Страница:
Генерал Корнилов чувствовал себя всеми покинутым и болезненно нервно относился к сообщениям печати о своем "деле":
- Я понимаю, что лбом стены не прошибешь, но зачем они так стараются...
Особено удручали его слухи, что даже его детище - Корниловский полк снял свои нарукавные знаки*65 и пошел "на поклонение новым богам". Слухи были не верны.
Возмущенный ими командир полка, капитан Неженцев, писал: "я приказал снять эмблему, так как был бессилен в борьбе с темной солдатской массой, разжигаемой... агитаторами, заполняющими все железнодорожные станции и, подобно кликушам, выкрикивающими с надрывом голосовых связок против Вас и полка, носящего Ваше имя... Но, сняв дорогую нам эмблему... мы ею прикрыли наш ум, наше сердце и волю"...
Как бы то ни было, после августовских дней в словаре революции появился новый термин - "корниловцы". Он применялся и в армии, и в народе, произносился с гордостью или возмущением, не имел еще ни ясных форм, ни строго определенного политического содержания, но выражал собою, во всяком случае, резкий протест против существовавшего режима и против всего того комплекса явлений, который получил наименование "керенщины".
К половине октября буржуазная пресса открыла кампанию в пользу реабилитации Корнилова, а на возобновившемся многолюдном "Совещании общественных деетелей" в Москве вновь послышалась "осанна" мятежному Верховному. Сначала робко - из уст Белевского, который говорил: "...нас называют корниловцами. Мы не шли за Корниловым, ибо мы идем не за людьми, а за принципами. Но поскольку Корнилов искренно желал спасти Россию, этому желанию мы сочувствовали". Потом смелее - устами А. И. Ильина: "Теперь в России есть только две партии: партия развала и партия порядка. У партии развала - вождь Александр Керенский. Вождем же партии порядка должен был быть генерал Корнилов. Не суждено было, чтобы партия порядка получила своего вождя. Партия развала об этом постаралась". Оба заявления были встречены "громом аплодисментов".
Мало помалу положение стало проясняться. Снова начинало организовываться сбитое с толку в августовские дни общественное мнение, теперь уже явно сочувственное корниловскому движению.
Керенский победил.
Все трагическое значение этой победы обнаружилось на другой же день после ареста Корнилова: 2-го сентября 3-му конному корпусу ведено было двигаться к Петрограду для защиты государственного строя, Временного правительства и министра-председателя от готовившихся посягательств анархо большевиков. В составе корпуса были все те же офицеры, которые вчера еще шли сознательно против Временного правительства, и только во главе корпуса вместо "мятежного" генерала Крымова стоял подлинно "царский" генерал Краснов, притом между Ставкой и Керенским происходили трения: последний намечал на должность корпусного командира генерала Врангеля.
Победа Керенского означала победу советов, в среде которых большевики стали занимать преобладающее положение, упрочила позицию самочинно возникших левых боевых организаций, в виде военно-революционных комитетов, комитетов защиты свободы и революции и т. д. Не приобретя ни в малейшей степени доверия революционной демократии - этот термин в понимании масс переместился теперь значительно влево - Керенский окончательно оттолкнул от себя и Временного правительства те либеральные элементы, которые, пережив период паники, не могли потом простить ему своего ослепления; оттолкнул окончательно и офицерство - единственный элемент - забитый, загнанный, попавший в положение париев революции и все же сохранивший еще способность и стремление к борьбе. Потеряв решительно всякую опору в стране, Временное правительство считало возможным продолжать еще два месяца свои функции, заключавшиеся преимущественно в словесной регистрации тех явлений окончательного распада, которые переживало государство.
В октябре известная часть петроградской печати, с легкой руки Бурцева, выпускала зажигательные статьи и летучки под", общим аншлагом:
"Керенский должен поехать в Быхов и сказать генералу Корнилову: виноват!"
Это предложение вызывало у одних гнев, у других улыбку и казалось тогда лишь более или менее остроумным полемическим приемом - не более того. Между тем, официальная реабилитация Корнилова действительно была единственным выходом из положения, требовавшим от Керенского по нашему разумению справедливости, по его психологии - политического и нравственного самопожертвования; выходом, который в бесстрастном и нелицеприятном освещении истории стал бы актом высокой государственной мудрости.
В Быхов Керенский не поехал. Но... в конце ноября судьба заставила его поехать в Новочеркасск и постучаться в двери другого "мятежника", генерала Каледина, ища убежища и защиты. Дверь оказалась запертой.
В оправдание свое революционной демократией часто высказывается мнение, что корниловское выступление окончательно развалило армию, ибо "вся трудная работа армейских организаций по созданию новой дисциплины и взаимного доверия в армии была снесена этим неслыханным актом мятежа высшого офицерства"...*66 Та картина состояния армии, которую я привел в 1 томе, свидетельствует, что развал шел неизменно прогрессируя, ибо не ставилось никаких преград этому процессу. И, если дни выступления вызвали ряд новых кровавых расправь над несчастным офицерством, то это были только пароксизмы в общем течении социальной болезни, ставшей или вовсе неизлечимой или требовавшей хирургического вмешательства. Подмена генерала революционным деятелем на посту Верховного не внесла большого доверия к военной власти; массовые перемены в старшем командном составе не изменили его внутреннего существа, так как в этой среде были "корниловцы", были перелеты, но не было вовсе "керенцев"; выброшенный за борт по подозрению в "контрреволюционности" новый десяток тысяч офицеров, ослабив интеллектуально армию, не сделал оставшийся состав более однородным и революционным.
Армия шла к предначертанному ей концу. Но и в самом офицерстве под влиянием августовских событий произошло замешательство и некоторый психологический сдвиг.
"Замешательство при виде неустойчивого и сомнительного поведения многих старших начальников... Сдвиг - пока еще не в области политического миросозерцания, а лишь в поисках тех общественных группировок, которые удовлетворяли бы элементарным запросам их оскорбленного человеческого достоинства и возмущенного чувства патриотизма. В корниловские дни офицерство видело, что либеральная демократия, в частности кадеты, за немногими исключениями находятся или "в нетях" или в стане врагов. Это обстоятельство они учли и запомнили. Оно сыграло впоследствии не маловажную роль в создании известных политических настроений в стане антибольшевистских армий. Офицерство больно почувствовало тогда, что его бросила морально часть командного состава, грубо оттолкнула социалистическая демократия к боязливо отвернулась от него - либеральная.
Все описанные явления произвели бурное волнение лишь в верхних слоях политически действенных - русского взбаламученного моря и отчасти в армии.
Глубин народных, - того народа, во имя которого строилась, боролась, низвергалась власть, корниловское выступление не всколыхнуло. Совершенно безразлично отнеслась к нему деревня, занятая черным переделом; несколько более экспансивно рабочая среда в массе своих "беспартийных"; а безликий обыватель, еще более павший духом, продолжал писать теперь уже в Быхов с мольбою о спасении, тщательно изменяя при этом свой почерк и опуская письма подальше от своего квартала.
ГЛАВА VIII.
Переезд "Бердичевской группы" в Быхов. Жизнь в Быхове. Генерал Романовский.
"Бердичевская группа арестованных" ехала беспрепятственно в Старый Быхов.*67 Предполагалась враждебная встреча на станции Калинковичи, где сосредоточено было много тыловых учреждений, но ее проехали ранним утром, и вокзал был пусть. Из конского вагона в Житомире нас перевели в товарный - приспособленный, с нарами, на который мы тотчас улеглись, и после пережитых впечатлений вероятно все заснули мертвым сном. Когда проснулись утром - вся обстановка в вагоне так разительно отличалась от той вчерашней, которая еще давила на мозг и память, как тяжелое похмелье... Наша стража - караульные юнкера - относились к нам с трогательным, каким-то застенчивым вниманием. Помощник фронтового комиссара Григорьев, зашедший в вагон, воодушевлено рассказывал, как его на вокзале "помяли" и как он "честил" революционную толпу. Казалось, что мы находимся в кругу своих доброжелателей, и единственный, кто чувствует себя арестованным, это - очередной комитетский делегат, вооруженный револьвером в какой-то огромной кобуре, хранящий молчание и беспокойно поглядывающий по сторонам.
В Старом Быхов мы простились с нашими спасителями - юнкерами. Я не знаю ни имен их, ни судьбы: всех разметало по лицу земли, многих погубило русское безвременье. Но если кому-нибудь из уцелевших попадутся на глаза эти строки, пусть примет мой низкий поклон.
На станции нас ожидал автомобиль польской дивизии и брички. Я с Бетлингом*68 и двумя генералами сели в автомобиль; комитетчики запротестовали: пришлось одного взять на подножку. Покружили по грязным улицам еврейского уездного города и остановились перед старинным зданием женской гимназии. Раскрылась железная калитка, и мы попали в объятия друзей, знакомых, незнакомых - быховских заключенных, которые с тревогой за нашу судьбу ждали нашего прибытия.
Явился к Верховному.
- Очень сердитесь на меня за то, что я вас так подвел? - говорил, обнимая меня Корнилов.
- Полноте, Лавр Георгиевич, в таком деле личные невзгоды не причем.
Мы уплотнили население Быховской тюрьмы; я и Марков расположились в комнате генерала Романовского. Все пережитое казалось уже только скверным сном. У меня наступила реакция - некоторая апатия, а самый молодой и экспансивный из нас - генерал Марков писал 29-го к" своих летучих заметках:
"...Нет, жизнь хороша. И хороша - во всех своих проявлениях!.."
Ко 2-му октября в тюрьме находились: генералы 1. Корнилов, 2. Деникин,
4.
Эрдели, 3. Ванновский, 5. Эльснер, 6. Лукомский, 8. Романовский, 7. Кисляков, 9.
Марков, 10. Орлов; подполковники 17. Новосильцев, 13" Пронин, 20. Соотс; капитаны Ряснянский, 18. Роженко, 12.
Брагин; есаул 19. Родионов; штабс-капитан Чунихин; поручик 21. Кяецандо; прапорщики 14. Никитина 15. Иванов; военный чиновник Будилович: 16. И. В.
Никаноров - сотрудник "Нового Времени"; 11. А. Ф. Аладьин - член I-ой Государственной Думы*69.
Быховские узники менее всего похожи были на опасных заговорщиков.
Люди самых разнообразных взглядов, в преобладающем большинстве совершенно чуждые политики и объединенные только большим или меньшим соучастием в корниловском выступлении и безусловным сочувствием ему. Одни принимали в нем фактическое участие, другие попали на таких же основаниях, на которых можно было привлечь 9/10 всего офицерства, третьи - просто по недоразумению. Жизнь разметала их впоследствии; семеро из них погибло;*70 некоторые по своим взглядам и позднейшей деетельности ушли далеко от идейного содержания корниловского движения... Но, тем не менее, 1 1/2 месяца пребывания в Быховской тюрьме, близкое общение, совместные переживания, общая опасность и общие надежды оставили после себя живой след и добрую память. Отбросим темные пятна...
Быховские узники пользовались полной внутренней автономией в пределах стен тюрьмы. Ни Верховная следственная комиссия, ни представитель Совета - Либер, ни комиссары Вырубов и Станкевич, посещая тюрьму, не делали никаких посягательств на изменение внутреннего режима. Создавалось такое впечатление, будто всем было очень неловко играть роль наших "тюремщиков".
Корнилов в глазах всех заключенных оставался "Верховным"; его распоряжения исполнялись одинаково охотно как заключенными, так и чинами Текинского полка и офицерами георгиевского караула. Впрочем распоряжения эти не выходили за пределы лояльности, за исключением разве льготного допуска посетителей и корреспонденции.
День в тюрьме начинался в 8 час. утра. После чая - прогулка и посещение нас близкими. Это право двукратного посещения в день для многих было особенно ценным и мирило с тягостным лишением свободы. С особого разрешения следственной комиссии, на практике - с разрешения коменданта, подполковника Текинского полка Эргардта, допускались и посторонние. Это было по преимуществу офицерство: члены комитета офицерского и казачьего союзов, чины Ставки, приятели... небольшого чина - все люди преданные и не стеснявшиеся столь "компрометирующей" в глазах правительства и Совета близостью к Быхову. За все полуторамесячное пребывание мое в Быховской тюрьме из старших чинов я видел там только генералов Абрама Драгомирова и Субботина. Из числа политических деятелей, так или иначе прикосновенных к корниловскому движению, не был никто; они не вели и переписки и, вообще, не подавали никаких признаков жизни.
Чаще других приезжали "по должности" комендант Ставки, полковник Квашнин-Самарин, бывший в мирное время адъютантом Архангелогородского полка, которым я командовал, и командир Георгиевского батальона, полковник Тимановский, ранее - офицер "железной дивизии". Оба они были глубоко преданы и корниловскому делу и лично нам и выдерживали яростный напор со стороны могилевских советов, которым не давала покою Быховская тюрьма. Квашнин-Самарин парировал нападки советов необыкновенным хладнокровием и тонкой иронией; Тимановский терпел, мучился и ждал только дня нашего освобождения, чтобы освободиться самому от нестерпимой жизни в развращенной среде георгиевских солдат.
Обедали за общим столом. Иногда присутствовал и Корнилов, который вообще предпочитал столоваться в своей камере и по нескольку дней не выходил на прогулку, чтобы, на всякий случай, приучить прислугу и георгиевский караул к своему длительному отсутствию...*71 Я приглядывался и прислушивался к новым людям. Разговор за столом также мало обличал "заговорщиков", перебегая с одной, подчас весьма неожиданной, темы на другую. Вот Аладьин, как то особенно скандируя слова, что должно было означать английскую манеру, с пафосом говорит о Бердичеве, который за наши обиды "нужно стереть с лица земли так, чтобы на месте его выросли джунгли"... Ему возражает Марков: "какая кровожадность в штатском человеке; и почему непременно джунгли, а не чертополох?"
- Зачем вы сидите здесь, сэр Аладьин? - вмешивается шутя генерал Корнилов.
Неужели вам еще не надоело с нами.
Это деликатный вопрос: во всех свидетельских показаниях говорится, что Аладьин попал по недоразумению; его предлагают освободить - он не соглашается.
На другом конце стола Новосильцев с трудом отбивается от атаки Никанорова и Родионова, бичующих кадетскую политику. Новосильцев изнемогает, но по счастью появляется "громоотвод": вмешивается Аладьин, оказавшийся единомышленником с крайними правыми.
- Позвольте, как так? Это говорит "трудовик"-Аладьин, который после разгона 1-й Думы поднимал финскую красную гвардию?..
В другом месте Эрдели начал о Толстом, с которым он в дальнем родстве и знаком был лично, и кончил параллелью между литературными типами французской и русской женщины, обнаружив неожиданно большую эрудицию и тонкое литературное чутье.
Мрачный. Ванновский вполголоса, угрюмо бурчит о том, что "впереди мерзость запустения", и что "всему виною... отмена крепостного права".
Ему возражает Романовский:
- Конечно - это только образ? Но и он не верен: виною очевидно запоздалая отмена крепостного права...
Иногда в спор вмешивается Лукомский солидно, категорично, с некоторой иронией.
А с левого фланга по рукам передают рукопись кого-то из наших поэтов: Брагин - злободневный бытовик, Будилович - лирик.
Пополудни приходят газеты, и поэтому за ужином разговор ведется исключительно на злобу дня: ругаем правительство и Керенского, поносим Совет и ищем проблеска на политическом горизонте. Проблеска, однако, не видно. С 8-го октября, после внушения, посланного Корниловым общественным деятелям, газеты переполнены нашим делом. У Маркова под этой датой записано:
"до нас доходят тысячи слухов. Рекомендуют опасаться ближайших 10 - 12 дней. В какой еще водоворот попадешь".
Кисляков, проштудировав последний номер "Известий", меланхолически заявляет:
- Не важно... Как вы думаете - прикончат?
- Нас не за что, а вас - несомненно: подумайте, "какой позор!" - сам на себя восстал!...*72 Талантливый и веселый человек, но не слишком мужественный. Напророчил себе несчастье: осенью 1919 года в дни большевистской вспышки в Полтаве, вскоре подавленной, проезжая по улице в генеральской форме, был буквально растерзан толпой.
Нет, положительно, не стан мятежников, а "клуб общественных деятелей" или военное собрание.
Вечером в камере 6, как самой поместительной, собирались обыкновенно арестованные для общей беседы и слушания очередных докладов. Иногда доклады были дельные и интересные, иногда совсем дилетантские. Темы крайне разнообразные:
Кисляков докладывала например, стройную систему организации временного управления с "вопросительным знаком" во главе, долженствовавшим изображать фигурально диктатуру; Корнилов рассказывал о мартовских днях в Петрограде; Никаноров - о торговых договорах и православной общине (приходы); Новосильцев рисовал милую пастель на тему о русской старине и роде Гончаровых; Аладьин делал экскурсии в область потустороннего мира. Никогда не выступал Лукомский. Он только оппонировал или поддерживал высказанные положения; характерной чертой его речи было всегда конкретное, реальное трактование всякого вопроса: он не вдавался в идеологию, а обсуждал только целесообразность. Его речь с некоторым оттенком скептицизма и обыкновенно хорошо обоснованная не раз умеряла пыл и фантазию увлекавшихся.
Все разговоры сводились, однако, в конце концов к одному вопросу, наиболее мучительному и больному - о русской смуте и о способах ее прекращения.
Впрочем, политические идеалы вообще не углублялись и поэтому быховцев не разделяли. Средством же спасения страны, не взирая на постигшую недавно неудачу, всеми признавалось только одно - заключавшееся в схеме Кислякова.
День кончался обыкновенно в нашей камере, иногда с гостями, иногда в беседе втроем: Романовский, Марков и я.
Иван Павлович Романовский.
Человек, оставивший после себя яркий след в истории борьбы за спасение Родины.
Человек, олицетворявший собою светлый облик русского офицера и павший от преступной руки заблудившегося духовно русского офицерства. Человек "загадочный"...
Это впечатление "загадочности" создалось действительно впоследствии среди широкого круга людей, даже без предубеждения относившихся к Романовскому, не имеет решительно никаких оснований в искренней, прямой натуре покойного.
"Загадочность" явилась извне, как результат противоречий между жизненной правдой и той тиной лжи, которую создавала вокруг него сложная политическая интрига. Об этом - речь впереди. Тогда же личность Ивана Павловича была кристально ясной и привлекла к нему общие симпатии.
Я мало знал тогда Ивана Павловича, но много слышал о нем от других, в том числе от Маркова - его наиболее близкого друга.
Родился он в семье армейского офицера. Отлично окончил константиновское артиллерийское училище и вышел в гвардейскую артиллерию; прослушал академию генерального штаба и тотчас же, против желания начальства, уехал на войну, в Манджурскую армию. Тогда уже впервые сложилась боевая репутация "капитана Романовского" из многих мелких бытовых и боевых фактов, о которых сам он никогда не рассказывал, но которые становились известными в кругу людей, знавших его.
Потом служба в Туркестанском округе. Трогательные отношения, установившиеся между молодым офицером и старым ветераном - генералом Мищенко. Не смотря на разницу в возрасте, характере и мировоззрении, было нечто удивительно близкое и общее в этих представителях двух эпох, двух поколений русского офицерство: то особенное рыцарское благородство, преломленное в многократной призме времени, но словно только что навеянное страницами "Войны и мира" или старой кавказской были... Воспоминания о Туркестане, о поездках на Памир, в Бухару, к границам Афганистана сохранились особенно ярко в его памяти. Там вдали от людской пошлости и злобы, среди буйной и дикой природы не раз мечтал он отдохнуть когда-либо от каторжного труда, который судьба взвалила на его плечи...
Потом Петроград. Сначала в Генеральном, потом в Главном штабе. Этот период службы Ивана Павловича имел уже более общественный характер. В жизни главного штаба, после длительного периода отчуждения от армии, наступил перелом. Три человека - генералы Кондзеровский (дежурный генерал), Архангельский (начальник отдела) и полковник Романовский (начальник II отделения), ведавший назначениями, внесли новое направление в деятельность учреждения, довлеющего над бытом армии:
своим беспристрастием и доброжелательством они сумели умиротворить ту вереницу придавленного, робкого и возмущенного офицерства, которое не раз обивало пороги импонирующего своей надменной важностью желтого дома под триумфальной аркой.
Иван Павлович с необыкновенным терпением выслушивал всех, исполнял, что мог и что позволяла совесть, а когда приходилось отказывать, делал это от себя, не сваливая на начальника и не обнадеживая просителя - с той исключительной прямотой, которая впоследствии, в добровольческий период, создала ему так много врагов.
Офицеры генерального штаба, состоявшие в главных управлениях, перед войной специализировались каждый в своем узком деле, зачастую чуждом стратегии и боевых вопросов. "Не было никакого общего руководства нашим образованием - говорить один из них - Мы были предоставлены сами себе и имели полную возможность мирно спать, довольствуясь ролью военных чиновников"... Чтобы хоть несколько расширить военные горизонты, компания молодежи, по инициативе Романовского, Маркова и Плющевского-Плющика организовали военную игру. "Среди нас - говорил один из участников особенно крупной фигурой выделялся Иван Павлович. Спокойный, скромный, но, вместе с тем, уверенный в себе он поражал нас верностью и обоснованностью своих решений... Даже такие строптивые, как покойный Марков - наш общий и незабвенный друг - молчаливо признали его авторитет".
С началом отечественной войны Иван Павлович состоял начальником штаба 25 пехотной дивизии, а потом командиром Сальянского полка. Только удивительная скромность его привела к такой обидной несообразности, что храбрейший офицер этот не носил георгиевского креста. Многократные представления его где то застревали и не приводили к желанным результатами В одном из случайно сохранившихся представлений Ивана Павловича в чин генерала так была охарактеризована его боевая деятельность:
"24 июня - Сальянский полк блестяще штурмовал сильнейшую неприятельскую позицию... Полковник Романовский вместе со своим штабом ринулся с передовыми цепями полка, когда они были под самым жестоким огнем противника. Некоторые из сопровождавших его были ранены, один убит и сам командир... был засыпан землей от разорвавшегося снаряда... Столь же блестящую работу дали Сальянцы 22 июля. И этой атакой руководил командир полка в расстоянии лишь 250 шагов от атакуемого участка под заградительным огнем немцев... Выдающиеся организаторские способности полковника Романовского, его умение дать воспитание войсковой части, его личная отвага, соединенная с мудрой расчетливостью, когда это касается его части, обаяние его личности не только на чинов полка, но и на всех, с кем ему приходилось соприкасаться, его широкое образование и верный глазомер дают ему право на занятие высшей должности"...
В тяжеловесных несколько словах официальной реляции - глубокая внутренняя правда, не поблекшая до последнего часа, когда люди с исступленным разумом и гнилою совестью грязнили светлый облик Ивана Павловича и убили его.
Помню, как в начале революции в дни своего начальствования Ставкой я получил однажды из армии пять настойчивых предложений для Ивана Павловича различных высоких назначений по генеральному штабу; и как он, запрошенный о своем желании, категорически отказался выбирать, предоставив Ставке назначить его "туда, где служба его будет признана более полезной". Его назначили тогда начальником штаба 8 армии к Каледину, с которым служить пришлось недолго, так как вскоре по требованию Брусилова Каледина отчислили в Военный Совет. Но и двух недель совместной службы было очевидно достаточно, чтобы создать те теплые отношения, которые я потом наблюдал между ними в Новочеркасске и которые были не совсем обычны для хмурого и замкнутого Каледина.
Я знал, что в корниловском выступлении Иван Павлович быль доверенным лицом Верховного и поэтому тем более ценной была в нем удивительная простота и скромность во всем, что касалось его роли и взаимоотношений к Корнилову. Никогда - никакой фразы, никакого подчеркивания, никакой "ревности" к чужому влиянию на Верховного. В его речи как будто совсем исключались местоимения "я" и "мы", которыми так играла хлестаковщина, случайно прикосновенная или вовсе чуждая выступлению, расцветшая махровым цветом особенно тогда, когда первая опасность миновала и когда звание "корниловца" давало некоторые моральные, иногда даже и материальные выгоды.
- Я понимаю, что лбом стены не прошибешь, но зачем они так стараются...
Особено удручали его слухи, что даже его детище - Корниловский полк снял свои нарукавные знаки*65 и пошел "на поклонение новым богам". Слухи были не верны.
Возмущенный ими командир полка, капитан Неженцев, писал: "я приказал снять эмблему, так как был бессилен в борьбе с темной солдатской массой, разжигаемой... агитаторами, заполняющими все железнодорожные станции и, подобно кликушам, выкрикивающими с надрывом голосовых связок против Вас и полка, носящего Ваше имя... Но, сняв дорогую нам эмблему... мы ею прикрыли наш ум, наше сердце и волю"...
Как бы то ни было, после августовских дней в словаре революции появился новый термин - "корниловцы". Он применялся и в армии, и в народе, произносился с гордостью или возмущением, не имел еще ни ясных форм, ни строго определенного политического содержания, но выражал собою, во всяком случае, резкий протест против существовавшего режима и против всего того комплекса явлений, который получил наименование "керенщины".
К половине октября буржуазная пресса открыла кампанию в пользу реабилитации Корнилова, а на возобновившемся многолюдном "Совещании общественных деетелей" в Москве вновь послышалась "осанна" мятежному Верховному. Сначала робко - из уст Белевского, который говорил: "...нас называют корниловцами. Мы не шли за Корниловым, ибо мы идем не за людьми, а за принципами. Но поскольку Корнилов искренно желал спасти Россию, этому желанию мы сочувствовали". Потом смелее - устами А. И. Ильина: "Теперь в России есть только две партии: партия развала и партия порядка. У партии развала - вождь Александр Керенский. Вождем же партии порядка должен был быть генерал Корнилов. Не суждено было, чтобы партия порядка получила своего вождя. Партия развала об этом постаралась". Оба заявления были встречены "громом аплодисментов".
Мало помалу положение стало проясняться. Снова начинало организовываться сбитое с толку в августовские дни общественное мнение, теперь уже явно сочувственное корниловскому движению.
Керенский победил.
Все трагическое значение этой победы обнаружилось на другой же день после ареста Корнилова: 2-го сентября 3-му конному корпусу ведено было двигаться к Петрограду для защиты государственного строя, Временного правительства и министра-председателя от готовившихся посягательств анархо большевиков. В составе корпуса были все те же офицеры, которые вчера еще шли сознательно против Временного правительства, и только во главе корпуса вместо "мятежного" генерала Крымова стоял подлинно "царский" генерал Краснов, притом между Ставкой и Керенским происходили трения: последний намечал на должность корпусного командира генерала Врангеля.
Победа Керенского означала победу советов, в среде которых большевики стали занимать преобладающее положение, упрочила позицию самочинно возникших левых боевых организаций, в виде военно-революционных комитетов, комитетов защиты свободы и революции и т. д. Не приобретя ни в малейшей степени доверия революционной демократии - этот термин в понимании масс переместился теперь значительно влево - Керенский окончательно оттолкнул от себя и Временного правительства те либеральные элементы, которые, пережив период паники, не могли потом простить ему своего ослепления; оттолкнул окончательно и офицерство - единственный элемент - забитый, загнанный, попавший в положение париев революции и все же сохранивший еще способность и стремление к борьбе. Потеряв решительно всякую опору в стране, Временное правительство считало возможным продолжать еще два месяца свои функции, заключавшиеся преимущественно в словесной регистрации тех явлений окончательного распада, которые переживало государство.
В октябре известная часть петроградской печати, с легкой руки Бурцева, выпускала зажигательные статьи и летучки под", общим аншлагом:
"Керенский должен поехать в Быхов и сказать генералу Корнилову: виноват!"
Это предложение вызывало у одних гнев, у других улыбку и казалось тогда лишь более или менее остроумным полемическим приемом - не более того. Между тем, официальная реабилитация Корнилова действительно была единственным выходом из положения, требовавшим от Керенского по нашему разумению справедливости, по его психологии - политического и нравственного самопожертвования; выходом, который в бесстрастном и нелицеприятном освещении истории стал бы актом высокой государственной мудрости.
В Быхов Керенский не поехал. Но... в конце ноября судьба заставила его поехать в Новочеркасск и постучаться в двери другого "мятежника", генерала Каледина, ища убежища и защиты. Дверь оказалась запертой.
В оправдание свое революционной демократией часто высказывается мнение, что корниловское выступление окончательно развалило армию, ибо "вся трудная работа армейских организаций по созданию новой дисциплины и взаимного доверия в армии была снесена этим неслыханным актом мятежа высшого офицерства"...*66 Та картина состояния армии, которую я привел в 1 томе, свидетельствует, что развал шел неизменно прогрессируя, ибо не ставилось никаких преград этому процессу. И, если дни выступления вызвали ряд новых кровавых расправь над несчастным офицерством, то это были только пароксизмы в общем течении социальной болезни, ставшей или вовсе неизлечимой или требовавшей хирургического вмешательства. Подмена генерала революционным деятелем на посту Верховного не внесла большого доверия к военной власти; массовые перемены в старшем командном составе не изменили его внутреннего существа, так как в этой среде были "корниловцы", были перелеты, но не было вовсе "керенцев"; выброшенный за борт по подозрению в "контрреволюционности" новый десяток тысяч офицеров, ослабив интеллектуально армию, не сделал оставшийся состав более однородным и революционным.
Армия шла к предначертанному ей концу. Но и в самом офицерстве под влиянием августовских событий произошло замешательство и некоторый психологический сдвиг.
"Замешательство при виде неустойчивого и сомнительного поведения многих старших начальников... Сдвиг - пока еще не в области политического миросозерцания, а лишь в поисках тех общественных группировок, которые удовлетворяли бы элементарным запросам их оскорбленного человеческого достоинства и возмущенного чувства патриотизма. В корниловские дни офицерство видело, что либеральная демократия, в частности кадеты, за немногими исключениями находятся или "в нетях" или в стане врагов. Это обстоятельство они учли и запомнили. Оно сыграло впоследствии не маловажную роль в создании известных политических настроений в стане антибольшевистских армий. Офицерство больно почувствовало тогда, что его бросила морально часть командного состава, грубо оттолкнула социалистическая демократия к боязливо отвернулась от него - либеральная.
Все описанные явления произвели бурное волнение лишь в верхних слоях политически действенных - русского взбаламученного моря и отчасти в армии.
Глубин народных, - того народа, во имя которого строилась, боролась, низвергалась власть, корниловское выступление не всколыхнуло. Совершенно безразлично отнеслась к нему деревня, занятая черным переделом; несколько более экспансивно рабочая среда в массе своих "беспартийных"; а безликий обыватель, еще более павший духом, продолжал писать теперь уже в Быхов с мольбою о спасении, тщательно изменяя при этом свой почерк и опуская письма подальше от своего квартала.
ГЛАВА VIII.
Переезд "Бердичевской группы" в Быхов. Жизнь в Быхове. Генерал Романовский.
"Бердичевская группа арестованных" ехала беспрепятственно в Старый Быхов.*67 Предполагалась враждебная встреча на станции Калинковичи, где сосредоточено было много тыловых учреждений, но ее проехали ранним утром, и вокзал был пусть. Из конского вагона в Житомире нас перевели в товарный - приспособленный, с нарами, на который мы тотчас улеглись, и после пережитых впечатлений вероятно все заснули мертвым сном. Когда проснулись утром - вся обстановка в вагоне так разительно отличалась от той вчерашней, которая еще давила на мозг и память, как тяжелое похмелье... Наша стража - караульные юнкера - относились к нам с трогательным, каким-то застенчивым вниманием. Помощник фронтового комиссара Григорьев, зашедший в вагон, воодушевлено рассказывал, как его на вокзале "помяли" и как он "честил" революционную толпу. Казалось, что мы находимся в кругу своих доброжелателей, и единственный, кто чувствует себя арестованным, это - очередной комитетский делегат, вооруженный револьвером в какой-то огромной кобуре, хранящий молчание и беспокойно поглядывающий по сторонам.
В Старом Быхов мы простились с нашими спасителями - юнкерами. Я не знаю ни имен их, ни судьбы: всех разметало по лицу земли, многих погубило русское безвременье. Но если кому-нибудь из уцелевших попадутся на глаза эти строки, пусть примет мой низкий поклон.
На станции нас ожидал автомобиль польской дивизии и брички. Я с Бетлингом*68 и двумя генералами сели в автомобиль; комитетчики запротестовали: пришлось одного взять на подножку. Покружили по грязным улицам еврейского уездного города и остановились перед старинным зданием женской гимназии. Раскрылась железная калитка, и мы попали в объятия друзей, знакомых, незнакомых - быховских заключенных, которые с тревогой за нашу судьбу ждали нашего прибытия.
Явился к Верховному.
- Очень сердитесь на меня за то, что я вас так подвел? - говорил, обнимая меня Корнилов.
- Полноте, Лавр Георгиевич, в таком деле личные невзгоды не причем.
Мы уплотнили население Быховской тюрьмы; я и Марков расположились в комнате генерала Романовского. Все пережитое казалось уже только скверным сном. У меня наступила реакция - некоторая апатия, а самый молодой и экспансивный из нас - генерал Марков писал 29-го к" своих летучих заметках:
"...Нет, жизнь хороша. И хороша - во всех своих проявлениях!.."
Ко 2-му октября в тюрьме находились: генералы 1. Корнилов, 2. Деникин,
4.
Эрдели, 3. Ванновский, 5. Эльснер, 6. Лукомский, 8. Романовский, 7. Кисляков, 9.
Марков, 10. Орлов; подполковники 17. Новосильцев, 13" Пронин, 20. Соотс; капитаны Ряснянский, 18. Роженко, 12.
Брагин; есаул 19. Родионов; штабс-капитан Чунихин; поручик 21. Кяецандо; прапорщики 14. Никитина 15. Иванов; военный чиновник Будилович: 16. И. В.
Никаноров - сотрудник "Нового Времени"; 11. А. Ф. Аладьин - член I-ой Государственной Думы*69.
Быховские узники менее всего похожи были на опасных заговорщиков.
Люди самых разнообразных взглядов, в преобладающем большинстве совершенно чуждые политики и объединенные только большим или меньшим соучастием в корниловском выступлении и безусловным сочувствием ему. Одни принимали в нем фактическое участие, другие попали на таких же основаниях, на которых можно было привлечь 9/10 всего офицерства, третьи - просто по недоразумению. Жизнь разметала их впоследствии; семеро из них погибло;*70 некоторые по своим взглядам и позднейшей деетельности ушли далеко от идейного содержания корниловского движения... Но, тем не менее, 1 1/2 месяца пребывания в Быховской тюрьме, близкое общение, совместные переживания, общая опасность и общие надежды оставили после себя живой след и добрую память. Отбросим темные пятна...
Быховские узники пользовались полной внутренней автономией в пределах стен тюрьмы. Ни Верховная следственная комиссия, ни представитель Совета - Либер, ни комиссары Вырубов и Станкевич, посещая тюрьму, не делали никаких посягательств на изменение внутреннего режима. Создавалось такое впечатление, будто всем было очень неловко играть роль наших "тюремщиков".
Корнилов в глазах всех заключенных оставался "Верховным"; его распоряжения исполнялись одинаково охотно как заключенными, так и чинами Текинского полка и офицерами георгиевского караула. Впрочем распоряжения эти не выходили за пределы лояльности, за исключением разве льготного допуска посетителей и корреспонденции.
День в тюрьме начинался в 8 час. утра. После чая - прогулка и посещение нас близкими. Это право двукратного посещения в день для многих было особенно ценным и мирило с тягостным лишением свободы. С особого разрешения следственной комиссии, на практике - с разрешения коменданта, подполковника Текинского полка Эргардта, допускались и посторонние. Это было по преимуществу офицерство: члены комитета офицерского и казачьего союзов, чины Ставки, приятели... небольшого чина - все люди преданные и не стеснявшиеся столь "компрометирующей" в глазах правительства и Совета близостью к Быхову. За все полуторамесячное пребывание мое в Быховской тюрьме из старших чинов я видел там только генералов Абрама Драгомирова и Субботина. Из числа политических деятелей, так или иначе прикосновенных к корниловскому движению, не был никто; они не вели и переписки и, вообще, не подавали никаких признаков жизни.
Чаще других приезжали "по должности" комендант Ставки, полковник Квашнин-Самарин, бывший в мирное время адъютантом Архангелогородского полка, которым я командовал, и командир Георгиевского батальона, полковник Тимановский, ранее - офицер "железной дивизии". Оба они были глубоко преданы и корниловскому делу и лично нам и выдерживали яростный напор со стороны могилевских советов, которым не давала покою Быховская тюрьма. Квашнин-Самарин парировал нападки советов необыкновенным хладнокровием и тонкой иронией; Тимановский терпел, мучился и ждал только дня нашего освобождения, чтобы освободиться самому от нестерпимой жизни в развращенной среде георгиевских солдат.
Обедали за общим столом. Иногда присутствовал и Корнилов, который вообще предпочитал столоваться в своей камере и по нескольку дней не выходил на прогулку, чтобы, на всякий случай, приучить прислугу и георгиевский караул к своему длительному отсутствию...*71 Я приглядывался и прислушивался к новым людям. Разговор за столом также мало обличал "заговорщиков", перебегая с одной, подчас весьма неожиданной, темы на другую. Вот Аладьин, как то особенно скандируя слова, что должно было означать английскую манеру, с пафосом говорит о Бердичеве, который за наши обиды "нужно стереть с лица земли так, чтобы на месте его выросли джунгли"... Ему возражает Марков: "какая кровожадность в штатском человеке; и почему непременно джунгли, а не чертополох?"
- Зачем вы сидите здесь, сэр Аладьин? - вмешивается шутя генерал Корнилов.
Неужели вам еще не надоело с нами.
Это деликатный вопрос: во всех свидетельских показаниях говорится, что Аладьин попал по недоразумению; его предлагают освободить - он не соглашается.
На другом конце стола Новосильцев с трудом отбивается от атаки Никанорова и Родионова, бичующих кадетскую политику. Новосильцев изнемогает, но по счастью появляется "громоотвод": вмешивается Аладьин, оказавшийся единомышленником с крайними правыми.
- Позвольте, как так? Это говорит "трудовик"-Аладьин, который после разгона 1-й Думы поднимал финскую красную гвардию?..
В другом месте Эрдели начал о Толстом, с которым он в дальнем родстве и знаком был лично, и кончил параллелью между литературными типами французской и русской женщины, обнаружив неожиданно большую эрудицию и тонкое литературное чутье.
Мрачный. Ванновский вполголоса, угрюмо бурчит о том, что "впереди мерзость запустения", и что "всему виною... отмена крепостного права".
Ему возражает Романовский:
- Конечно - это только образ? Но и он не верен: виною очевидно запоздалая отмена крепостного права...
Иногда в спор вмешивается Лукомский солидно, категорично, с некоторой иронией.
А с левого фланга по рукам передают рукопись кого-то из наших поэтов: Брагин - злободневный бытовик, Будилович - лирик.
Пополудни приходят газеты, и поэтому за ужином разговор ведется исключительно на злобу дня: ругаем правительство и Керенского, поносим Совет и ищем проблеска на политическом горизонте. Проблеска, однако, не видно. С 8-го октября, после внушения, посланного Корниловым общественным деятелям, газеты переполнены нашим делом. У Маркова под этой датой записано:
"до нас доходят тысячи слухов. Рекомендуют опасаться ближайших 10 - 12 дней. В какой еще водоворот попадешь".
Кисляков, проштудировав последний номер "Известий", меланхолически заявляет:
- Не важно... Как вы думаете - прикончат?
- Нас не за что, а вас - несомненно: подумайте, "какой позор!" - сам на себя восстал!...*72 Талантливый и веселый человек, но не слишком мужественный. Напророчил себе несчастье: осенью 1919 года в дни большевистской вспышки в Полтаве, вскоре подавленной, проезжая по улице в генеральской форме, был буквально растерзан толпой.
Нет, положительно, не стан мятежников, а "клуб общественных деятелей" или военное собрание.
Вечером в камере 6, как самой поместительной, собирались обыкновенно арестованные для общей беседы и слушания очередных докладов. Иногда доклады были дельные и интересные, иногда совсем дилетантские. Темы крайне разнообразные:
Кисляков докладывала например, стройную систему организации временного управления с "вопросительным знаком" во главе, долженствовавшим изображать фигурально диктатуру; Корнилов рассказывал о мартовских днях в Петрограде; Никаноров - о торговых договорах и православной общине (приходы); Новосильцев рисовал милую пастель на тему о русской старине и роде Гончаровых; Аладьин делал экскурсии в область потустороннего мира. Никогда не выступал Лукомский. Он только оппонировал или поддерживал высказанные положения; характерной чертой его речи было всегда конкретное, реальное трактование всякого вопроса: он не вдавался в идеологию, а обсуждал только целесообразность. Его речь с некоторым оттенком скептицизма и обыкновенно хорошо обоснованная не раз умеряла пыл и фантазию увлекавшихся.
Все разговоры сводились, однако, в конце концов к одному вопросу, наиболее мучительному и больному - о русской смуте и о способах ее прекращения.
Впрочем, политические идеалы вообще не углублялись и поэтому быховцев не разделяли. Средством же спасения страны, не взирая на постигшую недавно неудачу, всеми признавалось только одно - заключавшееся в схеме Кислякова.
День кончался обыкновенно в нашей камере, иногда с гостями, иногда в беседе втроем: Романовский, Марков и я.
Иван Павлович Романовский.
Человек, оставивший после себя яркий след в истории борьбы за спасение Родины.
Человек, олицетворявший собою светлый облик русского офицера и павший от преступной руки заблудившегося духовно русского офицерства. Человек "загадочный"...
Это впечатление "загадочности" создалось действительно впоследствии среди широкого круга людей, даже без предубеждения относившихся к Романовскому, не имеет решительно никаких оснований в искренней, прямой натуре покойного.
"Загадочность" явилась извне, как результат противоречий между жизненной правдой и той тиной лжи, которую создавала вокруг него сложная политическая интрига. Об этом - речь впереди. Тогда же личность Ивана Павловича была кристально ясной и привлекла к нему общие симпатии.
Я мало знал тогда Ивана Павловича, но много слышал о нем от других, в том числе от Маркова - его наиболее близкого друга.
Родился он в семье армейского офицера. Отлично окончил константиновское артиллерийское училище и вышел в гвардейскую артиллерию; прослушал академию генерального штаба и тотчас же, против желания начальства, уехал на войну, в Манджурскую армию. Тогда уже впервые сложилась боевая репутация "капитана Романовского" из многих мелких бытовых и боевых фактов, о которых сам он никогда не рассказывал, но которые становились известными в кругу людей, знавших его.
Потом служба в Туркестанском округе. Трогательные отношения, установившиеся между молодым офицером и старым ветераном - генералом Мищенко. Не смотря на разницу в возрасте, характере и мировоззрении, было нечто удивительно близкое и общее в этих представителях двух эпох, двух поколений русского офицерство: то особенное рыцарское благородство, преломленное в многократной призме времени, но словно только что навеянное страницами "Войны и мира" или старой кавказской были... Воспоминания о Туркестане, о поездках на Памир, в Бухару, к границам Афганистана сохранились особенно ярко в его памяти. Там вдали от людской пошлости и злобы, среди буйной и дикой природы не раз мечтал он отдохнуть когда-либо от каторжного труда, который судьба взвалила на его плечи...
Потом Петроград. Сначала в Генеральном, потом в Главном штабе. Этот период службы Ивана Павловича имел уже более общественный характер. В жизни главного штаба, после длительного периода отчуждения от армии, наступил перелом. Три человека - генералы Кондзеровский (дежурный генерал), Архангельский (начальник отдела) и полковник Романовский (начальник II отделения), ведавший назначениями, внесли новое направление в деятельность учреждения, довлеющего над бытом армии:
своим беспристрастием и доброжелательством они сумели умиротворить ту вереницу придавленного, робкого и возмущенного офицерства, которое не раз обивало пороги импонирующего своей надменной важностью желтого дома под триумфальной аркой.
Иван Павлович с необыкновенным терпением выслушивал всех, исполнял, что мог и что позволяла совесть, а когда приходилось отказывать, делал это от себя, не сваливая на начальника и не обнадеживая просителя - с той исключительной прямотой, которая впоследствии, в добровольческий период, создала ему так много врагов.
Офицеры генерального штаба, состоявшие в главных управлениях, перед войной специализировались каждый в своем узком деле, зачастую чуждом стратегии и боевых вопросов. "Не было никакого общего руководства нашим образованием - говорить один из них - Мы были предоставлены сами себе и имели полную возможность мирно спать, довольствуясь ролью военных чиновников"... Чтобы хоть несколько расширить военные горизонты, компания молодежи, по инициативе Романовского, Маркова и Плющевского-Плющика организовали военную игру. "Среди нас - говорил один из участников особенно крупной фигурой выделялся Иван Павлович. Спокойный, скромный, но, вместе с тем, уверенный в себе он поражал нас верностью и обоснованностью своих решений... Даже такие строптивые, как покойный Марков - наш общий и незабвенный друг - молчаливо признали его авторитет".
С началом отечественной войны Иван Павлович состоял начальником штаба 25 пехотной дивизии, а потом командиром Сальянского полка. Только удивительная скромность его привела к такой обидной несообразности, что храбрейший офицер этот не носил георгиевского креста. Многократные представления его где то застревали и не приводили к желанным результатами В одном из случайно сохранившихся представлений Ивана Павловича в чин генерала так была охарактеризована его боевая деятельность:
"24 июня - Сальянский полк блестяще штурмовал сильнейшую неприятельскую позицию... Полковник Романовский вместе со своим штабом ринулся с передовыми цепями полка, когда они были под самым жестоким огнем противника. Некоторые из сопровождавших его были ранены, один убит и сам командир... был засыпан землей от разорвавшегося снаряда... Столь же блестящую работу дали Сальянцы 22 июля. И этой атакой руководил командир полка в расстоянии лишь 250 шагов от атакуемого участка под заградительным огнем немцев... Выдающиеся организаторские способности полковника Романовского, его умение дать воспитание войсковой части, его личная отвага, соединенная с мудрой расчетливостью, когда это касается его части, обаяние его личности не только на чинов полка, но и на всех, с кем ему приходилось соприкасаться, его широкое образование и верный глазомер дают ему право на занятие высшей должности"...
В тяжеловесных несколько словах официальной реляции - глубокая внутренняя правда, не поблекшая до последнего часа, когда люди с исступленным разумом и гнилою совестью грязнили светлый облик Ивана Павловича и убили его.
Помню, как в начале революции в дни своего начальствования Ставкой я получил однажды из армии пять настойчивых предложений для Ивана Павловича различных высоких назначений по генеральному штабу; и как он, запрошенный о своем желании, категорически отказался выбирать, предоставив Ставке назначить его "туда, где служба его будет признана более полезной". Его назначили тогда начальником штаба 8 армии к Каледину, с которым служить пришлось недолго, так как вскоре по требованию Брусилова Каледина отчислили в Военный Совет. Но и двух недель совместной службы было очевидно достаточно, чтобы создать те теплые отношения, которые я потом наблюдал между ними в Новочеркасске и которые были не совсем обычны для хмурого и замкнутого Каледина.
Я знал, что в корниловском выступлении Иван Павлович быль доверенным лицом Верховного и поэтому тем более ценной была в нем удивительная простота и скромность во всем, что касалось его роли и взаимоотношений к Корнилову. Никогда - никакой фразы, никакого подчеркивания, никакой "ревности" к чужому влиянию на Верховного. В его речи как будто совсем исключались местоимения "я" и "мы", которыми так играла хлестаковщина, случайно прикосновенная или вовсе чуждая выступлению, расцветшая махровым цветом особенно тогда, когда первая опасность миновала и когда звание "корниловца" давало некоторые моральные, иногда даже и материальные выгоды.