катастрофы. Когда выслушиваешь это все по радио, голос диктора словно вколачивает гвозди в мозг — стресс обеспечен! С газетой все иначе. Разворачиваешь и кое-как пристраиваешь ее на кухонном столе, между грилем и масленкой. Да, ты скользишь глазами по строкам, пропитанным раздирающей наш мир жестокостью, но ее сглаживает запах смородинового джема, какао, поджаренного хлеба. Сама газета как вещь сродни успокоительному средству. Ты не видишь событий воочию, ты просто читаешь «Либерасьон», «Фигаро», «Уэст-Франс» или «Депеш-дю-Миди». Страшные бедствия сегодняшнего дня меркнут под этими неизменными «шапками» и превращаются в пикантную приправу к неторопливому обряду. Да быстро и не почитаешь — слишком велики страницы, того гляди опрокинешь чашку с кофе. Переворачиваешь страницы осторожно и медлительно — прямое доказательство того, что ты не столько поглощаешь информацию, сколько извлекаешь максимальное удовольствие из ее материального носителя.
   В кино символический образ газеты — это бешеный ритм ротационных машин или истошные вопли мальчишек-разносчиков. Но газета, которую достаешь из почтового ящика, не имеет никакого отношения к этой суматохе. Она сообщает вчерашние новости, которые отделяет от сегодня целая ночь спокойного сна. И вообще начинаешь не с «горячих» рубрик, а с самых мирных. Читаешь, например, прогноз погоды; конечно, легче всего получить метеоданные эмпирическим путем извне — вышел на улицу и смотри, — но куда приятнее принимать их внутрь, вместе со сладкой кофейной горечью. Очень утешительна также спортивная страница: никаких неожиданностей! Поражения всегда смягчаются надеждой на реванш, расстраиваться некогда — на носу следующий чемпионат. В утренней газете ничего не происходит, тем она и хороша. Она помогает растянуть удовольствие от горячего кофе с поджаренным хлебом. Вычитываешь в ней, что мир стоит, как прежде, и день не спешит начинаться.

РОМАН АГАТЫ КРИСТИ

   Не правда ли, в романах Агаты Кристи есть какой-то особый колорит? Может, мы сами его выдумали и заранее знаем, чего ждать от книги, раз это Агата Кристи? Дождь, английские газоны, эркеры, двойные ситцевые шторы горчичного цвета в разводах, мягкие полулежачие кресла — где все это? Где чайный сервиз с красными охотниками, голубые фаянсовые пепельницы?
   Стоит Эркюлю Пуаро заговорить, пустить в ход свои серые клеточки и подкрутить кончики усов, как мы уже видим прозрачно-рыжий чай и ощущаем сиреневато-блеклый запах духов миссис Эткинс.
   Все мирно и покойно, несмотря на череду убийств. В передней сохнут зонтики, по светлому, натертому воском паркету скользит служанка с матово-молочным личиком. На старом громоздком пианино никто не играет, однако, глядя на фотографии в рамках, на фарфоровые японские статуэтки, как будто слышишь переливы душещипательного романса. Конечно, в детективе главное не само убийство, а интрига, поиски убийцы. Но какой смысл тягаться с серыми клеточками Пуаро и мастерством Агаты? Она все равно сумеет удивить вас на последней странице, это ее право.
   И вот мы строим себе уютный мирок в промежутке между совершением преступления и разоблачением преступника. В этих английских коттеджах, как в испанских трактирах на большой дороге, чего только нет: гулкие голоса с вокзала Виктория, курортная скука Брайтона, чинные прогулки по эспланаде с зонтиками-тросточками и даже мрачные коридоры из «Дэвида Копперфилда».
   Весь день крокетные воротца мокнут под дождем. К вечеру небо проясняется. У приоткрытого окна играют в бридж и с наслаждением вдыхают аромат последних осенних роз. Скоро начнется охота на лис среди бурых зарослей ежевики и кустов бузины в ярких ягодных гроздьях.
   В романе обо всем этом ни слова. Писательница ведет нас твердой рукой, но, как всегда под гнетом чересчур бесцеремонной власти, мы тайком, исподтишка подглядываем, отщипываем, отведываем запрещенных лакомств. Сами стряпаем и сами своей стряпней не нахвалимся.

БИБЛИОБУС

   Библиобус, библиотека на колесах, — это большая радость. Он приезжает раз в месяц и стоит на Почтовой площади. Расписание известно на год вперед и отпечатано на коричневой карточке, которую вкладывают вам в книгу. Все знают, что 17 декабря, с 16 до 18 часов непременно приедет белый фургон с надписью «Окружной совет». Утешительная власть над временем. С вами не может случиться ничего дурного, раз через месяц автобус-читальня светлым пятном отметит площадь. Зимой, когда на улицах пусто, пожалуй, даже лучше. Библиобус становится единственным оживленным местом. Конечно, тут не собирается толпа, ведь это не рынок! И все же знакомые фигурки стекаются к неудобной лесенке фургона. Заранее известно, что через полгода встретишь здесь Мишель и Жака («Так когда же на пенсию?»), Армель и Океану («Твоей девчурке так подходит ее имя — вон какие глаза голубые!») или кого-то еще, кого меньше знаешь, но все равно приветствуешь свойской улыбкой — это часть ритуала, это поддерживает братский дух.
   Вход в фургон — непростой. Надо пройти меж двух перегородок из прозрачного твердого пластика — это чтобы не дуло с улицы. За тамбуром — мягкая ковролиновая тишина, книгочейное раздолье. Молоденькая девушка с напарником выдают и принимают книги, они кивают тебе как старому знакомому, но бурного восторга не проявляют. Тут все в приглушенных тонах. Иной раз из-за тесноты приходится сложно лавировать между стеллажами, но каждый все равно при своем свободном выборе, в суверенном коконе своего молчания. На полках чего только нет. За один раз можно взять двенадцать изданий различных видов, так что имеет смысл набрать пестрый букет. Вот сборничек стихотворений в прозе Жан-Мишеля Мольпуа — любопытно… «Свет запутался в зубчатом кружеве липовых листьев и мелких цветов» — судя по этой строчке, стоит почитать. Огромный альбом Кристофера Финча «Акварелисты XIX века», пожалуй, тяжеловат, но какие изумительные меднокудрые девы прерафаэлитов, рассветы Тернера и как соблазнительно хоть на время почувствовать себя обладателем этого роскошно изданного трехкилограммового фолианта! Фотожурнал с детскими портретами работы Буба, кассета с кантатами Баха, альбом о велогонках «Тур де Франс» — кладешь в корзину все эти разномастные сокровища и, уже насытившись, шаришь глазами, что бы еще прихватить, раз осталось место. Дети копаются в комиксах и книжках с картинками, восторженно повизгивая: «Ой! Мне разрешили взять на одну больше!»
   Мало-помалу жадность, а с нею горячка проходят. Начинаешь замечать, что фургончик пропитался шерстяным духом, испарениями промокшего габардина. А главное, чувствуешь странную зыбкость под ногами, как на палубе корабля. И только тут вспоминаешь о том, что этот домашний храм — на колесах. Эта легкая качка в душноватом книжном закутке — часть зимовки в провинции. Следующее прибытие библиобуса в четверг, 15 января, часы работы: с 10 до 12 на Соборной площади, с 16 до 18 — на Почтовой.

ШЕЛЕСТ ПОД АРКАДОЙ

   В витрине красуются комбинации в цветочек, кружевные открытые лифчики, мини-трусики пастельных тонов или белые в голубой и лиловый горошек; более знойные черные комплекты демонстрируют на фотографиях манекенщицы в рискованных позах. Глянцевая улыбка и невинные, широко раскрытые глаза фотомоделей ничуть не смягчают похотливые намеки этих шелковых штучек, а только добавляют порочности. Но ты заходишь с чистой совестью — ты честно выполняешь поручение:
   — Зайди к мадам Розьер, купи мне кнопок.
   Мадам Розьер! Да-да, владелица этой пикантной, дозволенно-полупристойной лавки зовется имечком, которое к лицу какой-нибудь допотопной святоше. А уж представить себе, что и адскими атрибутами торгует здесь, под тенистой аркадой, особа по имени мадам Розьер, так просто невозможно!
   На улице предгрозовая тяжесть, ни в Доме прессы, ни даже в фешенебельной аптеке по соседству не скрыться от густого зноя. А у мадам Розьер приятно, всё райски кремового цвета — так выкрашены ящики и ящички, громоздящиеся до самого потолка. Вся лавка — длинный коридор, а в глубине прилавок. За ним, в укромном закутке, сидят две сухонькие старушки: одна в сатиновом деревенском платье, на коленях — соломенная шляпка с лентами, другая в синем фартуке — такой когда-то надевали школьницы. Сатиновая дама, видно, зашла поболтать, а школьница — сама мадам Розьер. Она встает и подкупающе услужливо спешит тебе навстречу, однако скоро понимаешь, что твой визит пришелся кстати — удобный повод оборвать сверх всякой меры разговорившуюся товарку. Но ненадолго Сатиновая гостья, нисколько не смущаясь присутствием чужого человека, продолжает степенно подавать повисающие без ответа реплики:
   — Вышивать по канве мне, знаешь ли, как-то уже надоело!
   — Цветные нитки кончились — пора бы подкупить еще.
   — А птичья ярмарка на той неделе, что ли? Во вторник, кажется…
   — Ну и жарища! Ну и духота!
   В этом конце лавки вместо шелковой пены — квадратики холста с картинками для вышивания: олень в кустах, томная цыганка, смазливый уличный певец, бретонский пейзаж. Но главные сокровища развешаны вокруг прилавка. Во-первых, ряды пуговиц всех форм и цветов на белых картонках, от самых маленьких до самых крупных. Бытовые эмали, прикладные камеи — вся прелесть этих повседневных украшений видна, только когда их целые россыпи. Купить бледно-зеленые пуговицы, лишив их соседства салатных, изумрудных и коралловых, — да это просто варварство! Тому же закону дополнительной гармонии подчинена шеренга швейных катушек в стенной витрине, из разноцветных ниток получается богатая нюансами палитра. Еще тоньше игра оттенков в моточках мулине. Мадам Розьер достает их из ящичков, где они разложены по тонам, так что переливаются цветные волны, и встряхивает целой связкой толстеньких коричневых змеек, перехваченных на концах черными бумажными колечками.
   И вдруг одолевает неприличная мысль. А что мадам Розьер, престарелая школьница, прилежная послушница иголки с ниткой, святая покровительница рукодельниц, смиренно преклонивших очи к пяльцам, мадам Розьер, хранительница добротной одежды, которую донашивают до конца, меняя только пуговицы, — мадам Розьер сама-то пользуется или нет кокетливым бельем в горошек? Казалось бы, ей больше пристала броня телесно-розовой грации — как раз такие продаются по базарным дням недалеко от ее лавочки, на лотке, — да завидно просторные бумазейные панталоны, которыми торгуют заодно с крестьянскими нарядами.
   И все же. Ведь мадам Розьер всю жизнь служила жрицей тонкого белья, так неужели она не переняла хоть малость этого искусства, хоть чуточку не поддалась соблазну и не отважилась примерить что-то на себя? Ну да, она в летах… Но может, в этом-то и заключается секрет всегда царящей под аркадами прохлады? Мадам Розьер не подстрекала бы своей цветастой комбинашкой грубые мужские инстинкты и не любовалась бы, как молоденькая, в зеркале своей красотой. Нет, то был бы идеальный, целомудренный образчик комбинации, идеального цвета и выделки. Вот откуда в кремовом храме эта свежесть крестильной купели. Вот почему мадам Розьер, в скромном синеньком фартуке, окружена необычайным и незримым нимбом — она непорочная дева в шелестящем шелковом белье.

В КАЛЕЙДОСКОПЕ

   Калейдоскоп — точно японская зеркальная комната, куда уходишь взглядом, упираешься в потайные перегородки и тешишься заточенным в узилище картонной трубки светом. Таинственный театр теней с кулисами из лучей и стенками из темного стекла. Здесь, в недрах, и творится чудо дразняще-неумолимой многократности узора. Снаружи, по концам, — ничего особенного. С одной стороны — простая дырочка-глазок, с другой — зажатые двумя полупрозрачными кружочками пестрые стекляшки, издалека и сквозь пыльно-матовый слой их яркие цвета приглушены. Снизу — горстка осколков, сверху — раскрытый глаз. Но что-то загадочное происходит меж двух плоскостей, в закрытой темной полости цилиндра, оклеенного глянцевой бумагой с какими-то разводами и аляповатыми картинками.
   Заглянешь внутрь — а там горят-переливаются и бесконечно делятся ячейки самоцветов, лазурно-синих, густо-лиловых, пронзительно-оранжевых. Восточный ледяной дворец, кристальный грот-гарем, снежный чертог султана. Все новые и новые путешествия, и ни одного похожего на другое. От бирюзовых берегов к палитре северных камней, от гранатовых скал к благоухающим заливам теплых морей. К неведомым, безымянным, не обозначенным на картах землям. Чуть повернешь цилиндр — смена пейзажа, и очередная страна, знойная или холодная, распадается где-то в Зазеркалье с тихим болезненным звоном.
   Что прошло, то прошло. Повернется стекляшка-другая, и перед тобой новый вид. Ты уже представляешь себе, каким он будет, и он почти такой и есть, но не совсем. В этой маленькой разнице и заключается головокружительная прелесть игры, порою с примесью досады: страна подвижных кристаллов никак не дается в руки. Не вернуть этой небесной мозаики, с ее райской зеленью и театральным винным бархатом, геометрически размеренной красой луврских садов и мельтешащей теснотой китайского домика. Пол, потолок, стена — но то всегда земной фрагмент, парящий в дробной невесомости. Приходится застыть в неловкой позе, калейдоскоп не положить, малейший толчок — и все рухнет, легчайшее дуновение снесет дворец, как смерч.
   В темной камере затаилось чудо. Все множится и исчезает, все хрупко и легко. И все неуловимо. Лишь несколько секунд застывшей красоты, бескорыстного созерцания. Большим и средним пальцами обеих рук удерживаешь и выпускаешь частицу мудрого счастья. Едва-едва касаясь.

ЗВОНОК ИЗ АВТОМАТА

   Сначала масса мелких трудностей: надо открыть дверь — поди знай, толкать ее или тянуть, отыскать карточку — а попадаются билетики на метро, карточка водительских прав и прочее, — да еще сколько в ней осталось единиц? Потом, не сводя глаз с экранчика, следуешь его указаниям: снимите трубку… ждите… В кабинке тесно, неудобно, стеклянные стенки уже затуманились от твоего дыхания. Набираешь номер, выстукивая на кнопках холодные рассыпчатые трели. Стоячая коробка, в которую ты заключен, не столько ограждает, сколько держит в плену. Но только этот магический ритуал, который знаменует твою полную покорность воле холодного механизма, дает право соприкоснуться с самым трепетным, горячим, непредсказуемым — с человеческим голосом. Впрочем, к этому чуду незаметно подводит меняющийся звуковой ряд: после ледяного звяканья цифровых кнопок в трубке возникает волнообразное утробное клокотанье, затем более членораздельные, томительно пульсирующие гудки вызова, которые наконец, к немалому твоему облегчению, обрываются.
   Ты туг же задираешь голову и начинаешь говорить. Тривиальные слова, наигранно небрежный тон: да, это я, привет, да, все прошло нормально, я звоню из автомата на площади Сен-Сульпис, знаешь, около такого маленького кафе.
   Не важно, что говорится, важно, что слышишь. Просто удивительно, как много можно понять по одному только голосу того, кого любишь: грустит ли он, устал ли и ослаб или жизнерадостен и бодр. Без покрова жестов чувства обретают прозрачность. И вместе с тем от серо-безликого телефонного аппарата разливается иная прозрачность. Ты вдруг начинаешь видеть тротуар перед собой, газетный киоск, мальчишек на роликах. Точно по мановению волшебной палочки все оживает за стеклом, начинает существовать с первыми звуками далекого голоса. Улыбка раздвигает губы. Кабинка делается невесомой, стеклянные стенки кабины раздвигаются. Голос, далекий и близкий, говорит тебе, что Париж не такой уж чужой, что голуби взлетают на скамейки и что блокада прорвана.

ВЕЛОСИПЕД И ВЕЛИК

   Велосипед — совсем не то, что велик. Велосипед — это когда обтянутый светящейся лиловой майкой гонщик несется по шоссе со скоростью семьдесят километров в час. А велик — пара школьниц рядышком переезжает в Брюгге через мост. Порой разрыв не так уж велик. Мишель Одьяр[5] в эластичных штанах и гольфах забегает пропустить стаканчик белого сухого за стойкой бистро — это велосипед. Подросток в джинсах слезает со своей машины, усаживается с книжкой за столик открытого кафе и заказывает водичку с мятным сиропом — это велик. Но есть два разных лагеря, и между ними пролегает четкая граница. Тяжелые дорожные модели, хотя бы и обзавелись круто изогнутым низким рулем, останутся великами. А полугоночные, как бы ни сияли крыльями на колесах, не перестанут быть велосипедами. Лучше уж не притворяться и смириться со своей породой. Кто-то из нас мечтает в глубине души об элегантном черном голландском велике и развевающемся за плечами шарфе. А кто-то тоскует по легонькому велосипеду — чтоб цепь жужжала звонкой пчелкой. Владелец велика — модернизированный пешеход, любитель побродить по улочкам и почитать газетку на скамейке. Фанат велосипеда никогда не останавливается, он впаян до колен в свой скоростной снаряд, а ходит только вперевалку, по-утиному, да и не ходит он вовсе.
   Скажете, это вопрос быстрой или медленной езды? Возможно. Но некоторые шпарят вовсю на велике, а другие неспешно скользят на велосипеде. Тогда, выходит, дело в легкости и тяжести? Вот это ближе к истине. Кому что хочется: взлететь и оторваться от земли или уверенно передвигаться, опираясь на нее. Да что там! Разница во всем! В цвете одежды. Сторонники велосипедов любят ярко-оранжевый и ядовито-зеленый, в стане великов отдают предпочтение мягко-коричневым, бледно-пастельным, приглушенно-красным тонам. Не сходятся вкусы и в ткани и стиле. Тут просторный покрой, шерсть, вельвет, шотландка. Там — все из синтетики, все в обтяжку.
   Принадлежность к той или другой партии — это нечто врожденное, близкое к политике. Однако и самые рьяные приверженцы велосипедов бывают вынуждены изменить себе ради любви, ибо влюбленным подобает кататься только на велике.

НАЧИНАЮЩИЙ ИГРОК В ПЕТАНК

   — Ну что ты там? Загоняешь или вышибаешь, э?
   Фальшивый марсельский акцент — часть устоявшегося ритуала. С шаром в руке чувствуешь себя довольно неуклюже. И, сколько ни храбрись, ни паясничай, ни готовься «приложиться к Фанни» [6] и хлопнуть в утешение анисовки, как ни передразнивай свирепого Ремю[7] или хохмача Фернанделя, от правды не уйдешь — тебе не хватает класса. Нет, ты конечно же не полный неумеха, не будешь стоять враскоряку, помахивая мячом на полусогнутой руке и примериваясь, как бы поудачнее его запустить. Но и выдерживать значительную паузу перед мастерским броском, злостно испытывая терпение окружающих, тоже не станешь. Суть игры в переживании за каждый шар: сколько раз постыдно промажешь — на метр мимо шарика-мишени — и подшибешь сам себя, пока вдруг не положишь шар впритык или точнейшим попаданием не вытеснишь с позиции противника!
   Да все это не важно! Главное — этот праздничный, летний гул, стук сталкивающихся друг с другом блестящих шаров. Сами собой приходят слова и движения.
   — Мишень-то видишь?
   Подходишь и носком ботинка показываешь шарик, незаметный между двумя белыми камнями. Болтливость постепенно проходит, тебя разобрало не на шутку. Ты уже не ждешь в сторонке, чем кончится дело, а лезешь в круг, в гущу событий, туда, где лежат отыгранные шары.
   — Ну, чья взяла?
   Берешь веревку для промеров. Тебя обступают со всех сторон. Не так-то легко измерить промежутки и ничего не сдвинуть под ревнивыми взглядами соперников.
   — Мой лучше лег. Чуть-чуть, но поближе.
   Еще один, последний шар — и все, идешь назад, стараясь не спешить и сделать безразличный вид. Нет, на коленки ты не станешь, до такого не дойдет, но будешь долго целиться, пока не сделаешь обдуманный, похожий на священнодействие бросок. Раз — и на несколько секунд замрешь, следишь, как покатился шар. Вот он почти остановился, бежишь к нему и с ложной скромностью трясешь руками на ходу. Ты не побил рекорд, но и не дал маху, бросок удачный.
   В начале кона ты тоже собирал шары, чужие. Теперь, в конце, совсем другое дело — они твои!

ЗАГУБЛЕННАЯ СИЕСТА

   Перевод А. и Н. Васильковых

НАД КОРТАМИ РОЛАН-ГАРРОС СЕЙЧАС ПОЙДЕТ ДОЖДЬ

   «Метео-Франс предупреждает, что примерно через двадцать минут может начаться ливень». Все краски на корте разом изменились. Оранжевая площадка стала тускло-красной, почти бурой. Светло-зеленый брезент с буквами BNP за спинами судей на линии вдруг напомнил о закрытом бассейне, повеяло скукой спортивного зала. Дождь еще не пошел, но в воздухе, должно быть, уже повисла изморось, потому что очертания начали расплываться.
   И вот наступает минута, которой мы ждали и опасались: подающий, взглянув на небо, переводит глаза на судью. Тот, невозмутимо восседая на своем стуле, спокойно объявляет счет — 15:30. Он должен показать, что никто на него не влияет: одному из этих двоих всегда выгодно прервать встречу. Игра продолжается, но счет уже всем безразличен. Дождь вот-вот прольется. Так бывает, когда чего-то боишься, но знаешь, что это все-таки произойдет. И когда откровенно и неумолимо обрушивается ливень, безропотно смиряешься. Судья в несколько секунд скатывается со своего стула, запасные ракетки и полотенца исчезают на самом дне сумок, рабочие растягивают большой, темный и покорный кусок брезента.
   Теперь уже ничего не поделаешь. Сидя перед телевизором, почти ощущаешь аромат мокрых лип в июньских аллеях. Как настоящий зритель, мысленно прогуливаешься в ожидании продолжения. Покой, бездействие. Париж застыл у Порт-д'Отей. Все технические средства, весь рекламный шум и все спортивные страсти, сосредоточенные на этом турнире, меланхолически замедляют ход. На следующей неделе, к финалу, погода непременно исправится, земля на корте снова будет рыже-красной, и телеобъективы высунут свои чудовищные морды. Но сейчас скучновато, хочется выпить чаю и натянуть свитер, хотя совсем тепло. Над кортами Ролан-Гаррос идет дождь.

ВСТРЕЧА ЗА ГРАНИЦЕЙ

   Мы ничего о них не знаем. Даже фамилии и то ни разу не слышали. Встретившись с кем-нибудь из них в булочной или в табачной лавке, мы обычно кивнем — и только. А все-таки мы вот уже десять лет как то и дело пересекаемся, не проявляя к ним ни малейшего любопытства. Это даже нельзя назвать безразличием. Скорее привычное соседство, не то чтобы неприятное, просто ни к чему не обязывающее.
   А теперь — надо же, они оказались здесь, посреди Гайд-парка! После толкотни магазинов на Риджент-стрит мы баловались английской свободой, когда каждому позволительно взять себе шезлонг и с довольной улыбкой развалиться в нем, свесив ноги на травку, развалишься, свесишь — и чувствуешь себя почти что туземцем. Но вот всего в каких-нибудь нескольких ярдах от нас, как раз напротив, точно так же раскинувшись на темно-зеленой ткани… Надо признаться, это открытие не приводит нас к неудержимому восторгу. Скорее, к настороженности, как раз и вызванной мыслями о том, что следовало бы проявить радость, но сделать это будет не так-то легко. У них в ту же секунду зарождается в точности такое же чувство, и дальше все действуют синхронно. Мы хором удивляемся, вытаращив глаза и разинув рот. Мы медленно сближаемся, медлительностью этой опровергая выказанную за мгновение перед тем беспредельную радость. Но о чем же с ними разговаривать-то?
   И тут на помощь приходит спасительное лицемерие, накопленное за годы жизни в обществе. Да-да, та самая годная на все случаи жизни непринужденность, которая хоть и не дает забыть о подростковой робости, но сменяет ее, обозначая непоправимый переход к зрелости, это она, непринужденность на все случаи жизни, и плюс к ней дурацкая, но в высшей степени удобная самоуверенность дают нам возможность со слегка непристойной естественностью вступить в разговор. Мы говорим. Говорим, само собой разумеется, об Англии. Любой намек на общие корни категорически исключается. Зато мы во всех подробностях обсуждаем, как доехали, где нас поселили, как здесь удобнее перемещаться — на метро или в такси. И удивляемся, испытывая упоение от собственной энергичности. У нас полное взаимопонимание, как только нам раньше в голову не пришло познакомиться? Мы по-прежнему почти ничего не знаем об их жизни, но они такие милые, такие симпатичные, и, окончательно растаяв, мы вот-вот предложим им пойти куда-нибудь выпить по стаканчику. Правда… Правда, мы ведь в Лондоне всего на два дня, и, если примемся попусту тратить время на общение с соотечественниками, наши возможности впитать в себя английскую атмосферу начнут съеживаться наподобие шагреневой кожи. Ну так что, встретимся, как только вернемся во Францию? Конечно, само собой… Хотя… Нельзя же целый век только и разговаривать что о Лондоне…