Страница:
Мы утверждаем, что открытие сессии парламента не более как подъем занавеса перед большой комической пантомимой, и что всемилостивейшую речь его королевского величества по случаю начала таковой не без успеха можно сравнить со вступительной речью клоуна: «А вот и мы! Милорды и джентльмены, а вот и мы!» Нам кажется, что это вступление отлично передает смысл и содержание умилостивительной речи премьер-министра. Если вспомнить, как часто произносится эта речь и притом тотчас же после перемены декораций, сходство будет полным и еще более разительным.
Быть может, никогда еще состав исполнителей нашей политической пантомимы не был так богат, как ныне. Особенно повезло нам с клоунами. Никогда еще, кажется, они так ловко не кувыркались и не исполняли свои фокусы с такой готовностью на потеху восхищенной толпе. Их неуемное пристрастие к выступлениям дало даже повод к некоторым упрекам: так, говорят, будто, разъезжая с бесплатными представлениями по всей стране, когда театр закрыт, они опускаются до уровня шутов, унижая тем свою почтенную профессию. Само собою разумеется, что Гримальди никогда не делал ничего подобного; и хотя Браун, Кинг и Гибсон между сезонами ездили в Сэррей, а мистер К. Дж. Смит иногда выезжал в Сэдлерс-УэлЛс, мы не находим в истории театра такого прецедента, чтобы все акробаты разъехались на гастроли по провинции, за исключением неизвестного джентльмена, выделывавшего сальто под маркой покойного мистера Ричардсона; однако он также не может почитаться авторитетом, ибо никогда не выступал на настоящих подмостках.
Оставив в стороне сей вопрос — в конце концов это лишь дело вкуса, — мы можем с гордостью и радостью в сердце думать об искусстве наших клоунов, выступающих во время сессии парламента. Изо дня в день они вертятся и кувыркаются до двух, трех, а то и четырех часов утра, откалывая самые удивительные фортели и награждая друг друга забавнейшими тумаками, не выказывая при этом ни малейших признаков усталости. Все это проделывается среди невероятного шума, возни, воя и рева, перед которыми бледнеет поведение самых буйных завсегдатаев шестипенсовой галерки на второй день святок.
Особенно любопытно наблюдать, как повелитель, то есть арлекин, по мановению своего начальственного жезла заставляет какого-нибудь из этих клоунов проделывать самые неожиданные телодвижения. Под неотразимым влиянием этих чар «клоун внезапно останавливается как вкопанный, не шевеля ни руками, ни ногами, в единый миг лишается дара речи или, наоборот, необычайно оживляется, извергает целый поток совершенно бессмысленных слов, корчится в самых диких, фантастических судорогах, извиваясь по земле, и даже вылизывает языком грязь. Подобные представления скорее удивительны, нежели забавны, вернее, они просто отвратительны для всех, за исключением разве любителей подобных фокусов, к которым, признаться, мы не испытываем дружеских чувств.
Странные, чрезвычайно странные штуки проделывает также и арлекин, который сейчас держит в руках упомянутый выше волшебный жезл. Стоит только помахать им перед глазами у человека, и у него тотчас вылетят из головы все прежние убеждения, а их место займут совершенно новые. От одного легкого удара по спине он совершенно перекрашивается. Есть даже такие искусные фокусники, которые при каждом прикосновении этого жезла меняют обличье, проделывая это с такой быстротой и ловкостью, что самый зоркий глаз не может уследить за их эволюциями. Время от времени гений, вручающий жезл, вырывает его из рук временного обладателя и передает новому фокуснику; в таких случаях все актеры меняются ролями, а беготня и колотушки начинаются сызнова.
Мы могли бы еще дальше продолжить эту главу, могли бы, например, распространить наше сравнение на свободные профессии, могли бы — в чем, между прочим, и состояла наша первоначальная цель — показать, что каждая из них сама по себе маленькая пантомима со своими собственными сценами и действующими лицами, но, опасаясь, что и так уже слитком много наговорили, закончим на этом месте главу. Один джентльмен, небезызвестный поэт и драматург, писал года два назад:
Быть может, никогда еще состав исполнителей нашей политической пантомимы не был так богат, как ныне. Особенно повезло нам с клоунами. Никогда еще, кажется, они так ловко не кувыркались и не исполняли свои фокусы с такой готовностью на потеху восхищенной толпе. Их неуемное пристрастие к выступлениям дало даже повод к некоторым упрекам: так, говорят, будто, разъезжая с бесплатными представлениями по всей стране, когда театр закрыт, они опускаются до уровня шутов, унижая тем свою почтенную профессию. Само собою разумеется, что Гримальди никогда не делал ничего подобного; и хотя Браун, Кинг и Гибсон между сезонами ездили в Сэррей, а мистер К. Дж. Смит иногда выезжал в Сэдлерс-УэлЛс, мы не находим в истории театра такого прецедента, чтобы все акробаты разъехались на гастроли по провинции, за исключением неизвестного джентльмена, выделывавшего сальто под маркой покойного мистера Ричардсона; однако он также не может почитаться авторитетом, ибо никогда не выступал на настоящих подмостках.
Оставив в стороне сей вопрос — в конце концов это лишь дело вкуса, — мы можем с гордостью и радостью в сердце думать об искусстве наших клоунов, выступающих во время сессии парламента. Изо дня в день они вертятся и кувыркаются до двух, трех, а то и четырех часов утра, откалывая самые удивительные фортели и награждая друг друга забавнейшими тумаками, не выказывая при этом ни малейших признаков усталости. Все это проделывается среди невероятного шума, возни, воя и рева, перед которыми бледнеет поведение самых буйных завсегдатаев шестипенсовой галерки на второй день святок.
Особенно любопытно наблюдать, как повелитель, то есть арлекин, по мановению своего начальственного жезла заставляет какого-нибудь из этих клоунов проделывать самые неожиданные телодвижения. Под неотразимым влиянием этих чар «клоун внезапно останавливается как вкопанный, не шевеля ни руками, ни ногами, в единый миг лишается дара речи или, наоборот, необычайно оживляется, извергает целый поток совершенно бессмысленных слов, корчится в самых диких, фантастических судорогах, извиваясь по земле, и даже вылизывает языком грязь. Подобные представления скорее удивительны, нежели забавны, вернее, они просто отвратительны для всех, за исключением разве любителей подобных фокусов, к которым, признаться, мы не испытываем дружеских чувств.
Странные, чрезвычайно странные штуки проделывает также и арлекин, который сейчас держит в руках упомянутый выше волшебный жезл. Стоит только помахать им перед глазами у человека, и у него тотчас вылетят из головы все прежние убеждения, а их место займут совершенно новые. От одного легкого удара по спине он совершенно перекрашивается. Есть даже такие искусные фокусники, которые при каждом прикосновении этого жезла меняют обличье, проделывая это с такой быстротой и ловкостью, что самый зоркий глаз не может уследить за их эволюциями. Время от времени гений, вручающий жезл, вырывает его из рук временного обладателя и передает новому фокуснику; в таких случаях все актеры меняются ролями, а беготня и колотушки начинаются сызнова.
Мы могли бы еще дальше продолжить эту главу, могли бы, например, распространить наше сравнение на свободные профессии, могли бы — в чем, между прочим, и состояла наша первоначальная цель — показать, что каждая из них сама по себе маленькая пантомима со своими собственными сценами и действующими лицами, но, опасаясь, что и так уже слитком много наговорили, закончим на этом месте главу. Один джентльмен, небезызвестный поэт и драматург, писал года два назад:
мы же, следуя по его стопам на ничтожном расстоянии в несколько миллионов миль, осмелимся добавить — как бы в виде нового толкования, — что он подразумевал пантомиму и что все мы — актеры в пантомиме жизни.
Весь мир — лишь театральные подмостки,
А люди просто все комедианты, —
Некоторые подробности касательно одного льва
В принципе мы питаем глубокое уважение ко львам. Подобно большинству людей, мы слышали и читали о многочисленных примерах их храбрости и великодушия. Мы восхищались геройским самопожертвованием и трогательным человеколюбием, которые побуждают львов никогда не есть людей — за исключением тех случаев, когда Они голодны, — и на нас произвела глубочайшее впечатление похвальная учтивость, которую они, как говорят, выказывают по отношению к незамужним дамам, занимающим известное положение в обществе. Все руководства по естественной истории изобилуют рассказами, подтверждающими их превосходные качества, а в одном старинном букваре можно прочесть трогательную повесть о старом льве, отличавшемся высокими достоинствами и строгими правилами, который счел своим непререкаемым долгом в назидание подрастающему поколению сожрать некоего молодого человека, имевшего дурную привычку сквернословить.
Все это дает весьма приятную пищу для ума и, без сомнения, убедительно свидетельствует в пользу львов вообще. Мы должны, однако, признаться, что те отдельные экземпляры, с которыми нам приходилось иметь дело, не обладали какими-либо выдающимися чертами характера и не придерживались рыцарских правил, приписываемых львам их летописцами. Мы, разумеется, никогда не видели льва в его, так сказать, естественном состоянии, то есть мы никогда не наблюдали, как лев прогуливается по лесу или, притаившись, сидит в своем логове под лучами тропического солнца и ждет, когда мимо пробежит его обед. Но зато нам приходилось не раз видеть львов в неволе, согбенных под тяжестью горя, и мы должны сознаться, что они показались нам весьма тупыми и апатичными существами.
Вот, например, лев из Зоологического сада. Он очень хорош — у него, без сомнения, есть грива, и вид у него весьма свирепый, но — боже милосердный — что из того? Светские львы выглядят не менее грозно, хотя в действительности это самые безобидные существа на свете. Лев из театрального фойе или экземпляр с Риджент-стрит напускает на себя самый зверский вид и страшно рычит, если вы его затронете, но он никогда не укусит; если же вы мужественно нападете на него, он тотчас подожмет хвост и поспешит убраться восвояси. Правда, эти хищники иногда бродят стаями, и если им попадется какой-нибудь очень уж добродушный и робкий на вид малый, они постараются его напугать, но достаточно оказать малейшее сопротивление, чтобы они в страхе разбежались. Это чрезвычайно приятные качества, тогда как льва из Зоологического сада и его собратьев на ярмарках мы порицаем главным образом за их сонливость, апатию и вялость.
Нам, сколько помнится, ни разу не приходилось видеть, чтобы кто-нибудь из них не дремал, разве только когда его кормят. Мы считаем, что двуногие львы во всех отношениях выше, чем их четвероногие тезки, и смело бросаем вызов всякому, кто пожелает вступить с нами в спор по этому предмету.
При таких убеждениях не удивительно, что наше любопытство было сильно возбуждено, когда на днях одна знакомая дама пригласила нас в гости, решительно заявив, что не примет никаких отказов, ибо — как она сказала — у нее будет лев. Мы тотчас взяли назад свои слова о том, что уже приглашены в другое место, и наше желание пойти к ней сделалось настолько же сильно, насколько прежде было сильно желание отделаться от приглашения.
Мы пришли рано и заняли в гостиной такое место, откуда можно было получше рассмотреть интересного зверя. Прошло два или три часа, начались танцы, зала наполнилась людьми, а льва все не было. Хозяйка дома была в отчаянии — ведь, как известно, одна из особых привилегий этих львов состоит в том, чтобы давать торжественные обещания и никогда их не выполнять, — но вдруг у парадной двери раздался оглушительный стук, и хозяин дома незаметно, как ему казалось, выскользнул на лестницу, чтобы посмотреть, кто там, вернулся в гостиную и, с восторгом потирая руки, необыкновенно значительным тоном возвестил: «Дорогая, мистер Имярек (он назвал фамилию льва) приехал».
При этих словах все взоры обратились на дверь, и мы заметили, что несколько молодых девиц, которые прежде весело болтали и смеялись, тотчас притихли, приняв необычайно томный вид, а некоторые молодые люди, отличавшиеся изысканным остроумием, сразу упали в глазах общества, и теперь все смотрели на них с холодным равнодушием. Даже молодой человек из музыкальной лавки, которого пригласили играть на фортепьяно, был так взволнован, что от избытка чувств взял несколько фальшивых нот.
Все это время из-за двери доносился оживленный разговор, неоднократно прерываемый громким смехом и возгласами: «О! великолепно! бесподобно!» — из чего мы заключили, что лев изволит шутить и что восклицания эти вызваны восторгами его вожака и нашего хозяина. И в самом деде, мы не ошиблись: когда лев, наконец, появился, мы услышали, как его вожак, низенький жеманный человечек, воздев руки к небу и стараясь подавить восторженное выражение на лице, шепчет на ухо некоторым из своих знакомых джентльменов, что Имярек сегодня необыкновенно в ударе!
Лев, о котором идет речь, был лев литературный. Разумеется, среди, собравшихся нашлось много людей, которые давно восхищались его ревом и желали быть ему представленными, и нам очень приятно было смотреть, как их подводили ко льву и с каким спокойным достоинством он принимал все их любезности. Это напомнило нам сельские ярмарки, где другим львам приходится без конца демонстрировать все известные им формы вежливости толпам восхищенных зрителей, беспрестанно сменяющим друг друга.
Пока лев таким образом выставлял себя напоказ, его вожак, не теряя времени даром, сновал в толпе, усердно расточая ему хвалы. Одному джентльмену он шепотом повторял какую-то изысканную остроту, произнесенную царственным зверем, когда тот поднимался по лестнице, что, несомненно, делало произведенное им умственное усилие тем более поразительным; другому он скороговоркой давал краткий отчет о состоявшемся накануне званом обеде, где двадцать семь джентльменов дружно встали и провозгласили специальный тост за здоровье льва; в то время как дамам он обещал замолвить словечко, чтобы царь зверей украсил своим автографом их альбомы. Затем во всех углах начались небольшие интимные совещания насчет наружности и сложения льва, а именно — оказался ли он ниже или выше ростом, полнее или худее, старше или моложе, чем они ожидали; похож ли он на свой портрет; и какого цвета у него глаза — черные, голубые, карие, зеленые, желтые или смешанные. Во всех этих совещаниях участвовал и вожак. Словом, до тех пор, покуда льва не усадили за вист, он был единственным предметом обсуждения, а затем гости принялись, как всегда, говорить о себе и друг о друге.
Мы должны признаться, что с нетерпением ожидали ужина, ибо если вы желаете видеть дрессированного льва в наиболее благоприятных условиях, то самое удобное для этого время — когда его кормят. Поэтому мы с восторгом заметили распространившееся среди гостей оживление, причина которого была вполне понятна, и тотчас же увидели, как хозяйка дома в сопровождении льва направилась вниз, в столовую. Мы предложили руку знакомой пожилой леди. О добрая душа! В целом свете не найдется дамы, которую было бы приятнее повести к столу, ибо как бы комната ни была мала, а общество велико, она, руководимая каким-то таинственным чутьем, непременно проберется вместе со своим кавалером к самым лакомым блюдам. Итак, мы предложили руку этой пожилой леди, и благодаря тому, что мы спустилась вниз по лестнице сразу вслед за львом, нам посчастливилось занять место почти напротив него.
Вожак, разумеется, был уже там. Он поместился как раз на таком расстоянии от своего подопечного, чтобы, обращаясь к нему, иметь приличный предлог повышать голос до той степени, какая требовалась для привлечения внимания всего общества, и тотчас же принялся усердно демонстрировать льва, заставляя его проделывать все свои фокусы. Каких только блесток остроумия не удавалось ему извлечь из льва! Прежде всего они начали острить насчет солонки, затем насчет курятины, затем — насчет пирожного со сбитыми сливками, но самые лучшие каламбуры, без сомнения, относились к салату из омаров предмет, о котором лев распространялся весьма энергично и, по мнению наиболее выдающихся авторитетов, превзошел самого себя. Этот превосходный способ блистать в свете, по нашему скромному разумению, основан на классических диалогах между мистером Панчем и его хозяином, в коих последний берет на себя всю черную работу и удовлетворяется тем, что прокладывает путь всем шуткам и остротам самого мистера Панча, которому всякий раз удается снискать похвалы и вызвать общий смех. Как бы то ни было, мы рекомендуем этот способ всем львам, настоящим и будущим, ибо в данном случае он имел блестящий успех и совершенно ошеломил всех слушателей.
Когда истощился запас острот насчет солонки, курятины, пирожного со сбитыми сливками и салата из омаров и не осталось больше ни единого повода для каламбуров, вожак решился на чрезвычайно опасную штуку, которую до сих пор еще проделывают с некоторыми львами в бродячих зверинцах, хотя однажды она и кончилась трагически, — он положил свою голову в пасть льва, всецело отдавшись на милость последнего. Босуэл[15] часто являет собой достойный сожаления пример того, к каким печальным последствиям может привести вышеупомянутый подвиг, а другие вожаки и литературные шакалы не раз получали сильные увечья за свою дерзость. Следует отдать справедливость нашему льву — он снисходительно и кротко позволял над собою подшучивать, а затем вместе со своим вожаком отправился домой в извозчичьей карете — настроенный весьма мирно, хотя и был несколько навеселе.
Находясь в созерцательном расположении духа, мы по дороге домой принялись размышлять о характере и поведении этой породы львов и вскоре пришли к выводу, что наша прежняя симпатия к ним чрезвычайно усилилась и укрепилась после того, что мы недавно видели. В то время как другие львы встречают всякую любезность со стороны общества с видом угрюмым и мрачным, а то и огрызаясь, — этой породе львов, по-видимому, льстит оказываемое им внимание. В то время как первые изо всех сил стараются скрыться от взоров толпы, последние ищут популярности и, в отличие от своих собратьев, которых только силой можно заставить выступать, всегда готовы показать свое искусство восхищенной публике. Мы знавали необыкновенно способных медведей, которые ни за что не соглашались плясать, хотя куча народа с величайшим нетерпением ожидала их выхода; отлично выдрессированных обезьян — они без всякой видимой причины не желали кувыркаться на проволоке; несомненно гениальных слонов, которые вдруг ни с того ни с сего отказывались вертеть ручку шарманки; но нам никогда еще не приходилось слышать о двуногом льве литературном или не литературном (мы приводим это как факт, делающий величайшую честь всей их породе), — который при первом же удобном случае не ухватился бы с жадностью за любую возможность играть в свое удовольствие первую скрипку.
Все это дает весьма приятную пищу для ума и, без сомнения, убедительно свидетельствует в пользу львов вообще. Мы должны, однако, признаться, что те отдельные экземпляры, с которыми нам приходилось иметь дело, не обладали какими-либо выдающимися чертами характера и не придерживались рыцарских правил, приписываемых львам их летописцами. Мы, разумеется, никогда не видели льва в его, так сказать, естественном состоянии, то есть мы никогда не наблюдали, как лев прогуливается по лесу или, притаившись, сидит в своем логове под лучами тропического солнца и ждет, когда мимо пробежит его обед. Но зато нам приходилось не раз видеть львов в неволе, согбенных под тяжестью горя, и мы должны сознаться, что они показались нам весьма тупыми и апатичными существами.
Вот, например, лев из Зоологического сада. Он очень хорош — у него, без сомнения, есть грива, и вид у него весьма свирепый, но — боже милосердный — что из того? Светские львы выглядят не менее грозно, хотя в действительности это самые безобидные существа на свете. Лев из театрального фойе или экземпляр с Риджент-стрит напускает на себя самый зверский вид и страшно рычит, если вы его затронете, но он никогда не укусит; если же вы мужественно нападете на него, он тотчас подожмет хвост и поспешит убраться восвояси. Правда, эти хищники иногда бродят стаями, и если им попадется какой-нибудь очень уж добродушный и робкий на вид малый, они постараются его напугать, но достаточно оказать малейшее сопротивление, чтобы они в страхе разбежались. Это чрезвычайно приятные качества, тогда как льва из Зоологического сада и его собратьев на ярмарках мы порицаем главным образом за их сонливость, апатию и вялость.
Нам, сколько помнится, ни разу не приходилось видеть, чтобы кто-нибудь из них не дремал, разве только когда его кормят. Мы считаем, что двуногие львы во всех отношениях выше, чем их четвероногие тезки, и смело бросаем вызов всякому, кто пожелает вступить с нами в спор по этому предмету.
При таких убеждениях не удивительно, что наше любопытство было сильно возбуждено, когда на днях одна знакомая дама пригласила нас в гости, решительно заявив, что не примет никаких отказов, ибо — как она сказала — у нее будет лев. Мы тотчас взяли назад свои слова о том, что уже приглашены в другое место, и наше желание пойти к ней сделалось настолько же сильно, насколько прежде было сильно желание отделаться от приглашения.
Мы пришли рано и заняли в гостиной такое место, откуда можно было получше рассмотреть интересного зверя. Прошло два или три часа, начались танцы, зала наполнилась людьми, а льва все не было. Хозяйка дома была в отчаянии — ведь, как известно, одна из особых привилегий этих львов состоит в том, чтобы давать торжественные обещания и никогда их не выполнять, — но вдруг у парадной двери раздался оглушительный стук, и хозяин дома незаметно, как ему казалось, выскользнул на лестницу, чтобы посмотреть, кто там, вернулся в гостиную и, с восторгом потирая руки, необыкновенно значительным тоном возвестил: «Дорогая, мистер Имярек (он назвал фамилию льва) приехал».
При этих словах все взоры обратились на дверь, и мы заметили, что несколько молодых девиц, которые прежде весело болтали и смеялись, тотчас притихли, приняв необычайно томный вид, а некоторые молодые люди, отличавшиеся изысканным остроумием, сразу упали в глазах общества, и теперь все смотрели на них с холодным равнодушием. Даже молодой человек из музыкальной лавки, которого пригласили играть на фортепьяно, был так взволнован, что от избытка чувств взял несколько фальшивых нот.
Все это время из-за двери доносился оживленный разговор, неоднократно прерываемый громким смехом и возгласами: «О! великолепно! бесподобно!» — из чего мы заключили, что лев изволит шутить и что восклицания эти вызваны восторгами его вожака и нашего хозяина. И в самом деде, мы не ошиблись: когда лев, наконец, появился, мы услышали, как его вожак, низенький жеманный человечек, воздев руки к небу и стараясь подавить восторженное выражение на лице, шепчет на ухо некоторым из своих знакомых джентльменов, что Имярек сегодня необыкновенно в ударе!
Лев, о котором идет речь, был лев литературный. Разумеется, среди, собравшихся нашлось много людей, которые давно восхищались его ревом и желали быть ему представленными, и нам очень приятно было смотреть, как их подводили ко льву и с каким спокойным достоинством он принимал все их любезности. Это напомнило нам сельские ярмарки, где другим львам приходится без конца демонстрировать все известные им формы вежливости толпам восхищенных зрителей, беспрестанно сменяющим друг друга.
Пока лев таким образом выставлял себя напоказ, его вожак, не теряя времени даром, сновал в толпе, усердно расточая ему хвалы. Одному джентльмену он шепотом повторял какую-то изысканную остроту, произнесенную царственным зверем, когда тот поднимался по лестнице, что, несомненно, делало произведенное им умственное усилие тем более поразительным; другому он скороговоркой давал краткий отчет о состоявшемся накануне званом обеде, где двадцать семь джентльменов дружно встали и провозгласили специальный тост за здоровье льва; в то время как дамам он обещал замолвить словечко, чтобы царь зверей украсил своим автографом их альбомы. Затем во всех углах начались небольшие интимные совещания насчет наружности и сложения льва, а именно — оказался ли он ниже или выше ростом, полнее или худее, старше или моложе, чем они ожидали; похож ли он на свой портрет; и какого цвета у него глаза — черные, голубые, карие, зеленые, желтые или смешанные. Во всех этих совещаниях участвовал и вожак. Словом, до тех пор, покуда льва не усадили за вист, он был единственным предметом обсуждения, а затем гости принялись, как всегда, говорить о себе и друг о друге.
Мы должны признаться, что с нетерпением ожидали ужина, ибо если вы желаете видеть дрессированного льва в наиболее благоприятных условиях, то самое удобное для этого время — когда его кормят. Поэтому мы с восторгом заметили распространившееся среди гостей оживление, причина которого была вполне понятна, и тотчас же увидели, как хозяйка дома в сопровождении льва направилась вниз, в столовую. Мы предложили руку знакомой пожилой леди. О добрая душа! В целом свете не найдется дамы, которую было бы приятнее повести к столу, ибо как бы комната ни была мала, а общество велико, она, руководимая каким-то таинственным чутьем, непременно проберется вместе со своим кавалером к самым лакомым блюдам. Итак, мы предложили руку этой пожилой леди, и благодаря тому, что мы спустилась вниз по лестнице сразу вслед за львом, нам посчастливилось занять место почти напротив него.
Вожак, разумеется, был уже там. Он поместился как раз на таком расстоянии от своего подопечного, чтобы, обращаясь к нему, иметь приличный предлог повышать голос до той степени, какая требовалась для привлечения внимания всего общества, и тотчас же принялся усердно демонстрировать льва, заставляя его проделывать все свои фокусы. Каких только блесток остроумия не удавалось ему извлечь из льва! Прежде всего они начали острить насчет солонки, затем насчет курятины, затем — насчет пирожного со сбитыми сливками, но самые лучшие каламбуры, без сомнения, относились к салату из омаров предмет, о котором лев распространялся весьма энергично и, по мнению наиболее выдающихся авторитетов, превзошел самого себя. Этот превосходный способ блистать в свете, по нашему скромному разумению, основан на классических диалогах между мистером Панчем и его хозяином, в коих последний берет на себя всю черную работу и удовлетворяется тем, что прокладывает путь всем шуткам и остротам самого мистера Панча, которому всякий раз удается снискать похвалы и вызвать общий смех. Как бы то ни было, мы рекомендуем этот способ всем львам, настоящим и будущим, ибо в данном случае он имел блестящий успех и совершенно ошеломил всех слушателей.
Когда истощился запас острот насчет солонки, курятины, пирожного со сбитыми сливками и салата из омаров и не осталось больше ни единого повода для каламбуров, вожак решился на чрезвычайно опасную штуку, которую до сих пор еще проделывают с некоторыми львами в бродячих зверинцах, хотя однажды она и кончилась трагически, — он положил свою голову в пасть льва, всецело отдавшись на милость последнего. Босуэл[15] часто являет собой достойный сожаления пример того, к каким печальным последствиям может привести вышеупомянутый подвиг, а другие вожаки и литературные шакалы не раз получали сильные увечья за свою дерзость. Следует отдать справедливость нашему льву — он снисходительно и кротко позволял над собою подшучивать, а затем вместе со своим вожаком отправился домой в извозчичьей карете — настроенный весьма мирно, хотя и был несколько навеселе.
Находясь в созерцательном расположении духа, мы по дороге домой принялись размышлять о характере и поведении этой породы львов и вскоре пришли к выводу, что наша прежняя симпатия к ним чрезвычайно усилилась и укрепилась после того, что мы недавно видели. В то время как другие львы встречают всякую любезность со стороны общества с видом угрюмым и мрачным, а то и огрызаясь, — этой породе львов, по-видимому, льстит оказываемое им внимание. В то время как первые изо всех сил стараются скрыться от взоров толпы, последние ищут популярности и, в отличие от своих собратьев, которых только силой можно заставить выступать, всегда готовы показать свое искусство восхищенной публике. Мы знавали необыкновенно способных медведей, которые ни за что не соглашались плясать, хотя куча народа с величайшим нетерпением ожидала их выхода; отлично выдрессированных обезьян — они без всякой видимой причины не желали кувыркаться на проволоке; несомненно гениальных слонов, которые вдруг ни с того ни с сего отказывались вертеть ручку шарманки; но нам никогда еще не приходилось слышать о двуногом льве литературном или не литературном (мы приводим это как факт, делающий величайшую честь всей их породе), — который при первом же удобном случае не ухватился бы с жадностью за любую возможность играть в свое удовольствие первую скрипку.
Мистер Роберт Боултон, джентльмен, связанный с прессой
В зале трактира «Зеленый Дракон», что близ Вестминстерского моста, все каждый вечер толкуют о политике, и главным политическим авторитетом считается мистер Роберт Боултон, именующий себя «джентльменом, связанным с прессой», — определение в высшей степени неопределенное. Обычный круг слушателей и почитателей мистера Роберта Боултона составляют гробовщик, владелец зеленной лавки, парикмахер, булочник, огромное брюхо, увенчанное человеческой головой и установленное на паре поразительно коротких ножек, а также некий тощий субъект в черном, неизвестного имени, звания и профессии, который всегда сидит в одинаковой позе, с одинаково бессмысленным выражением на длинной физиономии и, хотя вокруг него идет оживленнейшая беседа, не раскрывает рта, кроме тех случаев, когда он выпускает клубы табачного дыма или издает очень громкое, пронзительное и отрывистое «гм!». Поскольку мистер Боултон причастен к литературе, разговор иногда касается литературных тем, но обыкновенно речь идет о новостях дня, которые являются исключительным достоянием этой талантливой личности. Как-то вечером я очутился (разумеется, случайно) в «Зеленом Драконе» и услышал следующий, немало позабавивший меня разговор.
— Не можете ли вы одолжить мне десять фунтов до рождества? — осведомится парикмахер у брюха.
— Под какое обеспечение, мистер Чик?
— Мой инвентарь. По-моему, его вполне хватит, — мистер Толстинг. Штук пятьдесят париков, две вывески, полдюжины болванов да чучело медведя.
— Нет, не пойдет, — пробурчал Толстинг, — под такое обеспечение вы у меня ничего не получите. Парики да вывески — одна видимость, с болванами (иронически) я никогда дела не имею, если в том нет особой надобности, а от дохлого медведя мне ровно столько проку, сколько ему от меня.
— Ну, в таком случае, — настаивал Чик, — я вам дам книгу «Стихи Байрона», которая принадлежала Попу[16]. Она стоит сорок фунтов, потому что на переплете имеются собственноручные каракули Попа. Годится вам такое обеспечение?
— Вот это здорово! — вскричал булочник. — Однако что вы этим хотите сказать, мистер Чик?
— Что я хочу сказать? Да то, что на ней стоит автограф Попа:
— Однако, сэр, — вполголоса заметил гробовщик, почтительно перегнувшись через стол и пролив грог, стоявший перед парикмахером, — этот аргумент очень легко опрокинуть.
— Быть может, сэр, — возразил Чик, слегка вспыхнув, — быть может, вы сперва уплатите за опрокинутый грог, а уже после возьметесь опрокидывать еще что-нибудь.
— Итак, — произнес гробовщик, любезно кланяясь парикмахеру. — сдается мне, понимаете ли, сдается мне. уж вы меня извините, мистер Чик, да только сдается мне, что в нашей компании этот номер не пройдет к сожалению, мой хозяин имел честь делать гроб служанке этого самого лорда не больше как лет двадцать назад. Вы не подумайте, джентльмены, будто я этим горжусь, — другие, может, и гордились бьь а я так ненавижу всякие титулы. Я уважаю лакея какого-нибудь лорда ничуть не больше, чем любого почтенного лавочника, сидящего в этой зале. Я даже скажу — не больше, чем мистера Чика! (Поклон.) Стало быть, этот самый лорд наверняка родился много лет спустя после смерти Попа, и отсюда следует логическое следствие, что ни один из них не жил в одно время с другим. Так вот я и хочу сказать, что у Попа никогда не было никакой книги, что он никогда не видал, не щупал и не нюхал никакой книги (с торжеством), которая принадлежала этому самому лорду. А теперь, джентльмены, когда я подумаю, как вы терпеливо выслушали все мои рассуждения, я чувствую, что обязан наилучшим способом вознаградить вас за вашу доброту, а потому сажусь и замолкаю, тем паче, что я вижу — сюда входит человек достойнее меня. Я не имею привычки говорить любезности, джентльмены, а уж когда я их говорю, то, надеюсь, они бьют в самую точку.
— А, мистер Моргатроид! Кто это бьет в самую точку? — проговорил, входя в комнату, тот, к кому относилось вышеупомянутое замечание. — Я не одобряю, если человек горячится в зимнее время, даже когда он сидит так же близко от очага, как вы. Весьма неблагоразумно этак вгонять себя в пот. В чем причина столь сильного умственного и физического возбуждения, сэр?
Таково было в высшей степени философическое вступление мистера Роберта Боултона — парламентского стенографиста-репортера, как именовал он сам себя (ходячее между его собратьями двусмысленное определение, долженствующее внушить непосвященным уважение к обширному штату нашего министерского органа печати, тогда как для посвященных оно означало, что ни одна газета не может претендовать на их услуги).
Мистер Боултон был молодой человек с несколько болезненным и весьма легкомысленным выражением лица. Одеяние его являло собой изысканную смесь изящества, неряшливости, претенциозности, простоты, новизны и ветхости. Одна его половина была одета по-зимнему, другая — по-летнему. Он носил шляпу новейшего фасона д'Орсэй; панталоны его когда-то были белого цвета, но воздействие грязи, чернил к тому подобного придало им какой-то некий вид; на шее у него красовался высоченный черный, зверски накрахмаленный галстук, а вся верхняя часть костюма была скрыта под необъятными складками старой коричневой шинели с собачьим воротником, наглухо застегнутой на все пуговицы вплоть до вышеупомянутого галстука. Пальцы рук мистера Боултона выглядывали из кончиков черных лайковых перчаток, и по два пальца каждой ноги точно так же глядели на свет сквозь носки его сапог. Пусть голые стены мансарды мистера Боултона свято хранят тайну остальных подробностей его туалета! Он был невысок ростом, сухощав и отличался несколько вульгарными манерами. Приход его, по-видимому, произвел на всех сильное впечатление, и он приветствовал каждого из присутствующих снисходительным тоном. Парикмахер подвинулся, чтобы дать ему место между собой и брюхом. Через минуту он уже вступил во владение своей кружкой пива и трубкой. Разговор умолк. Все нетерпеливо ожидали его первого замечания.
— Сегодня утром в Вестминстере произошло страшное убийство, — заметил мистер Боултон.
Все повернулись. Все глаза устремились на мастера печатного слова.
— Булочник убил своего сына, сварив его в котле, — сказал мистер Боултон.
— О боже! — в ужасе воскликнули все разом.
— Да, джентльмены, он его сварил! — выразительно подчеркнул мистер Боултон, — сварил!
— А подробности, мистер Боултон, — осведомился парикмахер, — каковы подробности?
Мистер Боултон отхлебнул большущий глоток пива и раз двадцать затянулся трубкой — без сомнения, для того, чтобы вселить в меркантильные умы слушателей понятие о превосходстве джентльмена, связанного с прессой, — после чего продолжал:
— Этот человек был булочник, джентльмены. (Все посмотрели на булочника, который остановившимся взором глядел на Боултона.) Жертва, будучи его сыном, являлась, следовательно, сыном булочника. У несчастного убийцы была жена, которую он, находясь в состоянии опьянения, пинал ногой и бил кулаками. Он также швырял в нее пивными кружками и бросал ее на пол, а лежа в постели, душил, запихивая ей в рот значительную часть простыни или одеяла.
Рассказчик отхлебнул еще глоток; все переглянулись и воскликнули:
— Ужасно!
— Достоверно доказано, джентльмены, — продолжал мистер Боултон, — что вчерашнего дня вечером булочник Сойер явился домой в достойном порицания пьяном виде. Миссис Сойер, как подобает верной супруге, отвела находившегося в указанном состоянии мужа в его комнату на втором этаже и уложила на супружеское ложе. Спустя минуту она уже спала рядом с человеком, который на рассвете оказался убийцей! (Глубокое молчание убедило рассказчика в том, что нарисованная им ужасающая картина произвела желаемый эффект.) Примерно через час сын пришел домой, отпер дверь и поднялся наверх в свою спальню. Не успел он (представьте себе охватившее его чувство тревоги, джентльмены), не успел он снять свои невыразимые, как отчаянные вопли (его опытное ухо признало в них вопли матери) нарушили тишину окружающей ночи. Он снова надел свои невыразимые и побежал вниз. Он отворил дверь родительской спальни. Отец его плясал на его матери. Что должен был почувствовать сын! В порыве отчаяния он бросился на своего родителя в ту минуту, когда тот собирался вонзить нож в бок его родительницы. Мать вскрикнула. Отец схватил в охапку сына (который успел вырвать нож из родительской длани), стащил его вниз, засунул в котел, где кипятилось белье, и, захлопнув крышку, вскочил на нее, в каковой позе, со свирепым выражением на лице, и был обнаружен матерью, которая достигла зловещей прачечной в ту самую минуту, когда он занял указанную позицию.
— Где мой мальчик? — вскричала мать.
— Кипит в котле, — невозмутимо ответил добросердечный отец.
— Не можете ли вы одолжить мне десять фунтов до рождества? — осведомится парикмахер у брюха.
— Под какое обеспечение, мистер Чик?
— Мой инвентарь. По-моему, его вполне хватит, — мистер Толстинг. Штук пятьдесят париков, две вывески, полдюжины болванов да чучело медведя.
— Нет, не пойдет, — пробурчал Толстинг, — под такое обеспечение вы у меня ничего не получите. Парики да вывески — одна видимость, с болванами (иронически) я никогда дела не имею, если в том нет особой надобности, а от дохлого медведя мне ровно столько проку, сколько ему от меня.
— Ну, в таком случае, — настаивал Чик, — я вам дам книгу «Стихи Байрона», которая принадлежала Попу[16]. Она стоит сорок фунтов, потому что на переплете имеются собственноручные каракули Попа. Годится вам такое обеспечение?
— Вот это здорово! — вскричал булочник. — Однако что вы этим хотите сказать, мистер Чик?
— Что я хочу сказать? Да то, что на ней стоит автограф Попа:
Это написано на самой книжке, с внутренней стороны переплета, и потому мой сын говорит, что мы сему обязаны верить.
Кто книгу украдет, щелчок получит в лоб, —
Писал владелец Александр Поп.
— Однако, сэр, — вполголоса заметил гробовщик, почтительно перегнувшись через стол и пролив грог, стоявший перед парикмахером, — этот аргумент очень легко опрокинуть.
— Быть может, сэр, — возразил Чик, слегка вспыхнув, — быть может, вы сперва уплатите за опрокинутый грог, а уже после возьметесь опрокидывать еще что-нибудь.
— Итак, — произнес гробовщик, любезно кланяясь парикмахеру. — сдается мне, понимаете ли, сдается мне. уж вы меня извините, мистер Чик, да только сдается мне, что в нашей компании этот номер не пройдет к сожалению, мой хозяин имел честь делать гроб служанке этого самого лорда не больше как лет двадцать назад. Вы не подумайте, джентльмены, будто я этим горжусь, — другие, может, и гордились бьь а я так ненавижу всякие титулы. Я уважаю лакея какого-нибудь лорда ничуть не больше, чем любого почтенного лавочника, сидящего в этой зале. Я даже скажу — не больше, чем мистера Чика! (Поклон.) Стало быть, этот самый лорд наверняка родился много лет спустя после смерти Попа, и отсюда следует логическое следствие, что ни один из них не жил в одно время с другим. Так вот я и хочу сказать, что у Попа никогда не было никакой книги, что он никогда не видал, не щупал и не нюхал никакой книги (с торжеством), которая принадлежала этому самому лорду. А теперь, джентльмены, когда я подумаю, как вы терпеливо выслушали все мои рассуждения, я чувствую, что обязан наилучшим способом вознаградить вас за вашу доброту, а потому сажусь и замолкаю, тем паче, что я вижу — сюда входит человек достойнее меня. Я не имею привычки говорить любезности, джентльмены, а уж когда я их говорю, то, надеюсь, они бьют в самую точку.
— А, мистер Моргатроид! Кто это бьет в самую точку? — проговорил, входя в комнату, тот, к кому относилось вышеупомянутое замечание. — Я не одобряю, если человек горячится в зимнее время, даже когда он сидит так же близко от очага, как вы. Весьма неблагоразумно этак вгонять себя в пот. В чем причина столь сильного умственного и физического возбуждения, сэр?
Таково было в высшей степени философическое вступление мистера Роберта Боултона — парламентского стенографиста-репортера, как именовал он сам себя (ходячее между его собратьями двусмысленное определение, долженствующее внушить непосвященным уважение к обширному штату нашего министерского органа печати, тогда как для посвященных оно означало, что ни одна газета не может претендовать на их услуги).
Мистер Боултон был молодой человек с несколько болезненным и весьма легкомысленным выражением лица. Одеяние его являло собой изысканную смесь изящества, неряшливости, претенциозности, простоты, новизны и ветхости. Одна его половина была одета по-зимнему, другая — по-летнему. Он носил шляпу новейшего фасона д'Орсэй; панталоны его когда-то были белого цвета, но воздействие грязи, чернил к тому подобного придало им какой-то некий вид; на шее у него красовался высоченный черный, зверски накрахмаленный галстук, а вся верхняя часть костюма была скрыта под необъятными складками старой коричневой шинели с собачьим воротником, наглухо застегнутой на все пуговицы вплоть до вышеупомянутого галстука. Пальцы рук мистера Боултона выглядывали из кончиков черных лайковых перчаток, и по два пальца каждой ноги точно так же глядели на свет сквозь носки его сапог. Пусть голые стены мансарды мистера Боултона свято хранят тайну остальных подробностей его туалета! Он был невысок ростом, сухощав и отличался несколько вульгарными манерами. Приход его, по-видимому, произвел на всех сильное впечатление, и он приветствовал каждого из присутствующих снисходительным тоном. Парикмахер подвинулся, чтобы дать ему место между собой и брюхом. Через минуту он уже вступил во владение своей кружкой пива и трубкой. Разговор умолк. Все нетерпеливо ожидали его первого замечания.
— Сегодня утром в Вестминстере произошло страшное убийство, — заметил мистер Боултон.
Все повернулись. Все глаза устремились на мастера печатного слова.
— Булочник убил своего сына, сварив его в котле, — сказал мистер Боултон.
— О боже! — в ужасе воскликнули все разом.
— Да, джентльмены, он его сварил! — выразительно подчеркнул мистер Боултон, — сварил!
— А подробности, мистер Боултон, — осведомился парикмахер, — каковы подробности?
Мистер Боултон отхлебнул большущий глоток пива и раз двадцать затянулся трубкой — без сомнения, для того, чтобы вселить в меркантильные умы слушателей понятие о превосходстве джентльмена, связанного с прессой, — после чего продолжал:
— Этот человек был булочник, джентльмены. (Все посмотрели на булочника, который остановившимся взором глядел на Боултона.) Жертва, будучи его сыном, являлась, следовательно, сыном булочника. У несчастного убийцы была жена, которую он, находясь в состоянии опьянения, пинал ногой и бил кулаками. Он также швырял в нее пивными кружками и бросал ее на пол, а лежа в постели, душил, запихивая ей в рот значительную часть простыни или одеяла.
Рассказчик отхлебнул еще глоток; все переглянулись и воскликнули:
— Ужасно!
— Достоверно доказано, джентльмены, — продолжал мистер Боултон, — что вчерашнего дня вечером булочник Сойер явился домой в достойном порицания пьяном виде. Миссис Сойер, как подобает верной супруге, отвела находившегося в указанном состоянии мужа в его комнату на втором этаже и уложила на супружеское ложе. Спустя минуту она уже спала рядом с человеком, который на рассвете оказался убийцей! (Глубокое молчание убедило рассказчика в том, что нарисованная им ужасающая картина произвела желаемый эффект.) Примерно через час сын пришел домой, отпер дверь и поднялся наверх в свою спальню. Не успел он (представьте себе охватившее его чувство тревоги, джентльмены), не успел он снять свои невыразимые, как отчаянные вопли (его опытное ухо признало в них вопли матери) нарушили тишину окружающей ночи. Он снова надел свои невыразимые и побежал вниз. Он отворил дверь родительской спальни. Отец его плясал на его матери. Что должен был почувствовать сын! В порыве отчаяния он бросился на своего родителя в ту минуту, когда тот собирался вонзить нож в бок его родительницы. Мать вскрикнула. Отец схватил в охапку сына (который успел вырвать нож из родительской длани), стащил его вниз, засунул в котел, где кипятилось белье, и, захлопнув крышку, вскочил на нее, в каковой позе, со свирепым выражением на лице, и был обнаружен матерью, которая достигла зловещей прачечной в ту самую минуту, когда он занял указанную позицию.
— Где мой мальчик? — вскричала мать.
— Кипит в котле, — невозмутимо ответил добросердечный отец.