Миссис Чик и мисс Токс, которые привезли их накануне вечером (все они провели эту ночь в гостинице), только что отъехали от дома, отправившись в обратный путь; и миссис Пипчин, стоя спиной к камину, разглядывала вновь прибывших, словно старый солдат. Племянница миссис Пипчин, особа средних лет, добродушная и верная ее раба, но тощая, на вид неприступная и чрезвычайно страдавшая от чирьев на носу, освобождала юного мистера Байтерстона от чистого воротничка, надетого по случаю парада. Вторая – и последняя в то время – маленькая пансионерка, мисс Пэнки, была уведена в тот момент в темницу замка (пустую комнату в глубине дома, предназначенную для исправительных целей) за то, что она три раза фыркнула в присутствии гостей.
   – Ну, сэр, – сказала миссис Пипчин Полю, – как вы думаете, будете ли вы меня любить?
   – Не думаю, чтобы я хоть немножко вас полюбил, – ответил Поль. – Я хочу уйти. Это не мой дом.
   – Да. Это мой, – ответила миссис Пипчин.
   – Очень гадкий дом, – сказал Поль.
   – А в нем есть местечко похуже этого, – сказала миссис Пипчин, – куда мы запираем наших нехороших мальчиков.
   – Он когда-нибудь был там? – спросил Поль, указывая на юного Байтерстона.
   Миссис Пипчин утвердительно кивнула головой; и Поль нашел себе занятие на целый день, осматривая мистера Байтерстона с головы до ног и следя за всеми изменениями его физиономии с интересом, которого заслуживали таинственные и ужасные испытания, перенесенные этим мальчиком.
   В час был подан обед, состоявший преимущественно из мучной и растительной пищи, и мисс Пэнки (кроткая маленькая голубоглазая девчурка, которую каждое утро растирали после купанья, подвергая, казалось, опасности окончательно стереть с лица земли) была приведена из плена самой людоедкой и уведомлена, что тот, кто фыркает при гостях, никогда не попадет в рай. Когда эта великая истина была основательно ей внушена, ее угостили рисом, после чего она прочла установленную в замке послеобеденную молитву, заключавшую в себе особую благодарность миссис Пипчин за хороший обед. Племянница миссис Пипчин, Беринтия, поела холодной свинины. Миссис Пипчин, чей организм требовал горячей пищи, пообедала бараньими отбивными котлетами, которые были принесены прямо с пылу, прикрытые тарелкою, и издавали весьма приятный запах.
   Так как после обеда шел дождь и нельзя было идти на взморье, а организм миссис Пипчин требовал отдыха после отбивных котлет, дети отправились с Бери (она же – Беринтия) в темницу – пустую комнату, откуда виден был меловой откос и бочка с водой; это помещение имело вид крайне неуютный по вине ветхого камина без всяких приспособлений для топки. Впрочем, благодаря обществу, его оживлявшему, оно оказалось в конце концов наилучшим, потому что здесь Бери играла с детьми и, по-видимому, наслаждалась возней не меньше, чем они, покуда миссис Пипчин не постучала сердито в стену, словно ожившее коклейнское привидение, после чего игры были прекращены, и Бери до самых сумерек рассказывала шепотом сказки.
   К чаю было подано вдоволь молока с водой и хлеба с маслом, а также маленький черный чайник для миссис Пипчин и Бери и намазанные маслом гренки в неограниченном количестве для миссис Пипчин, принесенные прямо с пылу так же, как отбивные котлеты. Хотя миссис Пипчин снаружи сделалась очень маслянистой после этого блюда, – оно как будто вовсе не смазало ее внутри, потому что она оставалась такой же свирепой, как и раньше, и ее жесткие серые глаза ничуть не смягчились.
   После чая Бери принесла маленькую рабочую шкатулку с изображением Королевского павильона на крышке и принялась усердно работать, а миссис Пипчин, надев очки и раскрыв огромную книгу, переплетенную в зеленое сукно, начала клевать носом. И каждый раз, когда миссис Пипчин готова была упасть в огонь и просыпалась, она угощала щелчком юного Байтерстона за то, что тот тоже клевал носом.
   Наконец настало время детям идти спать, и после молитвы они улеглись. Так как маленькая мисс Пэнки боялась спать одна в темноте, миссис Пипчин всегда почитала своим долгом гнать ее наверх, как овцу; и весело было слушать, как мисс Пэнки долго еще хныкала в самой неудобной спальне, а миссис Пипчин то и дело входила, чтобы сделать ей внушение. Примерно в половине десятого благоухание горячего сладкого мяса (организм миссис Пипчин требовал сладкого мяса, без коего она не могла заснуть) присоединилось к преобладающему аромату дома, который миссис Уикем называла «запахом здания», и вскоре после этого замок погрузился в сон.
   На следующее утро завтрак не отличался от вечернего чая, но только миссис Пипчин ела булку вместо гренков и после этого казалась еще более раздраженной. Мистер Байтерстон вслух читал остальным родословную из книги Бытия (разумно избранную миссис Пипчин), преодолевая имена с легкостью и уверенностью человека, спотыкающегося на ступальном колесе[19]. Затем мисс Пэнки была унесена для растирания, а над мистером Байтерстоном проделывалась еще какая-то процедура с соленой водой, после чего он всегда возвращался очень синим и подавленным. Между тем Поль и Флоренс пошли к морю с Уикем, которая все время заливалась слезами, а около полудня миссис Пипчин руководила детским чтением. Так как в систему миссис Пипчин входило не допускать, чтобы детский ум развивался и расцветал как бутон, но раскрывать его насильно, как устрицу, то мораль этих уроков была обычно жестокой и ошеломляющей: героя – злого мальчика – даже в случае самой счастливой развязки обычно приканчивал лев или медведь, но никак не меньше.
   Так текла жизнь у миссис Пипчин. По субботам приезжал мистер Домби: Флоренс с Полем ходили к нему в гостиницу и пили чай. Они проводили с ним несколько часов, и обычно катались перед обедом, и в таких случаях мистер Домби, как враги Фальстафа, из одного накрахмаленного человека превращался в дюжину. Воскресный вечер был самым меланхолическим вечером в неделе, ибо миссис Пипчин почитала своим долгом быть особенно сердитой в воскресные вечера. Мисс Пэнки обычно возвращалась в глубокой тоске из Ротингдина от тетки, а мистер Байтерстон, чьи родные жили в Индии и которому приказывали сидеть в перерывах между церковными службами у стены гостиной, выпрямившись и не двигая ни рукой, ни ногой, претерпевал столь жестокие для своей юной души страдания, что в один из воскресных вечеров спросил Флоренс, не может ли она сообщить ему какие-нибудь сведения о том, как вернуться в Бенгалию.
   Но принято было считать, что у миссис Пипчин есть собственная система воспитания детей, и, разумеется, так оно и было. Несомненно, буяны, прожив несколько месяцев под ее гостеприимным кровом, возвращались домой ручными. Принято было также считать, что весьма почтенно со стороны миссис Пипчин посвятить себя такой жизни, пожертвовать в такой мере своими чувствами и так решительно противостоять невзгодам, после того как мистер Пипчин умер от разрыва сердца на Перуанских копях.
   На эту примерную старую леди Поль мог смотреть без конца, сидя в своем креслице у камина. Казалось, он не знал, что такое усталость, когда пристально разглядывал миссис Пипчин. Он не любил ее; он не боялся ее, но когда его посещало это старческое раздумье, в ней как будто сосредоточивалось что-то чудовищно привлекательное для него. Так сидел он, и смотрел на нее, и грел руки, и все смотрел на нее, и иной раз приводил в полное замешательство миссис Пипчин, хотя она и была людоедкой. Однажды, когда они были вдвоем, она спросила его, о чем он думает.
   – О вас, – с полной откровенностью сказал Поль.
   – А что же вы обо мне думаете? – спросила миссис Пипчин.
   – Думаю, какая вы, должно быть, старая, – сказал Поль.
   – Молодой джентльмен, о таких вещах думать не следует, – возразила дама. – Это не годится.
   – Почему не годится? – спросил Поль.
   – Потому что это невежливо, – сердито сказала миссис Пипчин.
   – Невежливо? – переспросил Поль.
   – Да.
   – Уикем говорит, – наивно сказал Поль, – что невежливо съедать все бараньи котлеты и гренки.
   – Уикем, – покраснев, отрезала миссис Пипчин, – злая, бесстыжая, дерзкая нахалка.
   – Что это такое? – осведомился Поль.
   – Ничего, сэр! – отвечала миссис Пипчин. – Вспомните рассказ о маленьком мальчике, которого забодал до смерти бешеный бык за то, что он приставал с вопросами.
   – Если бык был бешеный, – сказал Поль, – откуда он мог знать, что мальчик пристает с вопросами? Никто не станет шептать на ухо бешеному быку. Я не верю этому рассказу.
   – Вы ему не верите, сэр? – с изумлением спросила миссис Пипчин.
   – Не верю, – сказал Поль.
   – Ну, а если бы бык был смирный, тогда вы поверили бы, вы, маленький невер? – спросила миссис Пипчин.
   Так как Поль не задумывался над вопросом с этой точки зрения и основывал все свои заключения на установленном факте – бешенстве быка, – то в данный момент он согласился признать себя побежденным. Но он сидел и размышлял об этом со столь явным намерением поскорее загнать в тупик миссис Пипчин, что даже эта суровая старая леди сочла более благоразумным отступить, пока он не забудет об этом предмете.
   С этого дня миссис Пипчин как будто почувствовала к Полю нечто похожее на то странное влечение, какое испытывал к ней Поль. Она заставляла его придвигать креслице к ее стулу у камина, вместо того чтобы садиться напротив; и здесь сидел он в уголке между миссис Пипчин и каминной решеткой; весь свет, исходивший от его личика, поглощался черными бомбазиновыми складками, а он изучал каждую черточку и морщинку на ее физиономии и заглядывал в жесткие серые глаза, так что миссис Пипчин иной раз поневоле их закрывала, притворяясь дремлющей. У миссис Пипчин был старый черный кот, который обычно лежал, свернувшись у средней ножки каминной решетки, самовлюбленно мурлыча и щурясь на огонь до тех пор, пока суженные его зрачки не уподоблялись двум восклицательным знакам. Добрая старая леди – мы не хотим оказать ей неуважение – могла быть ведьмой, а Поль и кот – когда они сидели все вместе у камина – двумя прислуживающими ей духами. Увидя эту компанию, никто бы не удивился, если бы порыв ветра унес их всех однажды вечером в трубу и они исчезли бы навсегда.
   Этого, однако, не случилось. С наступлением темноты кот, Поль и миссис Пипчин неизменно находились на своих обычных местах; и Поль, избегая общества мистера Байтерстона, продолжал изучать по вечерам миссис Пипчин, кота и огонь, точно это был трактат о некромантии в трех томах.
   Миссис Уикем давала свое собственное толкование странностям Поля и, укрепившись в дурном расположении духа, чему виной был смущающий вид дымовых труб, открывающийся из комнаты, где она обычно сидела, а также завывание ветра и скука (убийственная скука, как выражалась энергически миссис Уикем) теперешнего ее существования, выводила самые мрачные заключения из вышеупомянутых посылок. В правила миссис Пипчин входило удерживать ее собственную «молодую девку» – таково было у миссис Пипчин родовое имя для служанок – от общения с миссис Уикем: на это она тратила много времени, прячась за дверьми и пугая эту преданную девицу, как только та приближалась к комнате миссис Уикем. Но Бери имела право поддерживать общение с этой частью дома, если оно не препятствовало исполнению различных дел, которыми она занималась непрерывно с утра до ночи; и в разговоре с Бери миссис Уикем облегчала душу.
   – Какой он хорошенький мальчуган, когда спит! – сказала как-то вечером Бери, принеся ужин миссис Уикем и приостановившись, чтобы посмотреть на спящего Поля.
   – Ах! – вздохнула миссис Уикем. – Так и должно быть.
   – Ну, он неплох и когда не спит, – заметила Бери.
   – Да, сударыня. О да! Такой была и дочь моего дяди, Бетси Джейн, – сказала миссис Уикем.
   Бери, казалось, не прочь была проследить, какая связь существовала между Полем Домби и дочерью дяди миссис Уикем, Бетси Джейн.
   – Жена моего дяди, – продолжала миссис Уикем, – умерла точь-в-точь так же, как его мамаша. Дочь моего дяди горевала точь-в-точь так же, как мистер Поль. Дочь моего дяди иной раз замораживала кровь в жилах у людей, вот что!
   – Как? – спросила Бери.
   – Я бы не согласилась просидеть ночь напролет наедине с Бетси Джейн, – сказала миссис Уикем, – даже в том случае, если бы вы дали возможность Уикему открыть на следующее утро свое собственное дело. Я бы не могла это сделать, мисс Бери.
   Мисс Бери, естественно, спросила – почему. Но миссис Уикем, следуя обычаю многих леди в ее положении, продолжала развивать свою мысль без всяких угрызений со вести.
   – Бетси Джейн, – сказала миссис Уикем, – была таким милым ребенком, какого только можно пожелать. Лучшего я бы не могла пожелать. Всеми болезнями, какие только могут быть у детей, Бетси Джейн переболела. Судороги бывали у нее так же часто, – сказала миссис Уикем, – как у вас чирьи, мисс Бери.
   Мисс Бери невольно сморщила нос.
   – Но за Бетси Джейн, когда она была в колыбели, – сказала миссис Уикем, понижая голос и окидывая взглядом комнату и Поля в кроватке, – ухаживала ее покойная мать. Я не могла бы сказать – как, и не могла бы сказать – когда, и не могла бы сказать, знало ли об этом милое дитя или не знало, но за Бетси Джейн присматривала ее мать, мисс Бери! Вы можете сказать – вздор! Я не обижусь, мисс. Надеюсь, вы, не кривя душой, будете считать это вздором; тогда вы увидите, что тем легче будет у вас на сердце в этом – простите, что я так откровенно выражаюсь, – в этом склепе, который сводит меня в могилу. Мистер Поль как-то неспокойно спит. Пожалуйста, похлопайте его по спине.
   – Конечно, вы полагаете, – сказала Бери, ласково исполняя то, о чем ее просили, – что и его выходила мать?
   – Бетси Джейн, – самым торжественным тоном отвечала миссис Уикем, – приходилось так же худо, как и этому ребенку, и она изменилась так же, как изменился этот ребенок. Частенько случалось мне видеть, как она сидит и думает, думает, передумывает так же, как он. Частенько случалось мне видеть ее такой же старой, старой, старой, как он. Я считаю, мисс Бери, что этот ребенок и Бетси Джейн находятся в совершенно одинаковом положении.
   – Дочь вашего дяди жива? – спросила Бери.
   – Да, мисс, жива, – отвечала миссис Уикем с торжествующим видом, ибо ясно было, что мисс Бери ждала обратного, – и замужем за серебряных дел мастером. О да, мисс, она-то жива, – сказала миссис Уикем с сильным ударением на местоимении.
   Так как было очевидно, что кто-то умер, племянница миссис Пипчин осведомилась – кто.
   – Мне бы не хотелось вас тревожить, – отвечала миссис Уикем, продолжая ужинать. – Не спрашивайте меня.
   Это был вернейший путь к тому, чтобы ее снова спросили. Поэтому мисс Бери повторила вопрос, и после некоторого сопротивления и колебаний миссис Уикем положила нож и, снова окинув взглядом комнату и Поля в кроватке, отвечала:
   – Она вдруг привязывалась к людям; чудно привязывалась иной раз; а некоторые привязанности у нее были такие, каких и следовало ждать, но только сильнее, чем обычно. Все эти люди умерли.
   Племяннице миссис Пипчин это показалось столь неожиданным и страшным, что она выпрямилась на жестком крае кровати, прерывисто дыша и с нескрываемым испугом глядя на рассказчицу.
   Миссис Уикем осторожно махнула указательным пальцем левой руки в сторону кровати, на которой спала Флоренс; затем опустила его вниз и несколько раз выразительно указала на пол: как раз под ними находилась гостиная, где миссис Пипчин имела обыкновение поедать гренки.
   – Попомните мои слова, мисс Бери, – сказала миссис Уикем, – и будьте благодарны, что мистер Поль не очень вас любит. Уверяю вас, я благодарна, что меня он не очень любит, хотя не велика радость жить в этой – простите, что я так откровенно выражаюсь, – в этой тюрьме!
   Быть может, волнение побудило мисс Бери слишком сильно похлопать Поля по спине или же прервало ее успокоительно-монотонные движения, – как бы то ни было, но в этот момент он повернулся в своей постельке, проснулся, сел – головка у него была горячая и влажная после какого-то детского сна – и позвал Флоренс.
   Флоренс вскочила с постели, как только раздался его голос, и, склонившись над его подушкой, снова убаюкала его песней. Миссис Уикем, покачивая головой и роняя слезы, указала Бери на маленькую группу и воздела глаза к потолку.
   – Спокойной ночи, мисс! – тихо промолвила Уикем. – Спокойной ночи! Ваша тетка – старая леди, мисс Бери, и вы должны быть готовы к этому.
   Такое утешительное напутствие миссис Уикем сопроводила скорбно-прочувственным взглядом и, оставшись одна с двумя детьми и слушая, как жалобно завывает ветер, предалась меланхолии – этому самому дешевому и доступному наслаждению, – пока ее не одолела дремота.
   Хотя племянница миссис Пипчин, спускаясь вниз, не думала, что узрит этого образцового дракона простертым на коврике у камина, однако она почувствовала облегчение, увидев тетку необычайно сварливой и сердитой и, по всей вероятности, собирающейся прожить многие годы на утешение всем, кто ее знал. Никаких признаков упадка у нее не наблюдалось и в течение следующей недели, на протяжении коей диетические яства исчезали с регулярной последовательностью, несмотря на то, что Поль изучал ее так же внимательно, как и раньше, и занимал обычное свое место между черными юбками и каминной решеткой с непоколебимым постоянством.
   Но так как сам Поль по истечении этого срока не стал сильнее, чем был по приезде, для него добыли колясочку, в которой он очень комфортабельно мог лежать с азбукой и другими начальными учебниками, в то время как его везли к морскому берегу. Верный своим странным вкусам, он отверг краснощекого подростка, который должен был возить эту коляску, и вместо него выбрал его деда, сморщенного старика с лицом, напоминающим краба, в потертом клеенчатом костюме, – старика, который, хорошо просолившись в морской воде, стал жестким и жилистым и от которого пахло водорослями, покрывавшими морской берег во время отлива.
   С этим примечательным слугой, катившим коляску, с Флоренс, всегда шедшей рядом, и с погруженной в уныние Уикем, замыкавшей шествие, он спускался ежедневно к берегу океана; и здесь он часами сидел или лежал в своей коляске, и ничто так не огорчало его, как присутствие других детей, – за исключением одной только Флоренс.
   – Уходите, пожалуйста, – говорил он детям, которые приходили посидеть с ним. – Благодарю вас, но вы мне не нужны.
   Случалось, детский голосок под самым его ухом спрашивал, как он себя чувствует.
   – Очень хорошо, благодарю вас, – отвечал он. – Но вы, пожалуйста, идите и играйте.
   Потом он повертывал голову, смотрел вслед уходящему ребенку и говорил Флоренс:
   – Нам никого больше не надо, правда? Поцелуй меня, Флой.
   В такие минуты ему неприятно было даже присутствие Уикем, и он радовался, когда она, по обыкновению своему, уходила искать раковины и знакомых. Любимое его местечко было самое уединенное, куда не заглядывало большинство гуляющих; и если Флоренс сидела подле него с работой, или читала ему, или разговаривала с ним, а ветер дул ему в лицо и вода подступала к колесам его коляски – ему больше ничего не было нужно.
   – Флой, – сказал он однажды, – где Индия, в которой живут родные этого мальчика?
   – О, далеко, далеко отсюда, – сказала Флоренс, поднимая глаза от работы.
   – Нужно ехать несколько недель? – спросил Поль.
   – Да, дорогой. Много недель, днем и ночью.
   – Если бы ты была в Индии, Флой, – сказал Поль, помолчав минуту, – я бы… Что сделала мама? Я забыл.
   – Любила меня! – подсказала Флоренс.
   – Нет, нет. Разве сейчас я не люблю тебя, Флой?.. Как это?.. Умерла… Если бы ты была в Индии, я бы умер, Флой.
   Она поспешно отложила работу и, лаская его, опустила голову на его подушку. И она умерла бы, если бы он был там, – сказала она. Скоро он будет чувствовать себя лучше.
   – О, мне теперь гораздо лучше! – отвечал он. – Я не то хотел сказать. Я хочу сказать, что умер бы от огорчения и от того, что был бы один, Флой.
   Однажды он заснул и долго спал спокойно. Внезапно проснувшись, он прислушался, встрепенулся, сел и продолжал к чему-то прислушиваться.
   Флоренс спросила его, что ему послышалось.
   – Я хочу знать, что оно говорит, – ответил он, пристально глядя ей в лицо. – Море, Флой, – о чем оно говорит все время?
   Она ответила, что это только шум набегающих волн.
   – Да, да, – сказал он. – Но я знаю, что они всегда что-то говорят. Всегда одно и то же. А что там, за морем?
   Он привстал, жадно всматриваясь в даль.
   Она отвечала ему, что там другая страна. Он не об этом думает, – сказал он; он думает о том, что там дальше… дальше!
   С тех пор очень часто во время разговора он умолкал, стараясь понять, о чем это всегда говорят волны, и приподнимался в коляске, чтобы посмотреть туда, где лежит этот невидимый далекий край.

Глава IX,
в которой Деревянный Мичман попадает в беду

   Та смесь романтики и любви к чудесному, которая была в большой степени свойственна натуре юного Уолтера и которую опека его дяди, старого Соломона Джилса, не очень-то смыла водами сурового житейского опыта, привела к тому, что он отнесся с необычайным и восторженным интересом к приключению Флоренс у Доброй миссис Браун. Он упивался им и лелеял его в своей памяти, в особенности ту часть его, которая имела к нему отношение, пока оно не стало избалованным детищем его фантазии, не завладело и не начало распоряжаться ею самовластно.
   Воспоминание об этом происшествии и его собственном участии в нем сделалось, быть может, еще пленительнее благодаря еженедельным воскресным мечтаниям старого Соля и капитана Катля. Вряд ли хоть одно воскресенье прошло без таинственных намеков на Ричарда Виттингтона, брошенных кем-либо из этих почтенных друзей; а капитан Катль так далеко зашел, что даже купил весьма старинную балладу, которая долго болталась вместе со многими другими, выражавшими главным образом чувства моряков, на глухой стене на Комершел-роуд; это поэтическое произведение повествовало об ухаживании и бракосочетании подающего надежды юного грузчика угля с некоей «красоткой Пэг», весьма достойной дочкой шкипера и совладельца ньюкаслского угольного судна. В этой волнующей легенде капитан Катль усматривал глубокое философское сходство с положением Уолтера и Флоренс, и она действовала на него столь возбуждающе, что в торжественных случаях, как, например, в дни рождения и в некоторые другие нецерковные праздники, он во все горло распевал эту песню в маленькой гостиной, выводя поразительную трель в слове «Пэ-э-эг», которым, в честь героини произведения, заканчивался каждый куплет.
   Но простодушный, веселый, общительный мальчик не очень склонен анализировать природу своих собственных чувств, как бы сильно они им ни владели; и Уолтеру трудно было бы разрешить эту задачу. Он очень полюбил верфь, где встретил Флоренс, и улицы (вовсе не привлекательные), по которым они шли домой. Башмаки, которые так часто спадали по дороге, он хранил у себя в комнате; а сидя как-то вечером в маленькой задней гостиной, он нарисовал целую галерею воображаемых портретов Доброй миссис Браун. Быть может, после этого памятного события он начал больше заботиться о своем костюме; и, несомненно, ему доставляло удовольствие в часы досуга ходить в тот квартал, где находился дом мистера Домби, с туманной надеждой встретить на улице маленькую Флоренс. Но отношение у него ко всему этому было совсем мальчишеское и наивное. Флоренс была очень хорошенькой, а любоваться хорошеньким личиком приятно. Флоренс была беззащитной и слабой, и он с гордостью думал о том, что ему удалось оказать ей покровительство и помощь. Флоренс была самым благодарным маленьким созданием в мире, и очаровательно было видеть ее лицо, светившееся горячей благодарностью. На Флоренс не обращали внимания и относились к ней с холодным пренебрежением, и сердце его преисполнилось юношеского интереса к заброшенному ребенку в скучном, величественном доме.
   Вот почему случилось так, что, быть может, несколько раз в течение года Уолтер раскланивался с Флоренс на улице, а Флоренс останавливалась, чтобы пожать ему руку. Миссис Уикем (которая, переделывая на свой лад его фамилию, неизменно называла его «молодым Грейвом»[20]), зная историю их знакомства, так привыкла к этому, что никакого внимания не обращала. С другой стороны, мисс Нипер скорее искала этих встреч; ее чувствительное юное сердце было втайне расположено к миловидному Уолтеру и склонно верить, что это чувство не остается без ответа.
   Таким образом, Уолтер не только не забывал впечатления от знакомства с Флоренс, но оно глубже и глубже запечатлевалось в его памяти. Что касается необычайного его начала и всех мелких обстоятельств, придававших ему особый характер и прелесть, он относился к ним скорее как к занимательному рассказу, пленявшему его воображение и не выходившему у него из головы, чем к подлинному событию, в котором он играл какую-то роль. По его мнению, эта встреча выдвигала на первый план Флоренс, но не его. Иногда он думал (и тогда шагал очень быстро), как было бы чудесно, – уйди он в плавание на следующий день после этой первой встречи; за морем он совершал бы чудеса, после долгого отсутствия вернулся бы адмиралом, сверкающим всеми цветами радуги, как дельфин, или по крайней мере капитаном почтового судна с нестерпимо блестящими эполетами, женился бы на Флоренс (к тому времени красивой молодой женщине), невзирая на зубы, галстук и часовую цепочку мистера Домби, и с торжеством увез бы ее куда-нибудь к лазурным берегам. Но эти полеты фантазии редко покрывали медную табличку конторы Домби и Сына глянцем золотой надежды или бросали ослепительный блеск на грязные окна в потолке; и когда капитан и дядя Соль толковали о Ричарде Виттингтоне и хозяйских дочерях, Уолтер чувствовал, что понимает настоящее свое положение у Домби и Сына гораздо лучше, чем они.