Филипп Делерм
Первый глоток пива и прочие мелкие радости жизни
Загубленная сиеста

Первый глоток пива и прочие мелкие радости жизни

Нож в кармане

   Конечно, не кухонный и не бандитский. Но и не перочинный ножик. Ну, скажем, добротный «Лагиоль» или «Опинель № 6». Такой нож под стать деду-патриарху, главе рода. Такой нож он носил бы в кармане своих коричневых вельветовых брюк в крупный рубчик. Доставал бы за обедом да накалывал на острие кусочки колбасы или степенно чистил яблоко, нажимая пальцем на лезвие. А после кофе красноречиво складывал – дескать, обед окончен, всем пора снова браться за работу.
   О таком ноже мечтаешь в детстве: им бы вырезывать лук и стрелы, выстругивать деревянную саблю с эфесом из сосновой коры – но вот беда, родители твердят, что он не для детей – опасный.
   Ну а теперь, теперь-то он зачем? Патриархальные времена давно прошли, и ты давно не ребенок. Да ни за чем, хоть и сочиняешь что-то себе в оправдание:
   – Очень нужная вещь: в походе, на пикнике, просто что-нибудь смастерить, когда нет инструментов…
   Но сам-то знаешь: пользы никакой. Да и не в пользе дело. А в удовольствии, беспечном сибаритском удовольствии иметь такую вещь: красивую и бесполезную, из теплого дерева или гладкого перламутра, с каббалистическим значком на лезвии (кто знает толк, поймет!) – рука с короной, зонтик или соловей – и пчелкой на черенке. Снобизм приобретает особый вкус, когда предмет его – такой вот символ простой жизни. Деревенский шик в эпоху факсов. Этакая тяжеленькая штучка ни для чего, просто лежит себе в кармане; достанешь иной раз пощупать, посмотреть, открыть, закрыть – красота! Сегодняшняя никчемность таит в себе уснувшее прошлое. Чуть прикоснешься – и на несколько секунд почувствуешь себя и седоусым старцем, и мальчишкой у реки, под душистым кустом бузины. Между двумя щелчками лезвия успеешь перенестись из своих средних лет разом в начало и конец пути – вот в чем прелесть такого ножа.

Пакет пирожных в воскресное утро

   Пирожные, конечно, штучные. Кофейная «монашка», «колесико», пара фруктовых с клубникой, одно слоеное. Заранее известно, кому какое, пара про запас, ну и еще, что ли, штучку для ровного счета, что бы такое выбрать повкуснее? Вот это или то – решаешь, не спеша. Продавщица за прилавком, с щипцами в руках, безропотно исполняет твои капризы и, даже когда приходится сменить картонку – слоеное не помещается, – не проявляет раздражения. Эта плоская, квадратная, с чуть закругленными и загнутыми вверх краями картонка – вещь чрезвычайно важная. Она послужит устойчивой основой хрупкой и ненадежной конструкции.
   – Всё!
   По этой команде продавщица кладет картонку на бумагу, вмиг сооружает над ней розовую пирамиду и перевязывает коричневой ленточкой. Рассчитываясь, придерживаешь пакет снизу, а за дверями магазина сейчас же берешься за петельку и несешь, держа руку чуть на отлете. Да, как аптечные весы. Воскресные пирожные так и держат. Чутьем угадывая потаенный, незримый ток мельчайших ритуалов, идешь, не строя важный вид, но и без ложной скромности. Смешно – серьезный и торжественный, как волхв с дарами? Ничуть. Моя подвешенная пирамида – такой же элемент прогулочной стати воскресных улиц, как и нередкие в руках прохожих плетеные корзинки с торчащими перьями порея.
   Человек с пакетом пирожных на весу, точь-в-точь профессор Турнесоль со своим маятником,[1] прекрасно вписывается в праздничное бурление после мессы, в гомон и дружескую толчею кафе, табачной лавочки и спорт-бара. Милые семейные воскресенья, минувшие и нынешние; время, точно кадило, раскачивается на коричневой бечевке. Над клобуком «монашки» проступило жирное пятнышко от крема.

Лущение горошка

   Чаще всего это происходит в тот неприкаянный утренний час, когда замирает время. Уже убраны чашки и крошки от завтрака, и еще далеко до наваристого обеденного духа, в кухне полный покой, неземная тишь. Посреди стола на клеенке квадрат газеты, а на нем горка стручков и миска.
   Никогда не угодишь к началу чистки. Обычно она уже в разгаре, когда ты проходишь через кухню, чтобы выйти в сад или проверить, нет ли почты…
   – Можно я помогу?
   Разумеется. Помочь всегда можно. Можно сесть за большой обеденный стол и лущить стручок за стручком, войдя в спонтанный, неспешный ритм. Это так легко – лущить горошек. Надавишь большим пальцем на прорезь стручка – и он послушно распахивает перед тобою створки. Если же попадется недозрелый, не такой податливый, надо вспороть ногтем зеленый чехол, сочный и плотный, до самой пергаментной подкладки. А потом одним движением соскоблить горошины. Самая последняя – совсем крошка. Иногда хочется раскусить ее. Невкусно, даже горьковато, одна травяная свежесть – под стать всей кухне в одиннадцать утра: холодная вода, чищеные овощи на краю раковины, обсыхающие морковки на чистой тряпке.
   Беседа за столом идет клочками, и музыка слов, ровная, домашняя, – будто часть той же картины. Договорив, поднимаешь глаза на собеседницу, она же не должна отрываться от работы, потом ее черед – таков ритуал. Болтаем о работе, о планах, о том, что мало времени и сил, – никаких душевных глубин. Что-то выяснять и обсуждать за лущением горошка не годится, в это занятие надо погрузиться и чуточку проплыть в нем против течения времени. Пусть хоть на пять минут протянуть, замедлить утро, пока, засучив рукава, не перелущишь стручок за стручком, все до последнего. Потом приятно окунуть руку в миску с чищеными горошинами. Масса гладеньких кругляшков – как нежно-зеленая жидкость, даже странно, что пальцам не мокро. Еще немного блаженной прозрачной тишины – и всё.
   – Сходи-ка за хлебом.

Рюмочка портвейна

   Притворство с самого начала:
   – Ну, разве что глоточек портвейна!
   Легкая недомолвка, жеманная ужимка в самой интонации. О, мы, конечно, не из тех зануд, которые вообще не пьют крепких напитков. Но и не такие уж выпивохи: «глоточек портвейна» – скорее уступка, чем охота. Мы подыграем честной компании, но только самую малость, mezza voce, глотнем разок-другой.
   Портвейн не пьют, его смакуют. Чтоб насладиться густотой и бархатом, а заодно продемонстрировать свою неприхотливость. Пусть другие упиваются роскошной ледяной горечью виски или джина с мартини, а мы погреем душу ароматом старой доброй Франции, садика деревенского кюре, немодной нынче сладостью – барышня и та лишь чуть зардеется.
   «Портвейн» – само слово плещется в чреве черной бутылки. Темная одежда и гордая осанка дворянина. Или украшенная золотом клерикальная строгость прелата. Когда же наливаешь в рюмку, от черноты остается один намек. Цвет даже не рубина, а граната или текучей лавы, он навевает мысли об окровавленных кинжалах, жестокой мести, о постриге в монахини под страхом смерти. Такие ужасы и страсти таятся в символической рюмочке, из которой мы мирно потягиваем наше винцо. Солнечный эликсир, приглушенная ярость. Порочная пряность зрелого плода, в которой растворены весь пыл и жар. Малая толика портвейна разливает по жилам свой первородный огонь. Нечаянное удовольствие невпопад, превращающее скромность в лицемерие. Что ни капля черно-красной влаги на языке, то ощутимей бархатная тяжесть. Что ни глоток – то ложь.

Яблочный дух

   Спускаешься в подвал. И вдруг… Это пахнут яблоки, разложенные для сушки на перевернутых фруктовых ящиках. Ты захвачен врасплох. Не ждал и не просил, чтобы тебе так захлестнуло душу. Но поздно. Яблочный дух, точно волна, накрыл с головой. И уже непонятно: как ты мог жить без этой сахаристой терпкости детства?
   Нет ничего вкуснее этих сморщенных ломтиков: на вид сухие корочки, но каждая бороздка напитана сгущенной сладостью. Однако есть их не хочется. Чтобы смутная стихия запаха не превратилась в легко опознаваемый вкус. Сказать, что пахнет очень приятно или очень сильно? Не в этом дело. А в обонянии внутреннем – это запах счастливой поры. В нем школьная осень. Вот ты склонился над тетрадкой и фиолетовыми чернилами выводишь буквы. Дождь барабанит в окно, наступил длинный вечер.
   Но яблочный дух – не только память о минувшем. Он навевает мысли о былом расцвете, свежести, о пропахшем селитрой подвале или темном чердаке. И пережить, сохранить все это надо здесь и сейчас. Позади высокая трава и влажный воздух сада, впереди горячий вихрь, стремящийся в черноту. Этот запах вобрал в себя все красные, коричневые тона, всю кислоту зеленых. В нем вытяжка из нежной и слегка шероховатой кожуры. Как пересохло в горле, но этой жажды, ты же знаешь, не утолить. Даже если впиться зубами в белую мякоть плода. Надо бы самому обернуться октябрем, земляным полом и низкими сводами подвала, дождем, ожиданием. Запах яблок мучительный. Запах и вкус настоящей жизни, неторопливости, какой мы больше недостойны.

Теплый круассан на улице

   Проснуться раньше всех. Бесшумно, как индеец, одеться, выйти в коридор. Точными движениями часовщика открыть и закрыть за собой входную дверь. Есть! На улице утро, голубое с розовой каймой – сочетание было бы пошлым, если бы не стерильный холод. При каждом выдохе изо рта выбивается облачко; свободным, легким чувствуешь себя на улице в час рассвета. И даже хорошо, что до булочной надо пройтись. Шагаешь, заложив руки в карманы, а-ля Керуак, ты всё и всех опередил, и что ни шаг – то радость. Ловишь себя на том, что идешь по кромке тротуара, как в детстве, когда интереснее всего всегда на краю. Пока все спят, ты втихомолку отхватил у дня порцию чистого времени.
   Спят все, да не все! Должна гореть и греть витрина булочной, пусть свет неоновый, но сама мысль о тепле придает ему тепло-янтарный оттенок. А подойдешь, стекло должно быть запотевшим, и радушие булочницы искренним – сердечность для самых первых покупателей, пароль для ранних пташек.
   – Пять круассанов и багет, не слишком поджаристый!
   Из глубины лавки выныривает булочник в заляпанной мукой футболке и посылает тебе приветственный жест, как товарищу перед боем.
   И вот ты снова на улице. Обратный путь конечно же совсем другое дело. Нет той беспечности, с батоном в одной руке и пакетом круассанов в другой ты уже смахиваешь на обывателя. Зато можно съесть круассан. Он теплый и мягкий. Жуешь на ходу, на холоде. И получается зимнее утро с начинкой из круассанов, а сам ты – печь, дом, кров. Идешь помедленнее, несешь в себе, проносишь сквозь выцветающую серо-розово-голубизну свой свет. День только начинается, но самое лучшее уже при тебе.

Звук динамо-машинки

   Эта штучка прижимается к колесу, чуть притормаживает его и потрескивает. Давно не приходилось ездить в сумерках на велосипеде! Просигналив, проехал навстречу автомобиль, и ты машинально проделываешь забытые движения: откинуться назад, свесить левую руку и прижать податливую бутылочку, но только не задеть бы спицы. Мгновенно вспыхивает тощий луч фонарика, и темнота вокруг окрашивается в синеву. Но главное – звук. Негромкое уютное фрр-фрр, как будто этот фон неистребимо был всегда. Становишься собственной электростанцией с ножным приводом – круг за кругом. Бывает, покосится брызговик и чиркает, задевает о колесо – это совсем не тот звук. Нет-нет, когда резиновая покрышка крутит бороздчатый шарик, ты не злишься на помеху, а блаженно млеешь. Вибрирующие волны словно усыпляют деревья и поля вокруг.
   Ясно видишь, как в детстве вот так же ездил в школу по утрам, и пальцы помнят холод. Или летом по вечерам – в деревню за молоком, тогда вступал еще один голос: бренчал подпрыгивающей цепочкой металлический бидон. А когда чуть свет – еще все спят! – катил на рыбную ловлю, то призвук был другой: постукивали бамбуковые удилища. Динамо каждый раз легко прокладывает в серой полутьме сиреневый туннель. Знай себе крути педали, неторопливо, ровно, не сбиваясь с ритма. Колесишь под треск динамо, и кажется, ветряная мельница беспечно наматывает на крылья дороги памяти.

Ингаляция

   Как хорошо было болеть в детстве, особенно хорошо выздоравливать, когда никто не мешал тебе валяться и читать в постели комиксы! Увы, с возрастом радостей от болезни поубавилось. Хотя, конечно, остается грог. Глотнуть горячего пряного грогу, да еще когда все тебя жалеют, совсем недурно. Но есть еще более утонченное удовольствие – это ингаляция.
   К ней прибегаешь не сразу. Сначала не хочется: горечь, чуть ли не отрава! Путаешь ингаляцию с полосканием, после которого во рту противный медный привкус. Но что же делать: когда так плохо, больно, такая тяжесть в голове… Вдруг кажется, что станет лучше в кухне. И правда: в простой утилитарности плиты, холодильника, мойки есть что-то приносящее облегчение. На полке, рядом с чаем, простым и липовым, в пакетиках, стоит флакон фумигалена. На этикетке старомодный контурный профиль, открытый рот жадно вдыхает завиток белоснежного пара. Это и решает дело: приятно окунуться в старину.
   Ставишь греться воду. Раньше, помнится, был пластмассовый ингалятор, он состоял из двух частей, которые вечно развинчивались, и от него под глазами оставались следы. Можно было даже читать, если отставить книгу подальше. Ингалятор потерялся, ну и ладно. Надо просто налить в миску кипятку, добавить ложечку золотисто-прозрачной жидкости, и сразу поднимется облако зеленоватого пара. Остается накрыть голову махровым полотенцем. И готово. Тебя затягивает, ты поплыл. Снаружи кажется, что человек прилежно лечится, дышит паром, прогревается. Там же, под полотенцем, все совсем иначе. Ты чувствуешь, как постепенно размягчаются мозги, все обволакивает влажность. На висках проступает испарина. Но главное разыгрывается внутри. Глубокое размеренное дыхание, от которого должны прочищаться носовые пазухи, усиливает побочное действие фумигалена. Ты остаешься неподвижным и в то же время плавно, как лягушка, скользишь в ядовитых бледно-зеленых дебрях. Пар оседает каплями воды, вода клубится паром. Ты разбухаешь, растворяешься, впадаешь в транс. Из обычного мира доносятся то ли очень близкие, то ли, наоборот, далекие-далекие кухонные звуки, там накрывают на стол. Но у тебя в груди и в голове клокочет жар, ты погружен в него, и нету сил отбросить капюшон.

Почти что лето – можно бы поесть в саду

   Тут самое главное – «почти что» и условное «можно бы». Идея кажется дикой. На дворе начало марта, всю неделю ветер, дождь и град. И вдруг – такой денек! С самого утра ясно, солнце светит уверенно и ровно, припекает вовсю. Обед готов, стол уже накрыт. Но даже в доме все переменилось. Приоткрыли окно, и какая-то гулкая легкость расплывается по комнате.
   «Почти что лето – можно бы поесть в саду!» Это говорится всегда в одно и то же время. Как раз когда пора садиться за стол, уже расставлены блюда с овощами и зеленью и передумывать поздно. Поздно? Как мы сами решим, так и будет. Захочешь – уступишь прихоти, побежишь наскоро вытирать стол в саду, раздашь всем свитеры и возьмешься руководить веселой кутерьмой – все рвутся помогать и бестолково суетятся. А захочешь – останешься в тепле: слишком сыро и садовые стулья промокли…
   Не важно. Главное – сами слова. «Почти что» и «можно бы». Жизнь в сослагательном наклонении – прекрасно! Совсем как играли в детстве: «Давай, как будто ты…» Воображаемая жизнь, где нет ничего несомненного. Мир почти что реальный: протяни руку – и вот она, новизна. Скромная фантазия, всего лишь попытка чуть сместить домашние ритуалы. Порыв невинного безумства, который все меняет, не меняя ничего…
   Иногда говорят: «Можно было бы…» Жалкие речи взрослых, которым из всего ящика Пандоры досталась лишь тоска о былом. Но все-таки удается порой ухватить день за летучий миг возможного, за хрупкий миг честного колебания, без всякого заведомого перекоса весов. Есть, есть такие дни, когда почти что можно бы…

По ежевику

   Это поход на исходе лета, в компании старых друзей. Еще несколько дней – и начнется учебный год, колесо завертится; тем приятнее эта последняя, почти сентябрьская, прогулка. Никто не договаривался заранее, не приглашал друг друга на обед. Просто кто-то кому-то звонит воскресным днем:
   – Пошли за ежевикой?
   – Надо же, а я как раз собирался предложить вам то же самое!
   Идем в излюбленное место, по тропинке вдоль лесной опушки. Колючие заросли год от года становятся гуще и непроходимее. Листья матового, сизо-зеленого цвета, а ветки и шипы точно такого же темно-красного оттенка, как бумага «верже», в которую оборачивают тетради и книги.
   С собой у каждого пластмассовая банка – чтоб ягоды не раздавились. Особого азарта и рвения никто не проявляет. Двух-трех баночек варенья вполне хватит, они сразу же, осенью, пригодятся на завтраки. Но вкуснее всего – домашнее мороженое. Свежее ежевичное мороженое можно сделать и съесть прямо вечером – вся сладость последнего солнышка и вся прохлада смуглых ягод заморожены в этом лакомстве.
   Ягодки мелкие, глянцевые, черные. Но в рот приятнее всего бросать те, в которых еще остались красноватые зернышки, – они острее и кислее. Руки очень скоро чернеют от сока. Стараемся оттереть их сухой травой. На полянке порыжевшие папоротники раскинули крылья-арки над лиловыми россыпями вереска. Взрослые болтают о чем попало. А дети обсуждают серьезные вещи: какие будут учителя, хорошо бы такой-то, жуть, если не он, а другой. У детей начинается учебный год. Поэтому на ежевичной тропке так и маячит школа. Дорога легкая, почти что ровная, самая подходящая для разговоров. Прошел сильный дождь, собирается другой, но в промежутке успело проглянуть еще не остывшее солнышко. Мы обобрали ежевику, вычерпали лето до донышка. Чуть дальше – орешник, плавный поворот в осень.

Первый глоток пива

   Только самый первый! Остальные – хоть и отхлебываешь каждый раз все больше, уже не то – ничего не дают, только разливается ватный дурман да распирает сытость. Разве что в последнем, с его безнадежностью конца, тоже что-то есть…
   Но первый глоток! Глоток? Все начинается еще не доходя до горла. Сначала золотые пузырики, вспененная прохлада на губах, потом медленная, щекочущая горчинкой ласка наполняет нёбо. Первый глоток кажется таким долгим! Впиваешь его с наигранно-инстинктивной жадностью. На самом деле все предопределено: и количество – не слишком много, не слишком мало, ровно столько, сколько нужно для хорошего почина; и непременное блаженство, обозначаемое вздохом, причмокиванием или не менее выразительной паузой; и обманчивое ощущение уходящего в бесконечность удовольствия… Сам-то знаешь: лучшее уже позади. Теперь нужно поставить стакан на пористый кружочек и даже чуточку его отодвинуть. Насладиться цветом – горького меда, холодного солнца. С толком и с расстановкой – совершается целый обряд, с тем чтобы овладеть чудом, которое исчезает, едва успев произойти. На стенке стакана с удовлетворением читаешь название – да, это пиво ты и заказывал. Однако, сколько бы ни перекликались, как бы точно ни соответствовали друг другу сосуд и содержимое, волшебство невоспроизводимо. Хочется сохранить, облечь в формулы тайну синтеза чистого золота. Но эта алхимия за белым столиком в пятнах солнца сводится к соблюдению условностей, а удовольствия чем больше пьешь, тем меньше. И нет в нем радости: пьешь, чтобы забыть первый глоток.

Ночью на дороге

   Странная штука машина: она и уютный дом, и звездолет. Вот тебе мятные леденцы под рукой. А вот на приборном щитке – светящиеся звезды, зелено-электрического, холодного синего, бледно-оранжевого цвета. Не нужно даже радио – разве что послушать новости в полночь, уже скоро. Приятно отдаться езде. Казалось бы, все тут покорно тебя слушается, чуть повернешь или нажмешь: руль, переключатель скоростей, дворники, подвижные стекла. Но в то же время это она, кабина, несет тебя, ты в ее власти. Ты здесь в глухой обивке тишины и одиночества, почти как в кресле кинозала: вроде бы главное – перед тобой фильм на экране, и ты его смотришь, но легкое воспарение тела показывает, что важно и другое: твоя согласная зависимость. Снаружи, в лучах фар, между железной дорогой справа и кустарником слева, та же безмятежность. Но приоткрой окно – и тугая струя извне стегнет по сонной дреме; ворвется вихрем скорость. Снаружи сто двадцать в час – ударная волна не меньше, чем у хорошего взрыва на путях.
   Пронзаешь темноту. Проносятся щиты и указатели: Футуроскоп,[2] Пуатье – Север, Пуатье – Юг, съезд к заповеднику «Болота Пуату» – французские названия, отдающие уроками географии. Но это пустой звук, слепая явь, которую сметаешь со сноровкой закоренелого лентяя; жмешь на акселератор, поглядывая на спидометр, – и нет больше этой виртуальной Франции, она пополнила число пропущенных уроков.
   Кафетерий через десять километров. Там и остановимся. Издали надвигается и разрастается, как порт на исходе плавания, плоский силуэт освещенного собора. Бензоколонка «Super +98». На улице ветерок. Урчит счетчик, носик шланга с механически отмеренной щедростью извергает бензин. Столик кафетерия липковат, как на всех вокзалах и в ночных портовых забегаловках. Эспрессо с кусочком сахара. Был бы кофе, а какого вкуса – не все ли равно. Горячо, горько. Ступаешь тяжело, глядишь рассеянно, скользишь глазами по лицам редких посетителей, но ни с кем ни слова. И наконец забираешься снова в свой корабль, втискиваешься в свою ракушку. Сна как не бывало. И не беда, что еще далеко до рассвета.

В старом поезде

   Не в сверхскоростном, нет! Не в турбо и даже не в «коралле».[3] А в старом, цвета хаки поезде, который заставляет вспомнить шестидесятые годы. Ты привык к кондиционерам, к автоматическим дверям. Но сегодня, Бог весть почему, по этой линии пустили допотопный состав.
   Идешь по коридору. Тянешь на себя дверь купе – и попадаешь в другое измерение. Окатывает волна мягкого радиаторного тепла – ты вломился в компанию, где мера панибратства и дистанция уже успели устояться, и на тебя устремляются все взоры. В вагоне без перегородок ты чужой среди чужих – здесь этот номер не пройдет! Не поздороваться, не осведомиться, свободно ли место, просто неприлично. А голос должен быть озабоченно-сокрушенным – так принято. Это «сезам, откройся». Теперь ты удостоен чести войти в семейный круг, тебя встречают благосклонным бормотаньем, похожим на урчанье в животе.
   Теперь можно пристроиться у дверей, вытянуть ноги. Каждый пассажир бессознательно проделывает глазами сложную гимнастику; в ней два исходных положения: одно – допустимое, взгляд вниз, в черную резину пола, другое – продолжительное и наиболее желательное, взгляд поверх голов случайных спутников. Промежуточные выпады – в них-то вся соль – выполняются резко и бегло. Бесполезная уловка: взор хоть и мимолетный, но такой цепкий, что невинным его не сочтешь. Куда бесхитростнее марш-бросок к пейзажу за окном с остановкой на свинцовой пепельнице с выгравированными буквами S. N. С. F.[4] Но лучшее прибежище для глаз наверху, около стенного зеркала. Там висит небольшая черно-белая гравюра в металлической рамке – вид городка Мустье-Сент-Мари (Верхние Альпы), и, как ни странно, вид ее ничуть не манит в странствия. Скорее напоминает о давнишних временах, о непременных завтраках в купе. Чуть ли не въяве ощущаешь запах колбасы, порезанной складным дорожным «Опинелем», видишь расстеленные салфетки в красную клетку. Как будто возвращаешься в те дни, когда путешествие в поезде было целым событием и на вокзале ты давал отчет встречающей родне:
   – Доехал хорошо. Сидел у дверей, соседи – молодая пара, двое военных и старый господин, он вышел в Обре.

«Тур де Франс»

   «Тур де Франс» – значит, лето. Лето задолго до конца, жаркий южный июль. В домах закрывают ставни, жизнь замедляется, пылинки пляшут в солнечных полосках. Казалось бы, дико сидеть взаперти в такой ясный день. Еще глупее торчать перед телевизором, когда рядом стоит густой лес, заманчиво блестит прохладная речка! Но эта дикость становится позволительной, когда показывают «Тур». Смотреть велогонку «Тур де Франс» – занятие респектабельное, освященное традицией и не имеет ничего общего с постыдной праздностью или растительным балдением. Впрочем, смотрят не просто велогонку, а много гонок в одной. Потому что сквозь каждую несущуюся по дорогам Оверни и Бигорра группу гонщиков, подобно водяным знакам, проступают все гонщики прошлых лет. За яркими фосфоресцирующими – сегодняшними – майками мерещатся старые шерстяные: желтая майка Анкетиля, расшитая вензелями «Эльет»; сине-бело-красная с короткими рукавами – Роже Ривьера; желто-фиолетовая – Реймона Пулидора («Мерсье» – «БП» – «Хатчинсон»). За современными чечевицеоб-разными колесами – шины со скрещенными лучами спиц на спине Лапеби или Рене Вьетто. За асфальтовой лентой Альп-д'Юэ с толпами зрителей по обочинам маячит допотопная безлюдная щебенка Ла-Форкла.
   Кто-нибудь непременно скажет: