Страница:
Но более всего меня поразила третья перемена, о которой я сейчас расскажу. Я не пытаюсь как-либо объяснить ее и ограничусь лишь точным изложением фактов. Хотя те, к кому обращался призрак, не замечали его, однако стоило ему к ним приблизиться, как они содрогались и на их лицах отражалось смятение. Казалось, он, подчиняясь законам, чье действие простиралось на всех, кроме меня, не мог показаться другим людям, и тем не менее таинственно, невидимо и неслышимо подчинял себе их сознание.
Когда адвокат выдвинул гипотезу о самоубийстве, а призрак встал около этого высокоученого юриста и принялся устрашающе водить руками по своему перерезанному горлу, тот совершенно явным образом запнулся, на несколько секунд потерял нить своих хитроумных рассуждений, вытер платком вспотевший лоб и побелел как полотно. А когда призрак встал перед свидетельницей защиты, нет никакого сомнения, что она обратила свой взор туда, куда он указывал пальцем, и некоторое время смущенно и обеспокоенно глядела на лицо обвиняемого. Достаточно будет привести еще два примера. На восьмой день процесса, после небольшого перерыва, который устраивался вскоре после полудня для отдыха и еды, я вместе с остальными присяжными вернулся в зал за несколько минут до появления судей. Стоя в ложе и обводя глазами публику, я решил было, что призрака здесь нет, как вдруг увидел его на галерее — он наклонялся через плечо какой-то почтенной дамы, словно хотел проверить, заняли уже судьи свои места или нет. И тотчас же дама вскрикнула, лишилась чувств, и ее вынесли из зала. Такой же случай произошел с многоопытным, проницательным и терпеливым судьей, который вел процесс. Когда разбирательство закончилось и он разложил свои бумаги, готовясь к заключительной речи, убитый вошел сквозь судейскую дверь, приблизился к креслу его чести и с живейшим интересом заглянул через его плечо в записи, которые тот листал. Лицо его чести исказилось, рука замерла, по телу пробежала странная, столь хорошо знакомая мне дрожь, и он нетвердым голосом произнес:
— Я на несколько минут умолкну, господа. Здесь очень душно… — и смог продолжать лишь после того, как выпил стакан воды.
На протяжении последних шести монотонных дней этого нескончаемого десятидневного разбирательства — все те же судьи в креслах, все тот же убийца на скамье подсудимых, все те же адвокаты за столом, все тот же тон вопросов и ответов, гулко отдающихся под потолком, все тот же скрип судейского пера, все те же приставы, снующие взад и вперед, все те же лампы, зажигаемые в один и тот же час, если их не приходилось зажигать еще с раннего утра, все тот же туманный занавес за огромными окнами, когда день был туманным, все тот же шум и шорок дождя, когда день выпадал дождливый, все те же следы тюремщиков и обвиняемого утро за утром все на тех же опилках, все те же ключи, отпирающие и дотирающие все те же тяжелые двери, — на протяжении этих мучительно однообразных дней, когда мне каралось, что я стал старшиной присяжных много столетий назад, а Пикадилли существовала во времена Вавилона, убитый ни на мгновение не утрачивал для меня четкости очертаний, и я видел его столь же ясно, как и всех, кто меня окружал. Должен также упомянуть, что призрак, которого я именую «убитым», ни разу, насколько я мог заметить, не посмотрел на убийцу. Снова и снова я с удивлением спрашивал себя — почему? Но он так ни разу и не посмотрел на него.
На меня он тоже не глядел с той самой минуты, как подал мне миниатюру и почти до самого конца процесса. Вечером последнего дня, без семи десять, мы удалились на совещание. Тупоумный член церковного совета и два его прихлебателя причинили нам столько хлопот, что мы были вынуждены дважды возвращаться в зал и просить судью повторить некоторые из его выводов. Девятеро из нас нисколько не сомневались в точности этих выводов, как, вероятно, и все, кто присутствовал в суде, но пустоголовый триумвират, только и выискивавший, к чему бы придраться, оспаривал их именно по этой причине. В конце концов мы настояли на своем, и в десять минут первого присяжные вошли в зал для оглашения своего вердикта.
Убитый стоял рядом с судьей как раз напротив ложи присяжных. Когда я занял свое место, он устремил на мое лицо внимательнейший взгляд; казалось, он остался доволен и начал медленно закутываться в серое покрывало, которое до той поры висело у него на руке. Когда я произнес: «Виновен!», покрывало съежилось, затем все исчезло, и это место опустело.
На обычный вопрос судьи, может ли осужденный сказать что-нибудь в свое оправдание, прежде чем ему будет вынесен смертный приговор, убийца произнес несколько невнятных фраз, которые газеты, вышедшие на следующий день, описали как «бессвязное бормотанье, означавшее, по-видимому, что он подвергает сомнению беспристрастность суда, поскольку старшина присяжных был предубежден против него». В действительности же он сделал следующее примечательное заявление:
— Ваша честь, я понял, что обречен, едва старшина присяжных вошел в ложу. Ваша честь, я знал, что он меня не пощадит, потому что накануне моего ареста он каким-то образом очутился ночью рядом с моей постелью, разбудил меня и накинул мне на шею петлю.
Когда адвокат выдвинул гипотезу о самоубийстве, а призрак встал около этого высокоученого юриста и принялся устрашающе водить руками по своему перерезанному горлу, тот совершенно явным образом запнулся, на несколько секунд потерял нить своих хитроумных рассуждений, вытер платком вспотевший лоб и побелел как полотно. А когда призрак встал перед свидетельницей защиты, нет никакого сомнения, что она обратила свой взор туда, куда он указывал пальцем, и некоторое время смущенно и обеспокоенно глядела на лицо обвиняемого. Достаточно будет привести еще два примера. На восьмой день процесса, после небольшого перерыва, который устраивался вскоре после полудня для отдыха и еды, я вместе с остальными присяжными вернулся в зал за несколько минут до появления судей. Стоя в ложе и обводя глазами публику, я решил было, что призрака здесь нет, как вдруг увидел его на галерее — он наклонялся через плечо какой-то почтенной дамы, словно хотел проверить, заняли уже судьи свои места или нет. И тотчас же дама вскрикнула, лишилась чувств, и ее вынесли из зала. Такой же случай произошел с многоопытным, проницательным и терпеливым судьей, который вел процесс. Когда разбирательство закончилось и он разложил свои бумаги, готовясь к заключительной речи, убитый вошел сквозь судейскую дверь, приблизился к креслу его чести и с живейшим интересом заглянул через его плечо в записи, которые тот листал. Лицо его чести исказилось, рука замерла, по телу пробежала странная, столь хорошо знакомая мне дрожь, и он нетвердым голосом произнес:
— Я на несколько минут умолкну, господа. Здесь очень душно… — и смог продолжать лишь после того, как выпил стакан воды.
На протяжении последних шести монотонных дней этого нескончаемого десятидневного разбирательства — все те же судьи в креслах, все тот же убийца на скамье подсудимых, все те же адвокаты за столом, все тот же тон вопросов и ответов, гулко отдающихся под потолком, все тот же скрип судейского пера, все те же приставы, снующие взад и вперед, все те же лампы, зажигаемые в один и тот же час, если их не приходилось зажигать еще с раннего утра, все тот же туманный занавес за огромными окнами, когда день был туманным, все тот же шум и шорок дождя, когда день выпадал дождливый, все те же следы тюремщиков и обвиняемого утро за утром все на тех же опилках, все те же ключи, отпирающие и дотирающие все те же тяжелые двери, — на протяжении этих мучительно однообразных дней, когда мне каралось, что я стал старшиной присяжных много столетий назад, а Пикадилли существовала во времена Вавилона, убитый ни на мгновение не утрачивал для меня четкости очертаний, и я видел его столь же ясно, как и всех, кто меня окружал. Должен также упомянуть, что призрак, которого я именую «убитым», ни разу, насколько я мог заметить, не посмотрел на убийцу. Снова и снова я с удивлением спрашивал себя — почему? Но он так ни разу и не посмотрел на него.
На меня он тоже не глядел с той самой минуты, как подал мне миниатюру и почти до самого конца процесса. Вечером последнего дня, без семи десять, мы удалились на совещание. Тупоумный член церковного совета и два его прихлебателя причинили нам столько хлопот, что мы были вынуждены дважды возвращаться в зал и просить судью повторить некоторые из его выводов. Девятеро из нас нисколько не сомневались в точности этих выводов, как, вероятно, и все, кто присутствовал в суде, но пустоголовый триумвират, только и выискивавший, к чему бы придраться, оспаривал их именно по этой причине. В конце концов мы настояли на своем, и в десять минут первого присяжные вошли в зал для оглашения своего вердикта.
Убитый стоял рядом с судьей как раз напротив ложи присяжных. Когда я занял свое место, он устремил на мое лицо внимательнейший взгляд; казалось, он остался доволен и начал медленно закутываться в серое покрывало, которое до той поры висело у него на руке. Когда я произнес: «Виновен!», покрывало съежилось, затем все исчезло, и это место опустело.
На обычный вопрос судьи, может ли осужденный сказать что-нибудь в свое оправдание, прежде чем ему будет вынесен смертный приговор, убийца произнес несколько невнятных фраз, которые газеты, вышедшие на следующий день, описали как «бессвязное бормотанье, означавшее, по-видимому, что он подвергает сомнению беспристрастность суда, поскольку старшина присяжных был предубежден против него». В действительности же он сделал следующее примечательное заявление:
— Ваша честь, я понял, что обречен, едва старшина присяжных вошел в ложу. Ваша честь, я знал, что он меня не пощадит, потому что накануне моего ареста он каким-то образом очутился ночью рядом с моей постелью, разбудил меня и накинул мне на шею петлю.
VII. Принимать на пробу
Вряд ли есть где-нибудь такая хорошенькая деревушка, как Кэмнер: она расположена на вершине холма, откуда открывается вид, красивей которого не сыщешь во всей Англии, а кругом тянутся луга, знаменитые чистотой и целебностью своего воздуха. Проезжая дорога из Дринга сначала тянется между изгородями больших поместий, но на этих лугах ее уже ничто не закрывает и, отделившись от Тенельмской дороги, она вьется вверх по юго-восточному склону холма, пока не достигает Кэмнера. С каждым шагом лошадь сильнее налегает на хомут, и все же этот склон настолько полог, что вы замечаете его, лишь когда, обернувшись, вдруг видите великолепный пейзаж, расстилающийся вокруг вас и под вами.
Деревушка состоит из одной коротенькой улицы, и среди разбросанных по ее сторонам домиков вы замечаете маленькую почтовую контору, полицейский участок и непритязательный сельский трактир («Герб Дунстанов»), хозяин которого содержит также лавочку через дорогу. Войдя в улицу, представляющую собой тупик, вы прямо перед собой видите старинную церковь, а неподалеку от нее — дом священника. Эта тихая деревушка дышит необыкновенной простотой и патриархальностью: недаром священник живет здесь в соседстве со своей паствой, и стоит ему только выйти за калитку, как он уже оказывается среди своих прихожан.
Деревенский выгон с трех сторон окружен домами, самыми разными по размерам и важности — от маленькой лавки — мясника, стоящей посреди его собственного сада, под сенью его собственных яблонь, до хорошенького белого домика, где живет помощник священника, и резиденций тех, кто считается (или считает себя) местной знатью. На восточной стороне выгона видны: невысокая каменная стена с воротами, ведущими в имение мистера Малькольмсона; скромное жилище его управляющего, Саймона Ида, все увитое плющом, чей осенний наряд может поспорить красками с самой яркой американской листвой; и, наконец, высокая кирпичная стена (с калиткой посредине), которая совершенно закрывает «Поместье» мистера Гиббса. С южной его стороны проходит дорога на Тенельмс, огибающая обширное имение Саусэнгер, которое принадлежит сэру Освальду Дунстану.
Если вы идете из Дринга, вы обязательно остановитесь у перелаза, почти напротив кузницы, и, опершись на него, будете долго любоваться лесами и водами, расстилающимися у ваших ног, — картину эту удачно дополняют два старых кедра, растущие неподалеку. Перелазом пользуются редко, потому что тропинка от него ведет только на ферму Плашетс. Зато здесь часто отдыхают утомленные путники. Немало художников писало вид, открывающийся отсюда; немало влюбленных юношей шептало здесь нежные слова своим красавицам; немало усталых бродяг садилось отдохнуть на стертый камень у перелаза.
Этот перелаз был некогда местом свиданий двух юных влюбленных, которые жили по соседству и должны были вскоре соединиться узами брака. Джордж Ид, единственный сын управляющего имением мистера Малькольмсона, был сильным красивым молодцом лет двадцати шести; он тоже работал в имении под началом своего отца и получал хорошее жалованье. Прямодушный, любознательный, он был неглуп, хотя его и нельзя было назвать ученым, пожалуй не отличался быстротой соображения, зато был очень упорен, — короче говоря, он являл собой прекрасный образчик честного и трудолюбивого английского крестьянина. Однако из-за некоторых особенностей своего характера он не пользовался у соседей такой любовью, как его отец. Он был сдержан, умел глубоко чувствовать, но не умел выражать свои чувства, легко обижался и с трудом прощал обиды, но в то же время был способен на искреннее раскаяние и тогда во всем винил самого себя. Его отец, бесхитростный и добродушный человек лет сорока пяти, который благодаря своим достоинствам сумел из батрака стать доверенным управляющим всего имения мистера Малькольмсона, пользовался большим уважением у своего хозяина и во всей округе. Мать Джорджа, женщина слабая здоровьем, но сильная духом, была образцовой женой и матерью.
Его родители, как принято в их сословии, вступили в брак слишком рано, и поэтому им пришлось испытать немало горя — они одного за другим схоронили трех болезненных детей на маленьком кэмнерском погосте, где надеялись со временем упокоиться сами. Всю свою любовь они излили на единственного оставшегося у них сына. Особенно мать питала к своему Джорджу такое восторженное обожание, что оно напоминало идолопоклонство. Ей не были чужды некоторые слабости ее пола. Она была ревнива, и когда догадалась, какое пламя зажгли в сердце ее сына ласковые синие глаза Сьюзен Арчер, то прониклась к этой румяной красавице отнюдь не нежными чувствами. Правда, Арчеры были о себе самого высокого мнения, потому что арендовали у сэра Освальда большую ферму, и всем было известно, что в их глазах любовь Сьюзен была унизительна и для нее и для всей их семьи. Любовь эта, как нередко бывает, вспыхнула на полях хмеля. Сьюзен часто прихварывала, и мудрый старичок доктор уверил ее отца, что для нее нет лекарства лучше, чем собирать две недели хмель в солнечную сентябрьскую погоду. Не так-то просто было отыскать поле, подходящее для такой прославленной красавицы, как Сьюзен. Но родители ее хорошо знали и уважали управляющего Саймона Ида и послали свою дочку на хмельник мистера Малькольмсона. Прописанное лекарство оказало желанное действие. Сьюзен обрела здоровье, но зато потеряла свое сердце.
Джордж Ид был красив и никогда прежде не любил ни одной женщины. Его чувство к нежной синеглазой девушке было той всепоглощающей страстью, которую дано испытать лишь людям с суровой и замкнутой натурой и которая поражает их на всю жизнь. Это чувство смело все препятствия. Сьюзен была доброй, простодушной девушкой, и хотя она сознавала власть своей красоты, это, как ни странно, нисколько ее не испортило. Она отдала все свое сердце верному и стойкому человеку, перед которым она благоговела, чувствуя, что он гораздо выше ее душой, хотя и стоит ниже по общественному положению. В душистый вечер, ставший свидетелем их любовных клятв, они не обменялись кольцами, но Джордж снял со шляпки Сьюзен веточку хмеля, которой она, смеясь, обвила ее, и, с великой любовью в карих глазах глядя на прелестное личико девушки, прошептал:
— Я буду хранить ее, пока жив, а когда умру, ее похоронят со мной!
Однако за красавицей Сьюзен уже давно ухаживал некий Джеффри Гиббс, владелец «Поместья» за кэмнерским выгоном. Прежде он был торговцем, но за несколько лет до описываемых событий увидел в газете объявление, приглашавшее его посетить такого-то нотариуса в Лондоне, который может сообщить ему нечто, представляющее для него значительный интерес. Он отправился к нотариусу и вступил во владение недурным наследством, оставшимся после родственника, которого он никогда в жизни не видел. Это неожиданное богатство решительно изменило его судьбу и образ жизни, но нисколько не повлияло на его натуру: он остался таким же чванливым и заносчивым, как и раньше. Однако теперь он превратился в джентльмена, живущего на ренту, и, следовательно, на общественной лестнице стоял гораздо выше Арчеров, которые были простыми арендаторами. Поэтому они были бы рады, если бы Сьюзен отнеслась к его ухаживаниям благосклонно. Правда, соседи твердили, что он вовсе не собирается жениться на девушке, и она сама говорила то же, добавляя при этом, что будь он в десять раз богаче и люби ее во сто раз больше, чем утверждает, — она все равно скорее умерла бы, чем вышла за такую образину.
Он и правда был страшен, хотя черты его нельзя было назвать безобразными. Однако на редкость непропорциональное сложение и свирепое выражение лица делали его отвратительным: ноги у него были короткие, а туловище и руки — необыкновенно длинные, голова же подошла бы только к торсу Геркулеса, и эта уродливая несоразмерность делала его каким-то приплюснутым и неуклюжим. Его маленькие глазки люто поблескивали под густыми щетинистыми бровями, а крючковатый нос нависал над огромным ртом с толстыми чувственными губами. Он щеголял в спортивных костюмах самых невероятных расцветок. Его часовая цепочка была такой толстой, что казалась фальшивой, а булавка, закалывающая галстук, и самый галстук резали даже невзыскательный глаз. Величайшим удовольствием для него было пугать беззащитных женщин: катаясь к экипаже, он проносился в дюйме от кабриолета, которым правила дама, или на бешеном галопе пролетал мимо какой-нибудь робкой всадницы и громко хихикал, наблюдая за тем, как ее конь шарахается в сторону и она в страхе пытается с ним справиться. Как все подлые тираны, в душе он, разумеется, был трусом.
Этот человек и Джордж Ид ненавидели друг друга. Джордж терпеть не мог Гиббса и глубоко его презирал. Гиббс злобно завидовал счастливцу крестьянину, которого полюбила девушка, холодно отвергавшая его собственные ухаживания.
Сердце Сьюзен было отдано Джорджу, но лишь когда ее здоровье вновь пошатнулось, отец ее против воли согласился на их союз. Едва мистер Малькольмсон услышал об этом, как он по собственному почину увеличил жалованье Джорджа и на выгодных условиях предложил ему один из своих коттеджей, расположенных неподалеку от дома Саймона Ида.
Однако когда известие о скорой свадьбе достигло ушей Гиббса, его ревнивая ярость была беспредельна. Он кинулся на ферму Плашетс и, запершись с мистером Арчером, предложил закрепить за Сьюзен солидную сумму, лишь бы она согласилась отказать жениху и стать его, Гиббса, женой. Но он только довел девушку до слез и растревожил ее отца. Этот последний с большой охотой согласился бы исполнить его желание, но он уже дал слово Джорджу, и Сьюзен требовала, чтобы он его сдержал. Впрочем, не успел Гиббс уйти, как старик фермер принялся громко жаловаться на ее, как он выражался, глупое упрямство; к нему присоединился ее старший брат, и они вместе обрушили на бедную девушку поток упреков зато, что она отказалась от такой выгодной партии. На слабовольную, уступчивую Сьюзен эта сцена произвела большое впечатление. Их жестокие слова глубоко поразили ее, и когда она пришла на свидание с женихом, на сердце у нее была свинцовая тяжесть, а глаза покраснели и распухли. Джордж, испуганный ее видом, с негодованием слушал ее взволнованный рассказ о том, что произошло.
— Заведет для тебя карету! — воскликнул он с горькой насмешкой. — Неужели для твоего отца какая-то одноколка значит больше, чем истинная любовь? Он хотел бы отдать тебя Гиббсу! Да я такому человеку и собаки бы не доверил!
— Отец смотрит на это по-другому, — рыдала девушка, — отец говорит, что, когда мы поженимся, он будет очень хорошим мужем. И я жила бы как знатная дама, у меня было бы много нарядов и слуг. Для отца это важнее всего.
— Да, пожалуй. Но ты не поддавайся ему, Сьюзен, милая! Не богатство и не наряды делают людей счастливыми — для счастья нужно кое-что получше! Знаешь, Сьюзен… — Он вдруг умолк и поглядел на нее с неизъяснимым чувством. — Я люблю тебя так горячо, что, если бы я думал… если бы я думал, что ты будешь счастливее, выйдя замуж за Гиббса… если бы я думал, что ты будешь счастливее с ним, чем со мной, я бы… я бы отказался от тебя, Сьюзен,! Да… И больше никогда бы с тобой не виделся! Да, я отказался бы от тебя!
Он умолк, а потом, подняв руку, — в этом безыскусственном жесте было что-то очень торжественное, — повторил еще раз:
— Я отказался бы от тебя! Но ты не будешь счастлива с Джеффри Гиббсом. С ним тебя ждет горе… а может быть, даже побои. Он не такой человек, чтобы сделать женщину счастливой, уж это я знаю твердо. Он зол… попросту жесток! А я… я выполню все, что обещаю у алтаря… все до последнего слова. Я буду трудиться ради тебя не покладая рук и… и верно любить тебя.
С этими словами он притянул ее к себе, а она, успокоенная его речью, еще доверчивее оперлась на его руку, и несколько минут они шли молча.
— И вот что, Сьюзен, милая, — сказал он потом. — Я себя знаю… и верю, что… когда мы поженимся и ты станешь моей… чтобы никто уже не мог нас разлучить… я сумею многого добиться, и, кто знает, может, ты еще будешь ездить в собственной карете. Ведь человек, когда берется за дело всерьез, многого добивается.
Сьюзен поглядела на него с восторженной любовью. Она восхищалась его силой, особенно потому, что сознавала свою слабость.
— Не нужно мне никакой кареты, — прошептала она, — мне только ты нужен, Джордж. Ты же знаешь, я ничего такого не хочу… это отец…
Поднялась луна, яркая, почти полная, сентябрьская луна, и лучи ее озаряли влюбленных, когда они возвращались по тихому Саусэнгерскому лесу, такому торжественному и красивому в этот час, к дому Сьюзен. И прежде чем они успели достигнуть калитки фермы Плашетс, на прелестном личике девушки уже сияла улыбка: они уговорились, что из трех недель, которые остались до свадьбы, две она проведет в Ормистоне[23] у своей тетушки мисс Джейн Арчер, чтобы избежать дальнейших посягательств Гиббса и упреков отца.
Так она и сделала, а Джордж решил воспользоваться ее отсутствием, чтобы съездить на аукцион в дальний городок и купить там кое-какую мебель для их нового дома. Кроме того, он испросил позволения погостить у своего друга до возвращения Сьюзен. Ему хотелось на это время уехать из дому, так как его мать с приближением свадьбы все больше против нее восставала. Она постоянно твердила, что женитьба на девушке, избалованной ухаживаниями и лестью, до добра не доведет и что из нее никогда не выйдет хорошая жена для простого труженика. Эти слова были особенно мучительны для Джорджа, так как для них имелись некоторые основания, и они не раз приводили к ссорам между ним и матерью, что совсем не способствовало смягчению неприязни, которую добрая женщина питала к своей будущей невестке.
Приехав домой после двухнедельного отсутствия, Джордж вместо ожидаемого письма от невесты с сообщением, когда она собирается вернуться в Плашетс, нашел совсем другое, написанное незнакомым почерком и содержавшее следующие слова:
Когда Джордж кончил читать эти письма, он сперва просто не поверил ни единому слову. Произошла какая-то ошибка. Этого не могло быть. И пока отец со слезами в честных глазах уговаривал его с твердостью перенести этот удар, а мать негодующе твердила, что он счастливо отделался от бессердечной кокетки, Джордж сидел молча, словно оглушенный. Для человека с его прямой и верной натурой подобное вероломство представлялось невероятным.
Однако через полчаса пришло еще одно подтверждение, и сомневаться долее было невозможно. К ним с важным видом явился Джеймс Уильямс, слуга мистера Гиббса, и, ухмыляясь, вручил Джорджу записку, вложенную в письмо, которое ему прислал хозяин. Записка была от Сьюзен, и она подписала ее своей новой фамилией.
«Я знаю, — гласила записка, — что мой поступок покажется Вам непростительным и Вы будете ненавидеть и презирать меня так же сильно, как прежде любили меня и верили мне. Я знаю, что простить меня Вы не можете. Но я прошу Вас об одном — не мстить. — Месть не вернет прошлого. О Джордж, если Вы когда-нибудь меня любили, исполните мою последнюю просьбу. Питайте ко мне ненависть и презрение — я ничего другого не заслуживаю, — но не мстите никому за мой дурной поступок. Забудьте меня — так будет лучше для нас обоих. О, если бы мы никогда не встречались!»
И дальше все шло в том же духе. Боязливые самообвинения, страх перед последствиями — нет, Джордж этого не заслуживал. Он смотрел на письмо, сжимая его в крепких, мускулистых руках, которые так преданно и неустанно трудились бы для нее. Затем, так и не сказав ни слова, он передал его отцу и вышел из комнаты. Они услышали, как он поднялся но узкой лестнице, закрыл за собой дверь своей каморки на чердаке — и там воцарилась мертвая тишина. Вскоре мать, не выдержав, пошла к нему. Хотя она эгоистически обрадовалась его разрыву с невестой, это чувство было полностью вытеснено любовью и глубокой нежностью — ведь она знала, как он должен страдать. Он сидел у окошка, а на коленях у него лежала сухая ветка хмеля. Мать подошла к нему и прижалась щекой к его щеке.
— Потерпи, сынок, — проникновенно сказала она, — уповай на бога, и он пошлет тебе утешение. Я знаю, тебе тяжело — очень тяжело, но ради своих бедных отца и матери, которые тебя так любят, найди в себе силы терпеть.
Он холодно взглянул на нее — в главах его не было слез.
— Потерплю, — сказал он сурово. — Разве ты не видишь, что я стараюсь терпеть?
Он смотрел на нее с тупой безнадежностью. Как хотелось матери увидеть в этих глазах слезы, которые облегчили бы его сердце!
— Она тебя не стоила, сынок. Я тебе всегда говорила… Но он властным жестом заставил ее замолчать.
— Матушка, ни слова о том, что случилось, и ни слова о ней! Ничего дурного она не сделала. И я с собой совладаю. Совладаю! Я останусь таким же, как был прежде, — но только если ни ты, ни отец никогда больше не будете о ней говорить. Она только превратила мое сердце в камень. Но это не такая уж большая беда.
Он прижал руку к своей широкой груди и хрипло застонал.
— Сегодня утром у меня здесь было живое сердце, — сказал он, — а теперь вместо него холодный тяжелый камень. Но это не такая уж большая беда.
— Не говори этого, сынок, — сказала мать и, заплакав, крепко обняла его, — ты убиваешь меня такими речами.
Но он ласково высвободился из ее объятий и, поцеловав в щеку, подвел к двери.
— Мне пора на работу, — сказал он и, раньше ее спустившись по лестнице, твердым шагом вышел из дому.
С этого-часа никто не слышал, чтобы он упомянул имя Сьюзен Гиббс. Он не расспрашивал, что именно произошло в Ормистоне; он никогда не говорил об этом, как не говорил о ней самой, ни с ее родными, ни со своими. Первых он избегал, а со вторыми был молчалив и сдержан. Казалось, Сьюзен для него перестала существовать.
И с этого часа в нем произошла разительная перемена. Он исполнял свою работу так же хорошо и добросовестно, как прежде, но с таким угрюмым безразличием, словно она была лишь неприятной обязанностью. Он больше никогда не улыбался и не шутил. Он всегда был мрачен и суров, не искал ничьего сочувствия и сам никому не сочувствовал, избегал всех людей, кроме своих родителей, и жил в печальном одиночестве.
Между тем на воротах «Поместья» мистера Гиббса появилась доска с надписью «Сдается внаем», а потом туда въехали какие-то никому не известные люди, и почти три года ни Гиббс, ни его жена не появлялись в этих местах. Затем в один прекрасный день пришло известие, что они едут домой, и все жители деревни с ума сходили от любопытства и нетерпения. Они приехали, и оказалось, что кое-какие слухи, доходившие до деревни, были вполне справедливы.
Деревушка состоит из одной коротенькой улицы, и среди разбросанных по ее сторонам домиков вы замечаете маленькую почтовую контору, полицейский участок и непритязательный сельский трактир («Герб Дунстанов»), хозяин которого содержит также лавочку через дорогу. Войдя в улицу, представляющую собой тупик, вы прямо перед собой видите старинную церковь, а неподалеку от нее — дом священника. Эта тихая деревушка дышит необыкновенной простотой и патриархальностью: недаром священник живет здесь в соседстве со своей паствой, и стоит ему только выйти за калитку, как он уже оказывается среди своих прихожан.
Деревенский выгон с трех сторон окружен домами, самыми разными по размерам и важности — от маленькой лавки — мясника, стоящей посреди его собственного сада, под сенью его собственных яблонь, до хорошенького белого домика, где живет помощник священника, и резиденций тех, кто считается (или считает себя) местной знатью. На восточной стороне выгона видны: невысокая каменная стена с воротами, ведущими в имение мистера Малькольмсона; скромное жилище его управляющего, Саймона Ида, все увитое плющом, чей осенний наряд может поспорить красками с самой яркой американской листвой; и, наконец, высокая кирпичная стена (с калиткой посредине), которая совершенно закрывает «Поместье» мистера Гиббса. С южной его стороны проходит дорога на Тенельмс, огибающая обширное имение Саусэнгер, которое принадлежит сэру Освальду Дунстану.
Если вы идете из Дринга, вы обязательно остановитесь у перелаза, почти напротив кузницы, и, опершись на него, будете долго любоваться лесами и водами, расстилающимися у ваших ног, — картину эту удачно дополняют два старых кедра, растущие неподалеку. Перелазом пользуются редко, потому что тропинка от него ведет только на ферму Плашетс. Зато здесь часто отдыхают утомленные путники. Немало художников писало вид, открывающийся отсюда; немало влюбленных юношей шептало здесь нежные слова своим красавицам; немало усталых бродяг садилось отдохнуть на стертый камень у перелаза.
Этот перелаз был некогда местом свиданий двух юных влюбленных, которые жили по соседству и должны были вскоре соединиться узами брака. Джордж Ид, единственный сын управляющего имением мистера Малькольмсона, был сильным красивым молодцом лет двадцати шести; он тоже работал в имении под началом своего отца и получал хорошее жалованье. Прямодушный, любознательный, он был неглуп, хотя его и нельзя было назвать ученым, пожалуй не отличался быстротой соображения, зато был очень упорен, — короче говоря, он являл собой прекрасный образчик честного и трудолюбивого английского крестьянина. Однако из-за некоторых особенностей своего характера он не пользовался у соседей такой любовью, как его отец. Он был сдержан, умел глубоко чувствовать, но не умел выражать свои чувства, легко обижался и с трудом прощал обиды, но в то же время был способен на искреннее раскаяние и тогда во всем винил самого себя. Его отец, бесхитростный и добродушный человек лет сорока пяти, который благодаря своим достоинствам сумел из батрака стать доверенным управляющим всего имения мистера Малькольмсона, пользовался большим уважением у своего хозяина и во всей округе. Мать Джорджа, женщина слабая здоровьем, но сильная духом, была образцовой женой и матерью.
Его родители, как принято в их сословии, вступили в брак слишком рано, и поэтому им пришлось испытать немало горя — они одного за другим схоронили трех болезненных детей на маленьком кэмнерском погосте, где надеялись со временем упокоиться сами. Всю свою любовь они излили на единственного оставшегося у них сына. Особенно мать питала к своему Джорджу такое восторженное обожание, что оно напоминало идолопоклонство. Ей не были чужды некоторые слабости ее пола. Она была ревнива, и когда догадалась, какое пламя зажгли в сердце ее сына ласковые синие глаза Сьюзен Арчер, то прониклась к этой румяной красавице отнюдь не нежными чувствами. Правда, Арчеры были о себе самого высокого мнения, потому что арендовали у сэра Освальда большую ферму, и всем было известно, что в их глазах любовь Сьюзен была унизительна и для нее и для всей их семьи. Любовь эта, как нередко бывает, вспыхнула на полях хмеля. Сьюзен часто прихварывала, и мудрый старичок доктор уверил ее отца, что для нее нет лекарства лучше, чем собирать две недели хмель в солнечную сентябрьскую погоду. Не так-то просто было отыскать поле, подходящее для такой прославленной красавицы, как Сьюзен. Но родители ее хорошо знали и уважали управляющего Саймона Ида и послали свою дочку на хмельник мистера Малькольмсона. Прописанное лекарство оказало желанное действие. Сьюзен обрела здоровье, но зато потеряла свое сердце.
Джордж Ид был красив и никогда прежде не любил ни одной женщины. Его чувство к нежной синеглазой девушке было той всепоглощающей страстью, которую дано испытать лишь людям с суровой и замкнутой натурой и которая поражает их на всю жизнь. Это чувство смело все препятствия. Сьюзен была доброй, простодушной девушкой, и хотя она сознавала власть своей красоты, это, как ни странно, нисколько ее не испортило. Она отдала все свое сердце верному и стойкому человеку, перед которым она благоговела, чувствуя, что он гораздо выше ее душой, хотя и стоит ниже по общественному положению. В душистый вечер, ставший свидетелем их любовных клятв, они не обменялись кольцами, но Джордж снял со шляпки Сьюзен веточку хмеля, которой она, смеясь, обвила ее, и, с великой любовью в карих глазах глядя на прелестное личико девушки, прошептал:
— Я буду хранить ее, пока жив, а когда умру, ее похоронят со мной!
Однако за красавицей Сьюзен уже давно ухаживал некий Джеффри Гиббс, владелец «Поместья» за кэмнерским выгоном. Прежде он был торговцем, но за несколько лет до описываемых событий увидел в газете объявление, приглашавшее его посетить такого-то нотариуса в Лондоне, который может сообщить ему нечто, представляющее для него значительный интерес. Он отправился к нотариусу и вступил во владение недурным наследством, оставшимся после родственника, которого он никогда в жизни не видел. Это неожиданное богатство решительно изменило его судьбу и образ жизни, но нисколько не повлияло на его натуру: он остался таким же чванливым и заносчивым, как и раньше. Однако теперь он превратился в джентльмена, живущего на ренту, и, следовательно, на общественной лестнице стоял гораздо выше Арчеров, которые были простыми арендаторами. Поэтому они были бы рады, если бы Сьюзен отнеслась к его ухаживаниям благосклонно. Правда, соседи твердили, что он вовсе не собирается жениться на девушке, и она сама говорила то же, добавляя при этом, что будь он в десять раз богаче и люби ее во сто раз больше, чем утверждает, — она все равно скорее умерла бы, чем вышла за такую образину.
Он и правда был страшен, хотя черты его нельзя было назвать безобразными. Однако на редкость непропорциональное сложение и свирепое выражение лица делали его отвратительным: ноги у него были короткие, а туловище и руки — необыкновенно длинные, голова же подошла бы только к торсу Геркулеса, и эта уродливая несоразмерность делала его каким-то приплюснутым и неуклюжим. Его маленькие глазки люто поблескивали под густыми щетинистыми бровями, а крючковатый нос нависал над огромным ртом с толстыми чувственными губами. Он щеголял в спортивных костюмах самых невероятных расцветок. Его часовая цепочка была такой толстой, что казалась фальшивой, а булавка, закалывающая галстук, и самый галстук резали даже невзыскательный глаз. Величайшим удовольствием для него было пугать беззащитных женщин: катаясь к экипаже, он проносился в дюйме от кабриолета, которым правила дама, или на бешеном галопе пролетал мимо какой-нибудь робкой всадницы и громко хихикал, наблюдая за тем, как ее конь шарахается в сторону и она в страхе пытается с ним справиться. Как все подлые тираны, в душе он, разумеется, был трусом.
Этот человек и Джордж Ид ненавидели друг друга. Джордж терпеть не мог Гиббса и глубоко его презирал. Гиббс злобно завидовал счастливцу крестьянину, которого полюбила девушка, холодно отвергавшая его собственные ухаживания.
Сердце Сьюзен было отдано Джорджу, но лишь когда ее здоровье вновь пошатнулось, отец ее против воли согласился на их союз. Едва мистер Малькольмсон услышал об этом, как он по собственному почину увеличил жалованье Джорджа и на выгодных условиях предложил ему один из своих коттеджей, расположенных неподалеку от дома Саймона Ида.
Однако когда известие о скорой свадьбе достигло ушей Гиббса, его ревнивая ярость была беспредельна. Он кинулся на ферму Плашетс и, запершись с мистером Арчером, предложил закрепить за Сьюзен солидную сумму, лишь бы она согласилась отказать жениху и стать его, Гиббса, женой. Но он только довел девушку до слез и растревожил ее отца. Этот последний с большой охотой согласился бы исполнить его желание, но он уже дал слово Джорджу, и Сьюзен требовала, чтобы он его сдержал. Впрочем, не успел Гиббс уйти, как старик фермер принялся громко жаловаться на ее, как он выражался, глупое упрямство; к нему присоединился ее старший брат, и они вместе обрушили на бедную девушку поток упреков зато, что она отказалась от такой выгодной партии. На слабовольную, уступчивую Сьюзен эта сцена произвела большое впечатление. Их жестокие слова глубоко поразили ее, и когда она пришла на свидание с женихом, на сердце у нее была свинцовая тяжесть, а глаза покраснели и распухли. Джордж, испуганный ее видом, с негодованием слушал ее взволнованный рассказ о том, что произошло.
— Заведет для тебя карету! — воскликнул он с горькой насмешкой. — Неужели для твоего отца какая-то одноколка значит больше, чем истинная любовь? Он хотел бы отдать тебя Гиббсу! Да я такому человеку и собаки бы не доверил!
— Отец смотрит на это по-другому, — рыдала девушка, — отец говорит, что, когда мы поженимся, он будет очень хорошим мужем. И я жила бы как знатная дама, у меня было бы много нарядов и слуг. Для отца это важнее всего.
— Да, пожалуй. Но ты не поддавайся ему, Сьюзен, милая! Не богатство и не наряды делают людей счастливыми — для счастья нужно кое-что получше! Знаешь, Сьюзен… — Он вдруг умолк и поглядел на нее с неизъяснимым чувством. — Я люблю тебя так горячо, что, если бы я думал… если бы я думал, что ты будешь счастливее, выйдя замуж за Гиббса… если бы я думал, что ты будешь счастливее с ним, чем со мной, я бы… я бы отказался от тебя, Сьюзен,! Да… И больше никогда бы с тобой не виделся! Да, я отказался бы от тебя!
Он умолк, а потом, подняв руку, — в этом безыскусственном жесте было что-то очень торжественное, — повторил еще раз:
— Я отказался бы от тебя! Но ты не будешь счастлива с Джеффри Гиббсом. С ним тебя ждет горе… а может быть, даже побои. Он не такой человек, чтобы сделать женщину счастливой, уж это я знаю твердо. Он зол… попросту жесток! А я… я выполню все, что обещаю у алтаря… все до последнего слова. Я буду трудиться ради тебя не покладая рук и… и верно любить тебя.
С этими словами он притянул ее к себе, а она, успокоенная его речью, еще доверчивее оперлась на его руку, и несколько минут они шли молча.
— И вот что, Сьюзен, милая, — сказал он потом. — Я себя знаю… и верю, что… когда мы поженимся и ты станешь моей… чтобы никто уже не мог нас разлучить… я сумею многого добиться, и, кто знает, может, ты еще будешь ездить в собственной карете. Ведь человек, когда берется за дело всерьез, многого добивается.
Сьюзен поглядела на него с восторженной любовью. Она восхищалась его силой, особенно потому, что сознавала свою слабость.
— Не нужно мне никакой кареты, — прошептала она, — мне только ты нужен, Джордж. Ты же знаешь, я ничего такого не хочу… это отец…
Поднялась луна, яркая, почти полная, сентябрьская луна, и лучи ее озаряли влюбленных, когда они возвращались по тихому Саусэнгерскому лесу, такому торжественному и красивому в этот час, к дому Сьюзен. И прежде чем они успели достигнуть калитки фермы Плашетс, на прелестном личике девушки уже сияла улыбка: они уговорились, что из трех недель, которые остались до свадьбы, две она проведет в Ормистоне[23] у своей тетушки мисс Джейн Арчер, чтобы избежать дальнейших посягательств Гиббса и упреков отца.
Так она и сделала, а Джордж решил воспользоваться ее отсутствием, чтобы съездить на аукцион в дальний городок и купить там кое-какую мебель для их нового дома. Кроме того, он испросил позволения погостить у своего друга до возвращения Сьюзен. Ему хотелось на это время уехать из дому, так как его мать с приближением свадьбы все больше против нее восставала. Она постоянно твердила, что женитьба на девушке, избалованной ухаживаниями и лестью, до добра не доведет и что из нее никогда не выйдет хорошая жена для простого труженика. Эти слова были особенно мучительны для Джорджа, так как для них имелись некоторые основания, и они не раз приводили к ссорам между ним и матерью, что совсем не способствовало смягчению неприязни, которую добрая женщина питала к своей будущей невестке.
Приехав домой после двухнедельного отсутствия, Джордж вместо ожидаемого письма от невесты с сообщением, когда она собирается вернуться в Плашетс, нашел совсем другое, написанное незнакомым почерком и содержавшее следующие слова:
«Джордж Ид, тебя водят за нос. Приглядывай за Д. Г.Это таинственное послание встревожило Джорджа, и его тревога еще увеличилась, когда он узнал, что Гиббс уехал из Кэмнера в один день с ним и до сих пор еще не вернулся. Это совпадение показалось Джорджу странным, но он лишь неделю назад получил письмо от Сьюзен, исполненное такой нежности, что он не мог заставить себя усомниться в ее верности. Но в то же самое утро его мать принесла ему записку от фермера Арчера, пересылавшего ему письмо своей сестры, в котором она извещала, что ее племянница два дня тому назад тайно бежала из ее дома и обвенчалась с мистером Гиббсом. Сьюзен отпросилась в гости к двоюродной сестре, которую уже не раз навещала, и поэтому, когда она вечером не пришла домой, тетка решила, что она осталась там ночевать. Однако на следующее утро она не вернулась, и только пришло письмо, извещавшее о ее замужестве.
Доброжелатель».
Когда Джордж кончил читать эти письма, он сперва просто не поверил ни единому слову. Произошла какая-то ошибка. Этого не могло быть. И пока отец со слезами в честных глазах уговаривал его с твердостью перенести этот удар, а мать негодующе твердила, что он счастливо отделался от бессердечной кокетки, Джордж сидел молча, словно оглушенный. Для человека с его прямой и верной натурой подобное вероломство представлялось невероятным.
Однако через полчаса пришло еще одно подтверждение, и сомневаться долее было невозможно. К ним с важным видом явился Джеймс Уильямс, слуга мистера Гиббса, и, ухмыляясь, вручил Джорджу записку, вложенную в письмо, которое ему прислал хозяин. Записка была от Сьюзен, и она подписала ее своей новой фамилией.
«Я знаю, — гласила записка, — что мой поступок покажется Вам непростительным и Вы будете ненавидеть и презирать меня так же сильно, как прежде любили меня и верили мне. Я знаю, что простить меня Вы не можете. Но я прошу Вас об одном — не мстить. — Месть не вернет прошлого. О Джордж, если Вы когда-нибудь меня любили, исполните мою последнюю просьбу. Питайте ко мне ненависть и презрение — я ничего другого не заслуживаю, — но не мстите никому за мой дурной поступок. Забудьте меня — так будет лучше для нас обоих. О, если бы мы никогда не встречались!»
И дальше все шло в том же духе. Боязливые самообвинения, страх перед последствиями — нет, Джордж этого не заслуживал. Он смотрел на письмо, сжимая его в крепких, мускулистых руках, которые так преданно и неустанно трудились бы для нее. Затем, так и не сказав ни слова, он передал его отцу и вышел из комнаты. Они услышали, как он поднялся но узкой лестнице, закрыл за собой дверь своей каморки на чердаке — и там воцарилась мертвая тишина. Вскоре мать, не выдержав, пошла к нему. Хотя она эгоистически обрадовалась его разрыву с невестой, это чувство было полностью вытеснено любовью и глубокой нежностью — ведь она знала, как он должен страдать. Он сидел у окошка, а на коленях у него лежала сухая ветка хмеля. Мать подошла к нему и прижалась щекой к его щеке.
— Потерпи, сынок, — проникновенно сказала она, — уповай на бога, и он пошлет тебе утешение. Я знаю, тебе тяжело — очень тяжело, но ради своих бедных отца и матери, которые тебя так любят, найди в себе силы терпеть.
Он холодно взглянул на нее — в главах его не было слез.
— Потерплю, — сказал он сурово. — Разве ты не видишь, что я стараюсь терпеть?
Он смотрел на нее с тупой безнадежностью. Как хотелось матери увидеть в этих глазах слезы, которые облегчили бы его сердце!
— Она тебя не стоила, сынок. Я тебе всегда говорила… Но он властным жестом заставил ее замолчать.
— Матушка, ни слова о том, что случилось, и ни слова о ней! Ничего дурного она не сделала. И я с собой совладаю. Совладаю! Я останусь таким же, как был прежде, — но только если ни ты, ни отец никогда больше не будете о ней говорить. Она только превратила мое сердце в камень. Но это не такая уж большая беда.
Он прижал руку к своей широкой груди и хрипло застонал.
— Сегодня утром у меня здесь было живое сердце, — сказал он, — а теперь вместо него холодный тяжелый камень. Но это не такая уж большая беда.
— Не говори этого, сынок, — сказала мать и, заплакав, крепко обняла его, — ты убиваешь меня такими речами.
Но он ласково высвободился из ее объятий и, поцеловав в щеку, подвел к двери.
— Мне пора на работу, — сказал он и, раньше ее спустившись по лестнице, твердым шагом вышел из дому.
С этого-часа никто не слышал, чтобы он упомянул имя Сьюзен Гиббс. Он не расспрашивал, что именно произошло в Ормистоне; он никогда не говорил об этом, как не говорил о ней самой, ни с ее родными, ни со своими. Первых он избегал, а со вторыми был молчалив и сдержан. Казалось, Сьюзен для него перестала существовать.
И с этого часа в нем произошла разительная перемена. Он исполнял свою работу так же хорошо и добросовестно, как прежде, но с таким угрюмым безразличием, словно она была лишь неприятной обязанностью. Он больше никогда не улыбался и не шутил. Он всегда был мрачен и суров, не искал ничьего сочувствия и сам никому не сочувствовал, избегал всех людей, кроме своих родителей, и жил в печальном одиночестве.
Между тем на воротах «Поместья» мистера Гиббса появилась доска с надписью «Сдается внаем», а потом туда въехали какие-то никому не известные люди, и почти три года ни Гиббс, ни его жена не появлялись в этих местах. Затем в один прекрасный день пришло известие, что они едут домой, и все жители деревни с ума сходили от любопытства и нетерпения. Они приехали, и оказалось, что кое-какие слухи, доходившие до деревни, были вполне справедливы.