Но я не о том. Я, разумеется, о себе.
Выступал я очень жестко и парадоксально. Любил огорошить слушателей. Мне было приятно, когда по залу шел легкий гул удивления, а иногда и возмущения. Я обожал, когда кто-то всплескивал руками или даже выкрикивал: «Да вы что?! Да как же можно говорить такое?».
Сейчас мне это смешно вспоминать, конечно. А тогда мне нравилось, что я вот такой, вне моды и стандартов, всегда со своим особым мнением.
Я даже придумал афоризм для внутреннего употребления:
«Если мне аплодируют – значит, я вру».
Однажды я не утерпел и высказал этот тезис вслух.
– И вообще, господа, – дерзко сказал я. – У меня, знаете ли, есть такой очень важный внутренний критерий. Правду я говорю, дело я говорю – или вру, стараюсь подладиться под аудиторию. Я для себя решил так: если моим словам аплодируют – значит, я соврал!
В ответ раздались аплодисменты.
памяти Константина Кавафиса
В ожидании народа
Всё. Терпение лопнуло. Народ должен сказать свое слово.
Все знают, что это случится сегодня. Сегодня народ наконец-то выйдет на площадь. Народ – это страшно. Народ – обвинитель, судья и палач в одном лице. Народ беспощаден. Но народ справедлив. Как скажет народ, так и будет.
С утра на площади ждут его разные люди. Чиновники и журналисты, учителя и политики, рабочие и крестьяне, торговцы, врачи, бедняки, богачи, художники, домохозяйки. Полиция, армия, инженеры и даже бездомные нищие, как ни смешно.
Бездомные думают: если народ наконец возьмет власть в свои руки, у них будет крыша над головой.
Домохозяйки уверены, что народ, взяв власть в свои руки, снизит цены.
Политики выучили и повторяют слова, которые они скажут народу. Они надеются ему понравиться.
Богатые бизнесмены убеждены, что сумеют объяснить народу про рабочие места и валовой внутренний продукт. Хотя, конечно, они слегка волнуются.
Небогатые бизнесмены ничего не боятся. Потому что они продают народу еду и одежду на рынках. Народ их поймет.
Чиновники хотят рассказать народу, что даже в дни революции надо собирать налоги, обеспечивать горячую воду и электричество. В общем-то, они готовы ему служить.
Рабочие стоят плотными группами и толкуют о том, что долготерпение народа не безгранично.
Посланцы крестьян им вторят, они говорят, что деревня ждет, что же скажет народ, наконец.
Журналисты готовы вести репортажи. Художники – воссоздавать ситуацию в образах. Философы – ее осмыслять. Ученые – делать открытия ради народного блага.
На площадь подтянулась полиция. Вслед за нею – спецназ. Они говорят, что если народ выйдет из рамок, придется применить силу.
Но в толпе видны люди в армейских фуражках. Армия, разумеется, вне политики. Но она защищает народ. Офицеры и солдаты говорят полицейским, что в трудный час надо все-таки быть на стороне народа.
Загудели сирены. В своем бронированном лимузине приехал президент. Он смело вышел на площадь. Он не боится народа, он готов к нему обратиться. Больше того – он готов вести диалог с его вожаками.
Площадь заполнена до отказа. Соседние улицы тоже. Люди торчат из окон. Цепляются за деревья и водосточные трубы.
Солнце садится.
Народ так и не появился.
Стало прохладно.
Люди расходятся по домам и говорят друг другу:
– Но неужели народ согласен терпеть еще и еще? Доколе же? Как это странно, однако! А может, народа на самом деле вовсе нет? Может, народ – это выдумка журналистов?
Все знают, что это случится сегодня. Сегодня народ наконец-то выйдет на площадь. Народ – это страшно. Народ – обвинитель, судья и палач в одном лице. Народ беспощаден. Но народ справедлив. Как скажет народ, так и будет.
С утра на площади ждут его разные люди. Чиновники и журналисты, учителя и политики, рабочие и крестьяне, торговцы, врачи, бедняки, богачи, художники, домохозяйки. Полиция, армия, инженеры и даже бездомные нищие, как ни смешно.
Бездомные думают: если народ наконец возьмет власть в свои руки, у них будет крыша над головой.
Домохозяйки уверены, что народ, взяв власть в свои руки, снизит цены.
Политики выучили и повторяют слова, которые они скажут народу. Они надеются ему понравиться.
Богатые бизнесмены убеждены, что сумеют объяснить народу про рабочие места и валовой внутренний продукт. Хотя, конечно, они слегка волнуются.
Небогатые бизнесмены ничего не боятся. Потому что они продают народу еду и одежду на рынках. Народ их поймет.
Чиновники хотят рассказать народу, что даже в дни революции надо собирать налоги, обеспечивать горячую воду и электричество. В общем-то, они готовы ему служить.
Рабочие стоят плотными группами и толкуют о том, что долготерпение народа не безгранично.
Посланцы крестьян им вторят, они говорят, что деревня ждет, что же скажет народ, наконец.
Журналисты готовы вести репортажи. Художники – воссоздавать ситуацию в образах. Философы – ее осмыслять. Ученые – делать открытия ради народного блага.
На площадь подтянулась полиция. Вслед за нею – спецназ. Они говорят, что если народ выйдет из рамок, придется применить силу.
Но в толпе видны люди в армейских фуражках. Армия, разумеется, вне политики. Но она защищает народ. Офицеры и солдаты говорят полицейским, что в трудный час надо все-таки быть на стороне народа.
Загудели сирены. В своем бронированном лимузине приехал президент. Он смело вышел на площадь. Он не боится народа, он готов к нему обратиться. Больше того – он готов вести диалог с его вожаками.
Площадь заполнена до отказа. Соседние улицы тоже. Люди торчат из окон. Цепляются за деревья и водосточные трубы.
Солнце садится.
Народ так и не появился.
Стало прохладно.
Люди расходятся по домам и говорят друг другу:
– Но неужели народ согласен терпеть еще и еще? Доколе же? Как это странно, однако! А может, народа на самом деле вовсе нет? Может, народ – это выдумка журналистов?
через артерию левой руки
Брюки, штаны и все нормально
Позвонили: «Завтра приходите к 8:30 прямо в отделение. Натощак. Сдадите кровь на биохимию и потом в приемное, оформляться».
Пришел. Сдал кровь.
– Номер вашей карты? – говорит сестра.
– У меня нет карты.
– Бегите в поликлинику. По коридору, потом лифт на второй этаж, по переходу во второй корпус, там спуститесь на первый этаж, идите до конца – как раз мимо приемного! – потом поднимайтесь на третий, по переходу в третий корпус, спуститесь вниз. Там увидите. Вот мой телефон – позвоните и скажите номер карты, иначе вашу кровь не примут. И сразу в приемное. Куртку берите с собой, сдадите в камеру хранения. А сумку здесь оставьте.
Сделано.
Главное – запомнить обратный путь к приемному отделению. На третий этаж, до конца, по переходу, и там вниз. «Здравствуйте, я такой-то. Вот направление».
– Ждите.
Довольно скоро выходит дама и приглашает меня «на оплату».
Иду за ней. Ее кабинет не очень близко. Она выписывает счет. Дает мне листок. На нем написано:
«По коридору налево, до лестницы, на второй этаж и – направо. По указателям на стене находите застекленный переход в кардиологический корпус. Проходите его. Далее по коридору. Вам нужна касса с железной дверью и надписью “касса” (вторая дверь с правой стороны)».
– С квитанцией обратно ко мне, – говорит дама.
Сделано. Она ведет меня назад в приемное отделение, передает другой даме. «Ждите, вас вызовут». Вызывают. Бумаги, подписи.
– Раздевайтесь, надевайте пижаму и тапочки.
– Тапочки у меня есть, – (догадался взять из сумки!) – а пижамы нет.
– А что у вас в свертке?
– Куртка и вот тапочки.
– Вы что, собираетесь лежать в уличных брюках?
– Что вы! Мои домашние штаны уже в отделении. Я их оставил вместе с сумкой, мне сказали оставить.
– Не знаю, кто вам сказал! Я не могу вас в брюках пустить в отделение!
– Я уже был в отделении в брюках. И даже сдал кровь.
– Меня это не касается. Госпитализироваться в брюках нельзя. Идите в отделение, принесите домашние штаны, здесь переоденьтесь и пойдете.
– То есть опять идти в отделение в уличных брюках?
– Мне это не важно. От меня вы должны выйти в пижаме.
– Пижамы у меня все равно нет.
– Вы что, в этой рубашке лежать собираетесь?
– Да. А что, вполне домашняя рубашка.
– А брюки? Типичные уличные брюки!
– А домашние штаны у меня там.
– Вот и идите туда. Принесите домашние штаны, и все будет хорошо…
Но все это полная чепуха, если честно.
Блестящая клиника. Внимательные врачи высочайшей квалификации. Добрые и прилежные медсестры. Отличное техническое оснащение.
А какая прелесть смотреть на большом экране, как тонкие черные трубочки ощупывают твое сердце!
И особенно приятно, когда доктор говорит: «Всё нормально».
Пришел. Сдал кровь.
– Номер вашей карты? – говорит сестра.
– У меня нет карты.
– Бегите в поликлинику. По коридору, потом лифт на второй этаж, по переходу во второй корпус, там спуститесь на первый этаж, идите до конца – как раз мимо приемного! – потом поднимайтесь на третий, по переходу в третий корпус, спуститесь вниз. Там увидите. Вот мой телефон – позвоните и скажите номер карты, иначе вашу кровь не примут. И сразу в приемное. Куртку берите с собой, сдадите в камеру хранения. А сумку здесь оставьте.
Сделано.
Главное – запомнить обратный путь к приемному отделению. На третий этаж, до конца, по переходу, и там вниз. «Здравствуйте, я такой-то. Вот направление».
– Ждите.
Довольно скоро выходит дама и приглашает меня «на оплату».
Иду за ней. Ее кабинет не очень близко. Она выписывает счет. Дает мне листок. На нем написано:
«По коридору налево, до лестницы, на второй этаж и – направо. По указателям на стене находите застекленный переход в кардиологический корпус. Проходите его. Далее по коридору. Вам нужна касса с железной дверью и надписью “касса” (вторая дверь с правой стороны)».
– С квитанцией обратно ко мне, – говорит дама.
Сделано. Она ведет меня назад в приемное отделение, передает другой даме. «Ждите, вас вызовут». Вызывают. Бумаги, подписи.
– Раздевайтесь, надевайте пижаму и тапочки.
– Тапочки у меня есть, – (догадался взять из сумки!) – а пижамы нет.
– А что у вас в свертке?
– Куртка и вот тапочки.
– Вы что, собираетесь лежать в уличных брюках?
– Что вы! Мои домашние штаны уже в отделении. Я их оставил вместе с сумкой, мне сказали оставить.
– Не знаю, кто вам сказал! Я не могу вас в брюках пустить в отделение!
– Я уже был в отделении в брюках. И даже сдал кровь.
– Меня это не касается. Госпитализироваться в брюках нельзя. Идите в отделение, принесите домашние штаны, здесь переоденьтесь и пойдете.
– То есть опять идти в отделение в уличных брюках?
– Мне это не важно. От меня вы должны выйти в пижаме.
– Пижамы у меня все равно нет.
– Вы что, в этой рубашке лежать собираетесь?
– Да. А что, вполне домашняя рубашка.
– А брюки? Типичные уличные брюки!
– А домашние штаны у меня там.
– Вот и идите туда. Принесите домашние штаны, и все будет хорошо…
Но все это полная чепуха, если честно.
Блестящая клиника. Внимательные врачи высочайшей квалификации. Добрые и прилежные медсестры. Отличное техническое оснащение.
А какая прелесть смотреть на большом экране, как тонкие черные трубочки ощупывают твое сердце!
И особенно приятно, когда доктор говорит: «Всё нормально».
Ordnung muss sein
Госпожа каптенармус
В больнице № 13 камера хранения называется «Узельная».
А в РНЦХ им. Петровского она называется «Цейхгауз».
Так на двери написано.
В общем, выписали меня, сложил я в сумку свои пожитки, повесил сумку на плечо и по всем лифтам и переходам пошел в цейхгауз.
Натурально, там заперто. Иду в приемное отделение. Нахожу даму, которая этим цейхгаузом заведует. Как ее называть? Если по росписи воинских чинов – то госпожа каптенармус.
Вот идет она рядом со мной по коридору и говорит:
– Что это вы с дорожной сумкой по клинике таскаетесь?
Я говорю:
– Зачем так грубо и неженственно?
Она говорит:
– А потому что с дорожной сумкой нельзя тут расхаживать!
Я говорю:
– Я тут два дня с этой сумкой расхаживаю, и, представьте себе, никто мне не делал замечания! Ни один профессор, ни один врач, ни одна медсестра и ни одна нянечка!
Она даже остановилась. Подумала и сказала:
– Значит, профессора, врачи, сестры и нянечки забыли правила!
– Если все забыли правила, – сказал я, – значит, они и не нужны.
– Ага! – сказала она. – Как это у вас легко получается. Забыли правила, не нужны правила… А потом вдруг ба-бах! И ой-ой-ой!
Зашли в цейхгауз.
Взяла она у меня квитанцию. Велела расписаться. Проверила выписной эпикриз – посмотрела дату, подпись и печать, – что меня на самом деле выписали, а не просто я удрать хочу.
Выдала мне куртку и ботинки.
– А переодевать ботиночки, – говорит, – в коридоре. Правило такое!
Сел я на стул, снял тапки, надел туфли и задумался.
А вдруг госпожа каптенармус дело говорит?
И все наши беды – из-за того, что мы правила забыли?
А в РНЦХ им. Петровского она называется «Цейхгауз».
Так на двери написано.
В общем, выписали меня, сложил я в сумку свои пожитки, повесил сумку на плечо и по всем лифтам и переходам пошел в цейхгауз.
Натурально, там заперто. Иду в приемное отделение. Нахожу даму, которая этим цейхгаузом заведует. Как ее называть? Если по росписи воинских чинов – то госпожа каптенармус.
Вот идет она рядом со мной по коридору и говорит:
– Что это вы с дорожной сумкой по клинике таскаетесь?
Я говорю:
– Зачем так грубо и неженственно?
Она говорит:
– А потому что с дорожной сумкой нельзя тут расхаживать!
Я говорю:
– Я тут два дня с этой сумкой расхаживаю, и, представьте себе, никто мне не делал замечания! Ни один профессор, ни один врач, ни одна медсестра и ни одна нянечка!
Она даже остановилась. Подумала и сказала:
– Значит, профессора, врачи, сестры и нянечки забыли правила!
– Если все забыли правила, – сказал я, – значит, они и не нужны.
– Ага! – сказала она. – Как это у вас легко получается. Забыли правила, не нужны правила… А потом вдруг ба-бах! И ой-ой-ой!
Зашли в цейхгауз.
Взяла она у меня квитанцию. Велела расписаться. Проверила выписной эпикриз – посмотрела дату, подпись и печать, – что меня на самом деле выписали, а не просто я удрать хочу.
Выдала мне куртку и ботинки.
– А переодевать ботиночки, – говорит, – в коридоре. Правило такое!
Сел я на стул, снял тапки, надел туфли и задумался.
А вдруг госпожа каптенармус дело говорит?
И все наши беды – из-за того, что мы правила забыли?
этнография и антропология
У нас была липучая эпоха
Листал переписку со старым приятелем; вспомнил такой случай.
В 1969 году, на втором курсе, у меня приключилась возможность поехать в Польшу, в составе студенческой делегации. Мне сказали: тебя включили в список. Готовь характеристики, заполняй анкету, пойдешь в партком сначала факультета, потом в партком МГУ, поднатаскайся по международному положению, туда-сюда… Я сначала обрадовался.
Но вдруг, внезапно и неожиданно, меня пронзило – нет! Не хочу отвечать на вопросы о месте работы родителей и не был ли кто на оккупированной территории. Сколько стали выплавлено в СССР в прошлом году и какая компартия больше – британская или американская. Не буду!
Я пошел к секретарю парткома факультета (прекрасно его помню, профессор французской литературы) и сказал:
– Я не хочу ехать в Польшу. Вычеркните меня из списка.
– В чем дело? – спросил он.
– У меня хвост по физкультуре, я недостоин, – сказал я.
– Ну, досдайте свой хвост. Пробегите три круга, вы что? – сказал он.
– А вдруг я не уложусь в норматив? – сказал я.
– Тогда пойдите к врачу и получите освобождение, – сказал он. – И вообще, не валяйте дурака! Всё, идите.
Я сказал:
– Наверное, глубокоуважаемый Леонид Григорьевич (имя в интересах следствия – подлинное), я дурак. Но клянусь своим комсомольским билетом, что за рубеж я поеду только тогда, когда мне скажут: «Товарищ Драгунский, вот ваш загранпаспорт, вот ваш билет, вам надо быть в аэропорту к такому-то часу». А собирать подписи под характеристикой и отвечать на вопросы комиссии я не хочу. Вот не хочу, и всё. Имею право. Я же ничего не прошу, я просто отказываюсь.
Он долго на меня смотрел, потом сказал:
– А, может быть, так: «Товарищ Драгунский, машина, которая отвезет вас в аэропорт, приедет за вами к такому-то часу»? Так, наверное, еще лучше?
Я сказал:
– Да. Так – еще лучше.
Мы помолчали.
– Чего вы ждете? – сказал он. – Идите. До свидания.
Я встал и попрощался.
Конечно, я не выполнил свой зарок.
В 1980 и в 1985 годах перед поездками в Болгарию я заполнял анкету, и собирал подписи, и отвечал на вопросы о том, кем был товарищ Димитров. Не вообще «выдающийся деятель», а какую должность занимал.
Сначала мне было стыдно. Потом я успокоился.
А потом отменили выездные визы и характеристики.
И мне стала ясна советская, тоталитарная суть моих тогдашних фантазий. Что вот я стану такой важный-нужный товарищ, что меня – конечно же, в порядке исключения! – будут посылать за границу без анкет и характеристик.
Эпоха – это смоляное чучелко. Пытаясь от нее отбиться, ты только сильнее к ней прилипаешь.
Впрочем, я говорю о себе. Может быть, у других – по-другому. Дай Бог.
В 1969 году, на втором курсе, у меня приключилась возможность поехать в Польшу, в составе студенческой делегации. Мне сказали: тебя включили в список. Готовь характеристики, заполняй анкету, пойдешь в партком сначала факультета, потом в партком МГУ, поднатаскайся по международному положению, туда-сюда… Я сначала обрадовался.
Но вдруг, внезапно и неожиданно, меня пронзило – нет! Не хочу отвечать на вопросы о месте работы родителей и не был ли кто на оккупированной территории. Сколько стали выплавлено в СССР в прошлом году и какая компартия больше – британская или американская. Не буду!
Я пошел к секретарю парткома факультета (прекрасно его помню, профессор французской литературы) и сказал:
– Я не хочу ехать в Польшу. Вычеркните меня из списка.
– В чем дело? – спросил он.
– У меня хвост по физкультуре, я недостоин, – сказал я.
– Ну, досдайте свой хвост. Пробегите три круга, вы что? – сказал он.
– А вдруг я не уложусь в норматив? – сказал я.
– Тогда пойдите к врачу и получите освобождение, – сказал он. – И вообще, не валяйте дурака! Всё, идите.
Я сказал:
– Наверное, глубокоуважаемый Леонид Григорьевич (имя в интересах следствия – подлинное), я дурак. Но клянусь своим комсомольским билетом, что за рубеж я поеду только тогда, когда мне скажут: «Товарищ Драгунский, вот ваш загранпаспорт, вот ваш билет, вам надо быть в аэропорту к такому-то часу». А собирать подписи под характеристикой и отвечать на вопросы комиссии я не хочу. Вот не хочу, и всё. Имею право. Я же ничего не прошу, я просто отказываюсь.
Он долго на меня смотрел, потом сказал:
– А, может быть, так: «Товарищ Драгунский, машина, которая отвезет вас в аэропорт, приедет за вами к такому-то часу»? Так, наверное, еще лучше?
Я сказал:
– Да. Так – еще лучше.
Мы помолчали.
– Чего вы ждете? – сказал он. – Идите. До свидания.
Я встал и попрощался.
Конечно, я не выполнил свой зарок.
В 1980 и в 1985 годах перед поездками в Болгарию я заполнял анкету, и собирал подписи, и отвечал на вопросы о том, кем был товарищ Димитров. Не вообще «выдающийся деятель», а какую должность занимал.
Сначала мне было стыдно. Потом я успокоился.
А потом отменили выездные визы и характеристики.
И мне стала ясна советская, тоталитарная суть моих тогдашних фантазий. Что вот я стану такой важный-нужный товарищ, что меня – конечно же, в порядке исключения! – будут посылать за границу без анкет и характеристик.
Эпоха – это смоляное чучелко. Пытаясь от нее отбиться, ты только сильнее к ней прилипаешь.
Впрочем, я говорю о себе. Может быть, у других – по-другому. Дай Бог.
театр, конфеты и коньяк
Компаньоны
Страсть, желание, нежность, не говоря уже о тьме в глазах и истоме в бедрах – эти чувства давно перестали посещать Сергея Петровича. Так давно, что он, бывало, по утрам, лежа в постели и наблюдая за утренним туалетом Анны Николаевны, – бывало, сомневался, что у него такие чувства вообще когда-то были.
Особенно в отношении Анны Николаевны.
У нее была большая попа, похожая на луну, которую Сергей Петрович в юном возрасте наблюдал в самодельный телескоп. Длинная картонная труба, он ее высовывал в форточку и смотрел на серый блин, покрытый мелкими рытвинами. Думал ли он тогда…
Нет, тогда он, конечно, ничего такого не думал. Он тогда вообще не думал о женщинах. То есть о девочках.
Как у Анны Николаевны обстоят дела с остальными прелестями, Сергей Петрович не знал. Уже лет двадцать не обращал внимания. Потому что утром она, встав с постели – спала она непременно голая, – накидывала халат, стоя спиной к мужу, и начинала расчесываться. Вычески наматывала на палец. Иногда забывала их на подзеркальнике, если ей срочно надо было в сортир. Тогда Сергей Петрович, давясь от отвращения, брал эти пушистые шарики в ладонь и сам нес в сортир, навстречу выходившей оттуда Анне Николаевне. Она замечала это, но ничего не говорила.
Потому что Сергей Петрович ее раздражал. Своим висячим брюхом и тем, что сидел в сортире очень долго и очень громко. Пукал и тужился на весь дом. Спасибо, не забывал попшикать дезодорантом. Но что он всегда забывал, так это расправить свое мокрое полотенце на сушилке. Он его пихал комом. Годами, десятилетиями! «Такое бы упорство да на доброе дело», – думала Анна Николаевна. Примерно то же думал и Сергей Петрович, когда жена целыми вечерами болтала с дочерью. Сергей Петрович каждый раз говорил: «Передай привет», – но Анна Николаевна никогда не могла сказать три слова – «Привет от папы». Загадка. Но он не пытался выяснить почему. Они вообще мало разговаривали.
Секс у них бывал очень редко. Но бывал. Как-то вдруг случалось. Но никакого удовольствия. Потом оба принимали валокордин и вяло спорили, кто первый пойдет в душ. Вернее, вяло уступали друг другу право пойти первым.
Сергей Петрович часто дарил ей подарки: духи, шелковые косынки или просто конфеты. Она тоже дарила ему галстуки и одеколон. Или коньяк.
По субботам они ходили в театр или на концерт. Анна Николаевна умела ярко и красиво нарядиться. Сергей Петрович одевался строго: темный костюм, сверкающие туфли. Они хорошо смотрелись рядом, когда отражались в зеркалах фойе.
А по воскресеньям принимали гостей. То дочку с другом, то сестру Анны Николаевны с мужем, взрослым сыном и его женой, то сослуживцев Сергея Петровича – профессоров Асатуряна и Ковалевского.
Однажды, выйдя от них, Асатурян сказал Ковалевскому:
– Какая все-таки милая семья!
– Да, – вздохнул Ковалевский и покосился на свою жену: она шла впереди и болтала с женой Асатуряна. И негромко добавил: – А мы давно уже… Фактически никто друг другу. Просто компаньоны.
– Не так уж плохо, – сказал Асатурян.
– Наверное, – сказал Ковалевский.
Особенно в отношении Анны Николаевны.
У нее была большая попа, похожая на луну, которую Сергей Петрович в юном возрасте наблюдал в самодельный телескоп. Длинная картонная труба, он ее высовывал в форточку и смотрел на серый блин, покрытый мелкими рытвинами. Думал ли он тогда…
Нет, тогда он, конечно, ничего такого не думал. Он тогда вообще не думал о женщинах. То есть о девочках.
Как у Анны Николаевны обстоят дела с остальными прелестями, Сергей Петрович не знал. Уже лет двадцать не обращал внимания. Потому что утром она, встав с постели – спала она непременно голая, – накидывала халат, стоя спиной к мужу, и начинала расчесываться. Вычески наматывала на палец. Иногда забывала их на подзеркальнике, если ей срочно надо было в сортир. Тогда Сергей Петрович, давясь от отвращения, брал эти пушистые шарики в ладонь и сам нес в сортир, навстречу выходившей оттуда Анне Николаевне. Она замечала это, но ничего не говорила.
Потому что Сергей Петрович ее раздражал. Своим висячим брюхом и тем, что сидел в сортире очень долго и очень громко. Пукал и тужился на весь дом. Спасибо, не забывал попшикать дезодорантом. Но что он всегда забывал, так это расправить свое мокрое полотенце на сушилке. Он его пихал комом. Годами, десятилетиями! «Такое бы упорство да на доброе дело», – думала Анна Николаевна. Примерно то же думал и Сергей Петрович, когда жена целыми вечерами болтала с дочерью. Сергей Петрович каждый раз говорил: «Передай привет», – но Анна Николаевна никогда не могла сказать три слова – «Привет от папы». Загадка. Но он не пытался выяснить почему. Они вообще мало разговаривали.
Секс у них бывал очень редко. Но бывал. Как-то вдруг случалось. Но никакого удовольствия. Потом оба принимали валокордин и вяло спорили, кто первый пойдет в душ. Вернее, вяло уступали друг другу право пойти первым.
Сергей Петрович часто дарил ей подарки: духи, шелковые косынки или просто конфеты. Она тоже дарила ему галстуки и одеколон. Или коньяк.
По субботам они ходили в театр или на концерт. Анна Николаевна умела ярко и красиво нарядиться. Сергей Петрович одевался строго: темный костюм, сверкающие туфли. Они хорошо смотрелись рядом, когда отражались в зеркалах фойе.
А по воскресеньям принимали гостей. То дочку с другом, то сестру Анны Николаевны с мужем, взрослым сыном и его женой, то сослуживцев Сергея Петровича – профессоров Асатуряна и Ковалевского.
Однажды, выйдя от них, Асатурян сказал Ковалевскому:
– Какая все-таки милая семья!
– Да, – вздохнул Ковалевский и покосился на свою жену: она шла впереди и болтала с женой Асатуряна. И негромко добавил: – А мы давно уже… Фактически никто друг другу. Просто компаньоны.
– Не так уж плохо, – сказал Асатурян.
– Наверное, – сказал Ковалевский.
в радости и горе, в бедности и богатстве
Вольный город Триест
– Давай убежим! – сказала мне одна девушка.
– Давай, – сказал я, не задумываясь.
Мы с ней собирались пожениться; я ее любил тогда и соглашался на всё, что она предлагала.
– Точно? – спросила она.
– Конечно, – сказал я. – А куда?
– На Запад, – сказала она. – Смотри. Мы сначала съездим туристами куда-нибудь в Польшу или ГДР. А потом возьмем путевку в Югославию. Именно в республику Словению. Оторвемся и перебежим в Триест.
– Хорошо, – сказал я.
Потому что я тогда очень сильно ее любил. Даже несколько чересчур. Я готов был всё для нее сделать. Всё, что она захочет. Всё, как она скажет. Честное слово. Ну, почти всё. Наверное, человека убить не смог бы. А убежать за границу – да с восторгом!
Я очень обрадовался, что она мне предложила такое. Потому что я не знал точно, любит она меня по-настоящему или нет. А тут я увидел залог и подтверждение любви – раз она хочет вместе со мной бежать на Запад.
У меня сильно забилось сердце. Казалось, начинается новая, интересная, опасная и прекрасная жизнь – с ней.
– Вот какие мы с тобой заговорщики, – я обнял ее за плечи.
– Нет, – сказала она и сбросила мои руки. – Не выйдет.
– Почему?
– У меня папа на загранработе, ты же знаешь, – сказала она. – Его сразу выгонят, уволят, исключат из партии. Отправят бухгалтером в домоуправление. В лучшем случае. А на нем вся семья. Мама и брат. И еще бабушка. Нельзя ломать жизнь стольким людям. Тем более папе с мамой. В Триест бежать, – усмехнулась она, – вот еще выдумал!
Сердце все еще сильно билось, но уже совсем не так.
– Это не я выдумал, – сказал я. – Это ты выдумала.
– Что? – рассеянно спросила она. Она уже думала о чем-то другом.
– Это ты придумала бежать в Триест! – сказал я.
– Ну и что? – сказала она. – Всё, забыли, проехали.
Интересно, – подумал я чуть позже, – что я про своих родных не вспомнил. Наверное, был слишком сильно влюблен. До потери здравого рассудка. Ну, а кроме того, – думал я, – мой побег не повредил бы моей семье: папа уже умер, а маму с сестрой ниоткуда не могли выгнать, уволить или исключить…
Но это были совсем уже отвлеченные размышления.
Потом мы все-таки поженились. Но ненадолго.
– Давай, – сказал я, не задумываясь.
Мы с ней собирались пожениться; я ее любил тогда и соглашался на всё, что она предлагала.
– Точно? – спросила она.
– Конечно, – сказал я. – А куда?
– На Запад, – сказала она. – Смотри. Мы сначала съездим туристами куда-нибудь в Польшу или ГДР. А потом возьмем путевку в Югославию. Именно в республику Словению. Оторвемся и перебежим в Триест.
– Хорошо, – сказал я.
Потому что я тогда очень сильно ее любил. Даже несколько чересчур. Я готов был всё для нее сделать. Всё, что она захочет. Всё, как она скажет. Честное слово. Ну, почти всё. Наверное, человека убить не смог бы. А убежать за границу – да с восторгом!
Я очень обрадовался, что она мне предложила такое. Потому что я не знал точно, любит она меня по-настоящему или нет. А тут я увидел залог и подтверждение любви – раз она хочет вместе со мной бежать на Запад.
У меня сильно забилось сердце. Казалось, начинается новая, интересная, опасная и прекрасная жизнь – с ней.
– Вот какие мы с тобой заговорщики, – я обнял ее за плечи.
– Нет, – сказала она и сбросила мои руки. – Не выйдет.
– Почему?
– У меня папа на загранработе, ты же знаешь, – сказала она. – Его сразу выгонят, уволят, исключат из партии. Отправят бухгалтером в домоуправление. В лучшем случае. А на нем вся семья. Мама и брат. И еще бабушка. Нельзя ломать жизнь стольким людям. Тем более папе с мамой. В Триест бежать, – усмехнулась она, – вот еще выдумал!
Сердце все еще сильно билось, но уже совсем не так.
– Это не я выдумал, – сказал я. – Это ты выдумала.
– Что? – рассеянно спросила она. Она уже думала о чем-то другом.
– Это ты придумала бежать в Триест! – сказал я.
– Ну и что? – сказала она. – Всё, забыли, проехали.
Интересно, – подумал я чуть позже, – что я про своих родных не вспомнил. Наверное, был слишком сильно влюблен. До потери здравого рассудка. Ну, а кроме того, – думал я, – мой побег не повредил бы моей семье: папа уже умер, а маму с сестрой ниоткуда не могли выгнать, уволить или исключить…
Но это были совсем уже отвлеченные размышления.
Потом мы все-таки поженились. Но ненадолго.
через двадцать лет, на недельку
Тоже вера
Вера вставала раньше и шла пить кофе, а потом в ванную – так у них с Сашей было заведено.
Вот и в этот раз Саша проснулся от запаха кофе, потом услышал, как шипит и журчит вода. Встал, потянулся, помахал руками, поприседал, накинул халат и вышел в кухню.
Вера всегда оставляла на столе чашку с остатками кофейной гущи. Саша сам ее споласкивал.
Но тут он увидел, что чашка вымыта и стоит на сушилке.
Щелкнул замок ванной, и Вера, понизу замотавшись полотенцем, пошла в комнату. Под левой лопаткой у нее была большая темная родинка. Странно. Они ездили на море, они ходили в бассейн, да он с ней любовью занимался в той самой позе, буквально позавчера – у нее была совсем гладкая спина!
Он пошел за ней.
– Вера, – сказал он. – У тебя там выросла родинка.
– Где? – спросила она, обернувшись.
Он повернул ее к себе спиной и потрогал родинку пальцем. Вера закинула руку за спину, но не смогла дотянуться.
– Может, она всегда была?
– Клянусь, там ничего не было, – разволновался Саша. – Ты обязательно сходи к врачу, а то мало ли что. Главное, вовремя поймать.
– С ума сошел, – засмеялась Вера, снова обернулась к нему лицом и голой грудью и вдруг обняла его и проговорила: – Ну, иди сюда… – и потянула к постели.
– Тебе же на работу… – шепнул он.
– Обойдутся… – простонала она.
Вообще Вера была холодноватой женщиной, ей надо было раз в неделю, а то и реже, но тут на нее просто черт напал. У них даже в медовый месяц такого не было.
Через пару дней Саша сказал, что в субботу придут Малюковы. «А?» – переспросила Вера. «Ну, Дима с Ольгой». – «Да, да». – «Мы же еще в сентябре договаривались!» – «Конечно, конечно». Казалось, она с трудом соображала, о ком идет речь. Вдруг она в самом деле заболела? Рак. Метастазы в мозг. Сашу пробил холодный пот.
Он всю ночь не спал и думал, что делать, куда кидаться, а под утро ему приснилась одна девушка, ее звали тоже Вера, она училась в мединституте. Потом Саша слышал, что она работает в институте онкологии, заведует отделением.
А тогда он страшно был в нее влюблен, встречал и провожал, дарил цветы, водил в театр, и она охотно проводила с ним время, но притронуться не давала. Однажды он прямо спросил, в чем дело. «Ты хороший, – сказала она. – Но ты мне не нравишься как мужчина». – «Это навсегда?» – спросил Саша. «Ничего не бывает всегда, – странно улыбнулась Вера. – Вдруг мы с тобой встретимся через двадцать лет, и ты мне вдруг понравишься…» У Саши сердце застучало от тогдашней бессильной злости, и он проснулся.
Вера варила кофе в кухне. Вот она пошла в ванную.
Саша вскочил, раскрыл шкаф, достал толстый обтрепанный портфель и вытащил старую записную книжку.
Сначала он попал на давно проданную квартиру, но ему дали новый телефон.
Подошел ребенок лет тринадцати. Непонятно, мальчик или девочка.
– Простите, что я так рано звоню… Можно Веру?
– А кто ее спрашивает?
– Это Панфилов Александр, ее старый знакомый.
– Мама умерла.
– Господи! Давно?
– Недавно, – хрипло сказал ребенок. – Вчера было девять дней.
В кухне на столе стояла немытая чашка.
Вера вышла из ванной и пошла в комнату.
Саша смотрел в ее гладкую спину так, что она обернулась.
– Я вчера была у косметолога, – сказала она. – Удалила родинку.
Вот и в этот раз Саша проснулся от запаха кофе, потом услышал, как шипит и журчит вода. Встал, потянулся, помахал руками, поприседал, накинул халат и вышел в кухню.
Вера всегда оставляла на столе чашку с остатками кофейной гущи. Саша сам ее споласкивал.
Но тут он увидел, что чашка вымыта и стоит на сушилке.
Щелкнул замок ванной, и Вера, понизу замотавшись полотенцем, пошла в комнату. Под левой лопаткой у нее была большая темная родинка. Странно. Они ездили на море, они ходили в бассейн, да он с ней любовью занимался в той самой позе, буквально позавчера – у нее была совсем гладкая спина!
Он пошел за ней.
– Вера, – сказал он. – У тебя там выросла родинка.
– Где? – спросила она, обернувшись.
Он повернул ее к себе спиной и потрогал родинку пальцем. Вера закинула руку за спину, но не смогла дотянуться.
– Может, она всегда была?
– Клянусь, там ничего не было, – разволновался Саша. – Ты обязательно сходи к врачу, а то мало ли что. Главное, вовремя поймать.
– С ума сошел, – засмеялась Вера, снова обернулась к нему лицом и голой грудью и вдруг обняла его и проговорила: – Ну, иди сюда… – и потянула к постели.
– Тебе же на работу… – шепнул он.
– Обойдутся… – простонала она.
Вообще Вера была холодноватой женщиной, ей надо было раз в неделю, а то и реже, но тут на нее просто черт напал. У них даже в медовый месяц такого не было.
Через пару дней Саша сказал, что в субботу придут Малюковы. «А?» – переспросила Вера. «Ну, Дима с Ольгой». – «Да, да». – «Мы же еще в сентябре договаривались!» – «Конечно, конечно». Казалось, она с трудом соображала, о ком идет речь. Вдруг она в самом деле заболела? Рак. Метастазы в мозг. Сашу пробил холодный пот.
Он всю ночь не спал и думал, что делать, куда кидаться, а под утро ему приснилась одна девушка, ее звали тоже Вера, она училась в мединституте. Потом Саша слышал, что она работает в институте онкологии, заведует отделением.
А тогда он страшно был в нее влюблен, встречал и провожал, дарил цветы, водил в театр, и она охотно проводила с ним время, но притронуться не давала. Однажды он прямо спросил, в чем дело. «Ты хороший, – сказала она. – Но ты мне не нравишься как мужчина». – «Это навсегда?» – спросил Саша. «Ничего не бывает всегда, – странно улыбнулась Вера. – Вдруг мы с тобой встретимся через двадцать лет, и ты мне вдруг понравишься…» У Саши сердце застучало от тогдашней бессильной злости, и он проснулся.
Вера варила кофе в кухне. Вот она пошла в ванную.
Саша вскочил, раскрыл шкаф, достал толстый обтрепанный портфель и вытащил старую записную книжку.
Сначала он попал на давно проданную квартиру, но ему дали новый телефон.
Подошел ребенок лет тринадцати. Непонятно, мальчик или девочка.
– Простите, что я так рано звоню… Можно Веру?
– А кто ее спрашивает?
– Это Панфилов Александр, ее старый знакомый.
– Мама умерла.
– Господи! Давно?
– Недавно, – хрипло сказал ребенок. – Вчера было девять дней.
В кухне на столе стояла немытая чашка.
Вера вышла из ванной и пошла в комнату.
Саша смотрел в ее гладкую спину так, что она обернулась.
– Я вчера была у косметолога, – сказала она. – Удалила родинку.
как-то в полночь, в час угрюмый
Nikogda
Аглая Сергеевна читала письмо:
«Дорогая Аля!
С днем рождения, моя милая. Всех благ тебе, удач и радостей, здоровья. Сказал бы “желаю успехов и свершений” – но ты же не терпишь лицемерия.
Тебе пятьдесят шесть. Не старость, конечно, и выглядишь ты прекрасно, но уже смешно мечтать о будущем. Ко мне это тоже относится. Тем более что я на целых полгода старше.
Наступает время покоя.
Меня это страшно бесит. Я все равно хочу будущего.
Алечка, дорогая моя! Почему так получилось? Я никак не могу понять – почему ты с таким дьявольским, таким фанатичным, с таким, извини, тупым упорством меня отвергала? Я влюбился в тебя на втором курсе, и сразу объяснился и сделал предложение, и потом бегал за тобой еще лет шесть – а ты повторяла “нет, нет, нет”. Пока не вышла замуж за этого типа. Я знаю, как он грязно тебя предал, ты от него убежала, и я тут же пришел к тебе, но ты снова сказала “нет, никогда”.
Но почему? Почему?
Чем я тебе не угодил?
Разве я был некрасив, несимпатичен? Слишком застенчив или невыносимо нагл? Ведь нет же! Разве я был глуп и бездарен? Нет! И цель в жизни я умел ставить, и достигать тоже. Достойно, собственными силами. Вот, пожалуйста: я академик РАН, директор НИИ, лауреат Госпремии, а также золотой медали Купера. Веду семинары в Геттингене и в Париже.
Эх, Аля моя бесценная! Какую замечательную, интересную, славную жизнь мы могли бы прожить вместе с тобой! Ты бы ездила со мной по всему миру, ты была бы хозяйкой моего дома. Ты, и никакая другая женщина, была бы матерью моих сыновей.
И ты не стала бы женой при муже, нет! Со мной ты бы написала диссертацию, и вторую, стала бы профессором. Или научным обозревателем в хорошей газете.
Какая получилась бы прекрасная пара!
А сейчас ты кто? Учительница в школе? Очень благородно, но как-то запоздало. Глупо. Сейчас ученики не те, да и учителя тоже. Не то что сорок лет назад. И ты это сама знаешь.
Кому и что ты хотела доказать?
И почему ты молчишь, не отвечаешь?
Полгода назад я овдовел. De mortuis aut bene, aut nihil[1]. Дети совсем большие.
Мне кажется, нам есть о чем поговорить.
Коля».
Аглая Сергеевна вытерла слезы.
Потом курсором выделила фразу насчет академика-лауреата и нажала delete.
Насчет «овдовел» – тоже убрала.
Потом вместо «Коля» написала «Павлик».
Потом сохранила.
Перечитала еще раз и отправила в папку с именем “nikogda”.
«Дорогая Аля!
С днем рождения, моя милая. Всех благ тебе, удач и радостей, здоровья. Сказал бы “желаю успехов и свершений” – но ты же не терпишь лицемерия.
Тебе пятьдесят шесть. Не старость, конечно, и выглядишь ты прекрасно, но уже смешно мечтать о будущем. Ко мне это тоже относится. Тем более что я на целых полгода старше.
Наступает время покоя.
Меня это страшно бесит. Я все равно хочу будущего.
Алечка, дорогая моя! Почему так получилось? Я никак не могу понять – почему ты с таким дьявольским, таким фанатичным, с таким, извини, тупым упорством меня отвергала? Я влюбился в тебя на втором курсе, и сразу объяснился и сделал предложение, и потом бегал за тобой еще лет шесть – а ты повторяла “нет, нет, нет”. Пока не вышла замуж за этого типа. Я знаю, как он грязно тебя предал, ты от него убежала, и я тут же пришел к тебе, но ты снова сказала “нет, никогда”.
Но почему? Почему?
Чем я тебе не угодил?
Разве я был некрасив, несимпатичен? Слишком застенчив или невыносимо нагл? Ведь нет же! Разве я был глуп и бездарен? Нет! И цель в жизни я умел ставить, и достигать тоже. Достойно, собственными силами. Вот, пожалуйста: я академик РАН, директор НИИ, лауреат Госпремии, а также золотой медали Купера. Веду семинары в Геттингене и в Париже.
Эх, Аля моя бесценная! Какую замечательную, интересную, славную жизнь мы могли бы прожить вместе с тобой! Ты бы ездила со мной по всему миру, ты была бы хозяйкой моего дома. Ты, и никакая другая женщина, была бы матерью моих сыновей.
И ты не стала бы женой при муже, нет! Со мной ты бы написала диссертацию, и вторую, стала бы профессором. Или научным обозревателем в хорошей газете.
Какая получилась бы прекрасная пара!
А сейчас ты кто? Учительница в школе? Очень благородно, но как-то запоздало. Глупо. Сейчас ученики не те, да и учителя тоже. Не то что сорок лет назад. И ты это сама знаешь.
Кому и что ты хотела доказать?
И почему ты молчишь, не отвечаешь?
Полгода назад я овдовел. De mortuis aut bene, aut nihil[1]. Дети совсем большие.
Мне кажется, нам есть о чем поговорить.
Коля».
Аглая Сергеевна вытерла слезы.
Потом курсором выделила фразу насчет академика-лауреата и нажала delete.
Насчет «овдовел» – тоже убрала.
Потом вместо «Коля» написала «Павлик».
Потом сохранила.
Перечитала еще раз и отправила в папку с именем “nikogda”.
почти безнадежный случай
Какая жалость
Борис Петрович увидел в газете объявление: просили помочь больному ребенку. Таких объявлений он видел много, но не обращал внимания. А сейчас почему-то жалко стало малыша. Борис Петрович был человек небогатый, но пара тысяч у него бы нашлась. Возиться с банковским переводом не хотелось, он позвонил и спросил, можно ли приехать и отдать деньги в руки.
Квартира была бедная, заставленная коробками. Неподвижный мальчик в кроватке. Мама без мужа. И еще там была одна женщина. Представилась: соседка и подруга по несчастью.
Борис Петрович отдал конвертик и подошел к ребенку. Ребенок был изможденный, весь белый, глаза мутные. И такая страшная, нестерпимая жалость вдруг охватила Бориса Петровича, что он положил руку ребенку на грудь, а тот посмотрел на него, поднял голову, сам сел в кроватке и весело позвал маму.
– Как это вы, как это вы? – повторяла она, не веря чуду.
– Не знаю, – смутился Борис Петрович. – Просто жалко стало.
– Может, моего тоже пожалеете? – сказала подруга по несчастью. – Мы тут рядом, на седьмом этаже.
– Пойдемте, – сказал Борис Петрович.
Потом эти две женщины – Алла и Наташа – все организовали. Взяли на себя материальные дела и вопросы. Потому что с работы ему, конечно, пришлось уйти. Жена от него тоже ушла и сына забрала.
Но ему было некогда страдать и писать ей письма.
Принимал он у себя дома. Восемь человек в день, не больше. Но зато каждый день, без выходных. Пробовали по десять, но оказалось, что девятого и десятого он уже не может как следует пожалеть.
Потом очередь стала уменьшаться.
На четверг было записано всего четыре человека.
Троих он пропустил до обеда. Потом съел окрошку на кефире и кусок вареной курицы. Вернулся из кухни в кабинет и пригласил ожидавшую в другой комнате семью – маму, папу и ребенка.
Ребенок был почти безнадежный: какой-то редчайший синдром. Родители рассказывали подробности, перебивая друг друга. Борис Петрович погладил ребенка по голове и вдруг понял, что не жалеет его. Вообще ни капельки. Первый раз за все эти годы.
– Минутку, – сказал Борис Петрович и вышел в ванную.
Он умылся холодной водой и посмотрел на себя в зеркало.
Как он постарел! Весь седой. Волосы редкие. Морщины, мешки под глазами. И никого рядом. Алла и Наташа не считаются.
– Извините, – сказал он, вернувшись. – Не смогу вам помочь. Уходите.
– Мы так надеялись, – заплакала мать. – Ну, пожалуйста…
– Ах ты, гад, – зарычал отец и схватил его за горло. – Лечи! Лечи сейчас же!
Борис Петрович обмяк в его руках; какие-то лица плавали перед ним в светло-желтом тумане.
– Пожалейте меня, я маленький и бедный, – сказал он, но ответа не дождался, потому что туман сгустился и почернел.
Алла и Наташа прибежали из кухни, но было поздно.
А тот ребенок потом выздоровел: там был неправильный диагноз.
Квартира была бедная, заставленная коробками. Неподвижный мальчик в кроватке. Мама без мужа. И еще там была одна женщина. Представилась: соседка и подруга по несчастью.
Борис Петрович отдал конвертик и подошел к ребенку. Ребенок был изможденный, весь белый, глаза мутные. И такая страшная, нестерпимая жалость вдруг охватила Бориса Петровича, что он положил руку ребенку на грудь, а тот посмотрел на него, поднял голову, сам сел в кроватке и весело позвал маму.
– Как это вы, как это вы? – повторяла она, не веря чуду.
– Не знаю, – смутился Борис Петрович. – Просто жалко стало.
– Может, моего тоже пожалеете? – сказала подруга по несчастью. – Мы тут рядом, на седьмом этаже.
– Пойдемте, – сказал Борис Петрович.
Потом эти две женщины – Алла и Наташа – все организовали. Взяли на себя материальные дела и вопросы. Потому что с работы ему, конечно, пришлось уйти. Жена от него тоже ушла и сына забрала.
Но ему было некогда страдать и писать ей письма.
Принимал он у себя дома. Восемь человек в день, не больше. Но зато каждый день, без выходных. Пробовали по десять, но оказалось, что девятого и десятого он уже не может как следует пожалеть.
Потом очередь стала уменьшаться.
На четверг было записано всего четыре человека.
Троих он пропустил до обеда. Потом съел окрошку на кефире и кусок вареной курицы. Вернулся из кухни в кабинет и пригласил ожидавшую в другой комнате семью – маму, папу и ребенка.
Ребенок был почти безнадежный: какой-то редчайший синдром. Родители рассказывали подробности, перебивая друг друга. Борис Петрович погладил ребенка по голове и вдруг понял, что не жалеет его. Вообще ни капельки. Первый раз за все эти годы.
– Минутку, – сказал Борис Петрович и вышел в ванную.
Он умылся холодной водой и посмотрел на себя в зеркало.
Как он постарел! Весь седой. Волосы редкие. Морщины, мешки под глазами. И никого рядом. Алла и Наташа не считаются.
– Извините, – сказал он, вернувшись. – Не смогу вам помочь. Уходите.
– Мы так надеялись, – заплакала мать. – Ну, пожалуйста…
– Ах ты, гад, – зарычал отец и схватил его за горло. – Лечи! Лечи сейчас же!
Борис Петрович обмяк в его руках; какие-то лица плавали перед ним в светло-желтом тумане.
– Пожалейте меня, я маленький и бедный, – сказал он, но ответа не дождался, потому что туман сгустился и почернел.
Алла и Наташа прибежали из кухни, но было поздно.
А тот ребенок потом выздоровел: там был неправильный диагноз.
педагогические досуги
Взвившись, занавес шумит
Был на встрече одноклассников.
Обнимались, веселились, выпивали и закусывали. Вспоминали разные смешные случаи. И вот в числе прочего вспомнили одну презанимательную историю, в некотором смысле целую педагогическую поэму.
Обнимались, веселились, выпивали и закусывали. Вспоминали разные смешные случаи. И вот в числе прочего вспомнили одну презанимательную историю, в некотором смысле целую педагогическую поэму.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента