Чарльз Диккенс
НАШ ФРАНЦУЗСКИЙ КУРОРТ

   Завоевав, после многих лет верности, право на некоторое непостоянство по отношению к нашему английскому курорту, мы два или три сезона флиртовали с одним из французских курортов. Некогда он был известен нам только как город с очень длинной улицей, которая начиналась у бойни и кончалась у парохода; казалось, нам было суждено видеть эту улицу только на рассвете зимнего дня (в те времена на континенте еще не было железных дорог); проснувшись настолько, чтобы уже можно было понять, как неудобно мы спали, мы должны были, волею судьбы, громыхать по этой улице в парижском дилижансе, оставляя за собой море грязи и уже предвкушая переезд по другому, бурному морю. В связи с этой последней стихией перед моим умственным взором встает достойный француз в котиковой шапке с расшитым капюшоном поверх нее, который однажды был моим попутчиком в вышеупомянутом дилижансе. Проснувшись с бледным и помятым лицом, он огорченно посмотрел на грозные волны, с упоением резвящиеся на орудии пытки, которое именуется по морскому «бар», то есть отмель, и спросил нас, подвержены ли мы морской болезни. Чтобы он не был слишком потрясен видом того жалкого существа, в которое нам вскоре предстояло превратиться, а также для того, чтобы его утешить, мы ответили: «Сэр, ваш покорный слуга болеет морской болезнью всегда, когда только возможно». Он повернулся к нам, нисколько не вдохновленный этим блестящим примером: «О боже, а я болею всегда, даже тогда, когда это невозможно».
   Средства сообщения между французской столицей и нашим французским курортом совершенно изменились с тех пор; но моста через Ламанш все еще нет, и там продолжается прежняя качка. Если не говорить о тех редких случаях, когда погода бывает приличной, надо признать, что трудно совершить акт переезда в наш французский курорт с достоинством. Несколько мелких обстоятельств в своей совокупности превращают приезжающего в объект многих унижений. Во-первых, как только пароход входит в порт, все пассажиры попадают в плен: они сейчас же захватываются превосходящими силами таможенных чиновников и препровождаются в некий мрачный каземат. Во-вторых, дорога в каземат огорожена веревками высотой по грудь человека, а по ту сторону этих веревок все англичане, которые сами недавно перенесли морскую болезнь, а сейчас чувствуют себя хорошо, собираются, одетые по-праздничному, чтобы насладиться зрелищем полной деградации своих сограждан. «О боже милостивый! Как ему было плохо!» — «А вон тот промок до нитки!» — «А вон какой бледный!» — «А следующий — ну и зеленый же!» Даже мы сами (не лишенные от природы чувства собственного достоинства) сохраняем живое воспоминание о том, как мы двигались, шатаясь, по этому ненавистному проходу в сентябрьский день, при штормовом ветре, и как были встречены, точно неотразимый комический актер, бурей смеха и аплодисментов, потому что наши ноги вели себя до крайности глупо.
   А теперь — о том, что «в-третьих». В-третьих, пленников, запертых в мрачном каземате, проталкивают, по двое или по трое зараз, в другую, внутреннюю камеру, где изучают их паспорта; а у дверей, на проходе, стоит военная личность, которая рукой преграждает дорогу. Две мысли возникают обычно в уме британца во время этих церемоний: первая — что необходимо пробиться в эту камеру хотя бы ценой самых бешеных усилий, точно это — спасательная шлюпка, а каземат — судно, идущее ко дну; вторая — что рука военной личности есть оскорбление нашего национального достоинства, и отечественное правительство должно по этому поводу «сделать демарш». Британские ум и тело разгорячаются в результате этих размышлений, и вот уже даются горячечные ответы на вопросы и совершаются самые экстравагантные поступки. Так, Джонсон настаивает, что Джонсон это его имя, данное при крещении, а вместо того чтобы назвать фамилию своих предков, произносит национальное «черт!». И никак уже нельзя заставить его увидеть различие между ключом от чемодана и паспортом, и он будет упорно протягивать первый, в то время как у него просят второй. Поэтому, когда настает «в-четвертых», он уже пребывает в состоянии чистейшего идиотизма. Когда его, в-четвертых, выталкивают через маленькую дверь в дико ревущую толпу комиссионеров, это уже — безумец с дикими глазами и волосами дыбом, пока его кто-нибудь не спасет и не успокоит. Если у него нет друзей и никто его не спасает, его обычно сажают в омнибус, везут на вокзал и доставляют в Париж.
   Тем не менее наш французский курорт, когда вы до него, наконец, доберетесь, — отличное место. Вокруг — разнообразная и красивая природа, а внутри — много характерного и приятного. Что и говорить, здесь могло бы быть поменьше дурных запахов и гниющего мусора и более совершенный сток; город мог бы быть чище во многих местах, а стало быть, и несравненно здоровее. И все же это светлый, свежий, приятный и веселый город; и если вам случится пройтись по любой из его трех хорошо замощенных главных улиц около пяти часов дня, когда тонкие кулинарные запахи наполняют воздух, а через окна гостиниц (здесь полным-полно гостиниц) видны длинные столы, накрытые к обеду и украшенные салфетками, сложенными веерообразно, вы по справедливости признаете, что это город, необыкновенно подходящий для того, чтобы в нем есть и пить.
   На вершине холма, над новым, деловым городом, есть старый, обнесенный стеной город, богатый холодными колодцами. Если бы он отстоял на несколько сот миль дальше от Англии — а ведь сейчас, в ясный день, отсюда можно разглядеть траву, которая растет в расщелинах меловых утесов Дувра, — вас бы уже давно замучили до смерти рассказами об этом городе. Он более живописен и причудлив, чем добрая половина тех скромных мест, которым туристы, следующие за своим гидом, как стадо овец, присвоили совсем незаслуженную славу. Не говоря уже о домиках со строгими двориками, о таинственных закоулках и многооконных уличках, тихо белеющих на солнце, здесь есть старинная колокольня, которая давно попала бы во все Ежегодники и Альбомы, если бы добраться до нее стоило дороже. К счастью, она избежала этой участи, так как находится всего-навсего на нашем французском курорте, и вы можете по собственному желанию любоваться ею, но никто не заставляет вас бесноваться от восторга. Мы считаем одной из величайших за последнее время удач то обстоятельство, что Билкинс, этот единственный авторитет по вопросам вкуса, нигде, насколько мы могли выяснить, не отметил нашего французского курорта. Билкинс нигде о нем не писал, нигде не отмечал какие-либо его достопримечательности, ничего в нем не измерял и вообще его не трогал. За это избавление да благословит небо и городок и память бессмертного Билкинса!
   На старых стенах, которые четырехугольником окружают верхний город, есть очаровательная дорожка под сводом тенистых деревьев. Гуляя там, вы разглядываете сверху улички; перед вами открываются то одни, то другие виды на новый город, на реку, на холмы и на море. Особую прелесть и своеобразие придают этому зрелищу некоторые высокие дома, которые берут начало внизу, в глубине улиц, но как бы расцветают к новой жизни наверху: двери, окна и даже сады этих домов выходят на городскую стену. Мальчик, который войдет в ворота одного из этих домов, взберется по многим ступенькам вверх и вылезет из окна четвертого этажа, может считать себя новым Джеком, который поднялся по бобовому стеблю в Волшебную страну. Здесь удивительно большое детское население; английские дети с гувернантками, читающими романы на ходу, во время прогулок по тенистым аллеям, или с няньками, которые судачат на скамейках; французские дети с улыбающимися боннами в белоснежных чепцах, а сами дети — если это мальчики — в соломенных головных уборах наподобие пчелиных ульев, рабочих корзинок и подушек для коленопреклонений в церкви. Три года назад в обеденное время всегда можно было встретить, среди этих гуляющих детей, трех сморщенных стариков, один из которых носил потертую красную ленточку в потертой петлице. Если они гуляли для того, чтобы нагулять аппетит, они, несомненно, жили в пансионе, где все было оплачено заранее; иначе бедность не позволила бы им совершать такие опрометчивые поступки. Это были понурые, подслеповатые, скучные старики, в сношенных башмаках, оборванные, в длиннополых сюртуках с высокой талией и жиденьких брюках, и все же какой-то призрак былого благородства витал над ними. Они мало разговаривали друг с другом, и вид у них был такой, что они могли бы, пожалуй, выразить даже кой-какие политические несогласия, если б у них хватило на то физической силы. Однажды я слышал, как Красная ленточка слабым голосом жаловался остальным двум на то, что кто-то «разбойник», а затем все трое стиснули челюсти и наверное заскрипели бы зубами, если б у них были таковые. Пришла зима, и Красная ленточка отправился туда, куда уходят все отслужившие ленточки, а в следующем году оставшиеся двое по-прежнему бродили здесь, спотыкаясь среди обручей и кукол, — привычные, хоть и непонятные для детей фигуры, они, вероятно, казались большинству из них безобидными созданиями, которые никогда не были детьми и на которых они, дети, никогда не будут похожи. Пришла еще одна зима, и еще один старик ушел, так что в этом году последний из триумвирата уже перестал гулять — к чему теперь гулять? — и сидел в одиночестве на скамье, а перед ним так же весело, как всегда, мелькали обручи и куклы.
   На Places d'Armes[1] старого города есть маленький захудалый рынок; отсюда он, через старые ворота, просачивается вниз по склону, чтобы смешаться с шумным рынком нижнего города и затеряться в его толчее и суматохе. В летнее утро очень приятно наблюдать с вершины холма этот рыночный поток. Он начинается, полусонный и скучный, с нескольких мешков зерна; разливается множеством сапог и башмаков; устремляется с грохотом вниз, по пестрому руслу старых веревок, старого железа, старой посуды, старого платья, гражданского и военного, старого тряпья, новых хлопчатобумажных товаров, ярких картинок с изображением святых, маленьких зеркалец и нескончаемой тесьмы; ныряет затем куда-то в сторону, теряясь из виду на некоторое время, как это бывает с ручейками, и лишь мелькнув на мгновение в виде рыночной пивной; и вдруг снова возникает за большой церковью, растекаясь пестрой толпой женщин в белых чепцах и мужчин в синих блузах, грудами домашней птицы, овощей, фруктов, цветов, горшков, сковород, церковных стульев, солдат, деревенского масла, зонтиков и других приспособлений для защиты от солнца, девушек-носильщиц с корзинами за плечами, поджидающих нанимателя, и низенького сморщенного старика в треугольной шляпе, у которого на груди целая кираса из стаканов, а на плечах — малинового цвета величественное сооружение, украшенное флажками и напоминающее расцвеченный таран мостильщика, только без ручки. Он звонит в колокольчик то здесь, то там, возвещая о том, что продает прохладительный напиток. Он кричит хриплым и надтреснутым голосом, который каким-то образом оказывается все-таки слышен сквозь гомон торгующихся покупателей и продавцов. Вскоре после полудня этот поток пересыхает на всем своем течении. Церковные стулья возвращены в церковь, сложены все зонтики, унесены все непроданные товары, исчезают все прилавки и стойки, выметена площадь, наемные кареты недвижно стоят в ожидании седоков, а на всех деревенских дорогах вы видите (если вы так же усердно бродите по дорогам, как мы) крестьянок, чисто и удобно одетых, которые возвращаются домой на удивительно славных осликах, живописно привесив к седлу молочные кувшины, аккуратные бочонки из-под масла и тому подобное.
   Есть на нашем французском курорте и другой рынок, то есть несколько деревянных хибарок среди улицы, у порта, — он посвящен рыбе. Наши рыболовные суда славятся повсюду; наши рыбаки, хоть и любят яркие цвета наперекор хорошему вкусу (смотри у Билкинса), принадлежат к числу самых живописных людей, каких мы когда-либо встречали. У них не только свой квартал в городе, но и несколько собственных деревень на близлежащих утесах. Они имеют свои собственные церкви и часовни; они общаются только друг с другом и заключают браки только между собой; у них свои собственные обычаи; и одежда у них собственного покроя и навсегда неизменная. Как только один из их мальчиков научится ходить, на него надевают длинный ярко-красный колпак; и как любой из них не подумает выйти в море без головы, так не подумает он выйти в море без этого необходимого к ней добавления. Далее, они носят необыкновенно щегольские сапоги с огромнейшими отворотами, которые хлопают по голенищам и очень прихотливо над ними вздымаются; а выше сапог, они упакованы в удивительные куртки и штаны юбочного покроя, — сделанные по всем признакам из просмоленного старого паруса и для того, чтобы они окончательно залубенели, пропитанные еще смолой и солью, — так что те, кто носит это одеяние, приобретают особую походку; есть на что посмотреть, когда они ходят, переваливаясь, среди своих лодок, бочонков, сетей и снастей.
   Тамошние девушки имеют обыкновение бегать к морю с корзинками и бросать их в лодки, когда те возвращаются на волне прилива, обещая свое сердце и руку тому славному рыбаку, который будет так мил и наполнит ей корзину. Бегают они босиком, и оттого обладают самыми прелестными ногами, какие природа когда-либо вытачивала из лучшего красного дерева; а ступают они как Юнона. Глаза их так лучисты, что их длинные золотые серьги кажутся тусклыми по сравнению со своими блестящими соседями; когда же они принарядятся и к Этим красотам и к свежим личикам прибавятся еще многочисленные юбки — полосатые, красные, синие, всегда красивые, чистые и не слишком длинные — да еще чулки домашней вязки — темно-красные, синие, коричневые, фиолетовые, лиловые, которые им с утра до ночи вяжут женщины постарше, нянча детей, похожих на фламандские картины, — да еще кокетливые коротенькие ярко-синие жакеты, тоже вязаные и плотно облегающие их стройные фигуры; да ко всему этому еще прирожденное изящество, с каким они носят любой чепец и повязывают самым простым платком свои роскошные волосы, — ну, словом, запыхавшись от такого длинного перечня, скажем в заключение, что мы нимало не удивлялись тому, что всюду — в поле или на пыльной дороге, у ветряных мельниц или на какой-нибудь маленькой сочной лужайке над морем, — всюду, где нам встречались вместе молодой рыбак и рыбачка нашего французского курорта, — рука молодого парня во всех случаях, как нечто само собой разумеющееся, и без нелепых попыток скрыть столь очевидную необходимость, обвивала шею или талию рыбачки. И глядя на крутые улицы — дом над домом, терраса над террасой, — на яркие одежды, разложенные под солнцем на грубых каменных парапетах, мы никогда и нисколько не сомневались, что приятная дымка, окутывающая эти предметы, вследствие того, что мы смотрим на них сквозь коричневые сети, подвешенные на высокие шесты для просушки, — что эта дымка, в глазах каждого настоящего юного рыбака, есть дымка любви и красоты, еще более оттеняющая прелести богини его сердца.
   Надо отметить, к тому же, что это люди трудолюбивые, семейственные и честные. И хотя мы хорошо помним, что, по указаниям Билкинса, обязаны преклоняться перед неаполитанцами, мы берем на себя смелость предпочесть им рыбацкое население нашего французского курорта — особенно после нашего последнего посещения Неаполя, в этом году, когда мы обнаружили во всем городе людей только четырех состояний, а именно: лаццарони, священников, шпионов и солдат, причем все они — нищие. Правительство в своей отеческой заботе разогнало всех своих подданных, кроме негодяев.
   А для нас теперь наш французский курорт неотделим от нашего хозяина в эти два летних сезона, г. Лойаля Девассера, гражданина и муниципального советника. Разрешите иметь удовольствие представить вам г. Лойаля Девассера.
   Его фамилия просто Лойаль; но поскольку он женат, а в этой части Франции супруг всегда добавляет фамилию жены к своей собственной, то он подписывается Лойаль Девассер. Он владелец небольшого компактного имения в двадцать или тридцать акров на склоне высокого холма; здесь он построил две дачи, которые сдает внаем с мебелью. Эти дома намного превосходят все другие на нашем французском курорте; мы имели честь жить в обоих и можем это засвидетельствовать. В прихожей первого из них красуется план имения, на котором оно получилось вдвое больше территории Ирландии; так что когда мы еще не освоились с этим имением (г. Лойаль всегда называет его «La propriete»), мы прошли три мили по прямой в поисках Аустерлицкого моста, который, как оказалось впоследствии, находился непосредственно под нашим окном. В другой части имения мы целую неделю тщетно искали Замок Старой Гвардии — который, по плану, должен был находиться в двух лье от столовой, — пока однажды, сидя на скамье в лесу (на плане это был лес), в нескольких шагах от входной двери, не увидели у наших ног, в самом плачевном виде — вниз головой и прогнившую дозелена, — самое Старую Гвардию, то есть деревянную статую высотой в семь футов, изображающую одного из воинов этого славного корпуса, берущего на караул, — к несчастью, ее повалило порывом ветра в предыдущую зиму. Вы можете заключить отсюда, что г. Лойаль стойкий приверженец великого Наполеона. Он и сам старый солдат — капитан Национальной гвардии; у него на камине стоит красивая золотая ваза, преподнесенная ему его ротой; его преклонение перед памятью славного полководца безгранично. Медальоны с изображением Наполеона, его портреты, бюсты, картины густо рассыпаны по всему имению. В течение первого месяца нашей жизни в этом доме мы постоянно, к нашему огорчению, сваливали Наполеона: стоило нам притронуться к полке в темном углу, как Наполеон непременно падал с шумом наземь; всякий раз, когда мы открывали дверь, все Наполеоны в доме сотрясались до основания. Однако г. Лойаль вовсе не такой человек, который строит воздушные замки, или, как он сказал бы на французский лад, «замки в Испании». У него необыкновенно дельные, изобретательные, умелые и ловкие глаза и руки. Его дома восхитительны. Он сочетает французскую элегантность и английский комфорт по-своему, оригинально и очень удачно. У него необыкновенный талант превращать в маленькие уютные спальни такие уголки под крышей, которые англичанин так же не подумал бы приспособить под нечто полезное, как не подумал бы обжить пустыню. Мы сами блаженно почивали в элегантной комнате постройки г. Лойаля, где наша голова покоилась так близко к кухонной трубе, как, вероятно, еще ни одна голова джентльмена, если он не трубочист по профессии. И в какой бы странный уголок ни проник гений г. Лойаля, он неизменно создает там стенной шкаф и вешалку. В каждом из наших домов мы могли бы упрятать в шкафы и повесить на гвоздики вещевые мешки и шляпы целого отряда гидов.
   В свое время г. Лойаль был местным купцом. С каким бы торговцем вы ни заключали сделку в этом городе, стоит показать ему свою карточку с адресом «у г. Лойаля», и лицо торговца сейчас же станет приветливее. Мы не думаем, что есть, или был когда-либо, или будет когда-нибудь человек, столь приятный по всеобщему признанию, каков г. Лойаль в общем мнении всех граждан нашего французского курорта. Они потирают руки и улыбаются, когда говорят о нем. О, какая это добрая душа, какой славный малый. Какое великодушное сердце, этот г. Лойаль! Это истинная правда. Г. Лойаль по природе джентльмен. Он обрабатывает свою землю собственными руками (с помощью одного невзрачного крестьянина, с которым то и дело случаются припадки); он копает и роет с утра до вечера, до седьмого пота, — «всегда трудится», как он говорит; но пусть он покрыт пылью, грязью, травой, водой и какими угодно пятнами, — они не могут скрыть в г. Лойале джентльмена. Это статный, прямой, широкоплечий, загорелый человек, который кажется еще выше благодаря бравой солдатской выправке; посмотрите в живые глаза г. Лойаля, когда он стоит перед вами в рабочей блузе и шапке, не очень чисто выбритый и сильно выпачканный в земле, и вы непременно различите в г. Лойале джентльмена, для которого вежливость есть нечто врожденное, и покраснеете при мысли о том, чтобы можно было бы потребовать от него расписки в подтверждение данного им слова. Нетрудно поверить г. Лойалю, когда он рассказывает вам в своей веселой и бойкой манере, как он ездил в Фулем, близ Лондона, чтобы купить те многие сотни деревьев, которые мы видим сейчас в его имении, — тогда еще голом, безлесном холме; как он прожил в Фулеме три месяца; как весело проводил вечера с садоводами; как на прощание его чествовали банкетом, и все садоводы встали как один человек, разом чокнулись стаканами (как это принято в Фулеме) и воскликнули: «Да здравствует Лойаль!»
   У г. Лойаля есть славная супруга, но нет детей; и он любит играть с детьми своих постояльцев в военные учения, бегать с ними взапуски и вообще готов делать с ними и для них все, что может делать хороший и сердечный человек. У него очень общительный характер, а его гостеприимство беспредельно. Поставьте у него солдата на постой, и он будет в восторге. Тридцать пять солдат находились у г. Лойаля на постое этим летом, и все они за два дня очень потолстели и посвежели в лице. Уже стало известно в войсках, что тот, кто попал к г. Лойалю на постой, «как сыр в масле катается»; и счастливец, которому выпадало по жребию идти к г. Лойалю, всегда подпрыгивал от радости, хотя бы и при полной воинской выкладке. Г. Лойаль никогда не потерпит в своем присутствии ничего такого, что задевало бы в каком-нибудь смысле военную профессию. Мы заметили ему как-то, что у нас иногда возникают смутные сомнения насчет того, хватает ли солдату одного су в день в качестве карманных денег на табак, чулки, питье, стирку и все прочие человеческие удовольствия. «Пардон! — сказал г. Лойаль, несколько омрачившись. — Это, конечно, не богатство, но — а la bonne heure[2] — это лучше, чем было когда-то». «Что, — спросили мы его в другом случае, — должны местные крестьяне, которые живут с семьей в одной комнате и обязаны через ночь брать на постой по одному солдату (а то и двоих), — что еще они должны давать этим солдатам?» — «Помилуйте! — сказал неохотно г. Лойаль — постель, мсье, и огонька, чтобы сварить что-нибудь, ну и свечу. И они делят свой ужин с этими солдатами. Не станут же они ужинать отдельно». — «А что они получают за это?» — спросили мы. Г. Лойаль стал как бы выше ростом, отступил на шаг, положил руку на грудь и сказал величественно, от своего имени и от имени всей Франции: «Мсье, это вклад в общее государственное дело».
   Дождя никогда не будет, если верить г. Лойалю. Когда уже невозможно отрицать, что дождь льет как из ведра, он говорит, что зато завтра будет ясная — очаровательная — великолепная погода. В его имении никогда не бывает жарко, утверждает он. И точно так же, никогда у него не бывает холодно. Цветы, говорит он, в восторге от того, что могут здесь расти; утро сегодня — райское; сад похож на эдемский сад. Он несколько затейлив в своей речи. Когда мадам Лойаль уходит к вечерне, г. Лойаль с улыбкой замечает, что «она ушла спасать душу» — alle a son salut. Он очень любит курить, но ничто не заставит его курить в присутствии дамы. Его коротенькая черная трубочка сейчас же отправляется в нагрудный карман, прожигает ему дыру в блузе и чуть не поджигает его самого. В муниципальном совете и в других торжественных случаях он появляется в черной паре, с жилетом потрясающей ширины и в воротничке легендарных размеров. Славный г. Лойаль! Под блузой или жилетом бьется одно из самых благородных сердец той нации, которая так богата благородными людьми. Он знал поражения, но оставался на высоте при всех обстоятельствах. Не только тогда, когда, в фулемские времена, заблудился однажды ночью и какой-то негодяй англичанин, пообещав проводить его домой, водил его с собой во все ночные трактиры, в каждом из них пил «арфанарф»[3] за его счет и в конце концов сбежал, бросив его, совершенно беспомощного, на «Клифиуэй», которое, очевидно, было не чем иным, как Рэтклифской дорогой, — но и в других, более серьезных случаях. Когда-то давно семья, состоявшая из матери и детей, оставалась без денег в одном из его домов целый год. У г. Лойаля — а он совсем не так богат, как мы хотели бы, — не хватало духу сказать им: «Уходите!». Так они и жили, и приходилось отказывать тем нанимателям, которые могли бы аккуратно платить. Наконец им все-таки помогли отплыть домой. Г. Лойаль расцеловал всех членов этого семейства и сказал: «Прощайте, мои бедные дети!», а потом уселся в опустевшей гостиной и закурил свою трубку мира. «А квартирная плата, г. Лойаль?» — «Ну, и что же? Квартирная плата!» Г. Лойаль качает головой. «Le bon Dieu»[4], — говорит г. Лойаль, — вознаградит меня за это»; и он смеется и покуривает свою трубку мира. Пусть же он курит эту трубочку в своем имении, в ожидании загробной награды, еще пятьдесят лет!
   На нашем французском курорте есть и общественные развлечения, а то какой бы это был французский курорт? Они пользуются всеобщим признанием и очень дешевы. Купанье в море — а оно может считаться самым любимым дневным развлечением, ибо французские посетители купаются в течение всего дня и очень редко, по-видимому, находятся в воде менее часа каждый раз — поразительно дешево. Омнибусы подвозят вас, если вам это угодно, из соответствующей части города к берегу моря и доставляют обратно; в вашем распоряжении чистая и удобная купальная кабинка, платье, белье и все приспособления; и за все это взимается полфранка, или пять пенсов. На пристани обычно есть гитара, которая отважно пытается своим треньканьем перекрыть свирепый гул моря, и всегда есть какой-нибудь мальчик или женщина без голоса, которые поют песенки без мелодии; песня, которую нам приходилось чаще всего слышать, представляла собой призыв К «охотнику» не губить лучшую дичь — ласточку. Для купаний есть еще заведение, организованное на паевых началах, с эспланадой, по которой слоняются люди с подзорными трубками в руках; они как будто очень утомляются за свои деньги; есть также ассоциация индивидуальных владельцев кабинок, которые объединились в борьбе с грозным противником. Одним из таких является г. Лют, наш личный друг по купальной линии. Откуда взялась у него эта фамилия, непостижимо. Он такой же благородный и вежливый господин, как сам г. Лойаль Девассер; к тому же, невероятно тучный и очень жизнерадостный на вид. Г. Лют спас столько утопающих и получил за это столько наград, что его тучность как будто специально предусмотрена Провидением, чтобы он мог носить на себе эти медали; если б его объемы были объемами обыкновенного человека, он, конечно, не мог бы навесить их на себя все сразу. Но г. Лют выставляет напоказ свои знаки отличия только в особых случаях. В остальные дни они лежат, вместе со свертками грамот, указывающих, за что они были присуждены, в большом стеклянном ящике в гостиной его личной резиденции на берегу, где стоит также красный диван и где г. Лют хранит, кроме того, семейные портреты, портреты его собственной особы в купальной деятельности и в личной жизни, игрушечные лодочки, которые, при помощи часового механизма, мерно покачиваются взад-вперед, и другие сокровища.