Вскоре после чая миссис Скьютон, которая притворилась подавленной и утомленной радостным волнением, вызванным созерцанием возлюбленной дочери, соединившейся со своим избранником, но которой — есть основания это предполагать — семейный вечер показался скучноватым, ибо она целый час беспрерывно зевала, прикрывшись веером, — миссис Скьютон пошла спать. Эдит также удалилась молча и больше не появлялась. И случилось так, что Флоренс, побывав наверху, чтобы потолковать с Диогеном, а затем вернувшись со своей рабочей корзинкой в гостиную, не застала там никого, кроме отца, шагавшего взад и вперед по мрачной и великолепной комнате.
   — Простите, папа. Мне уйти? — тихо спросила Флоренс, нерешительно останавливаясь в дверях.
   — Нет, — ответил мистер Домби, оглянувшись через плечо. — Ты можешь входить сюда, когда угодно, Флоренс. Это не мой кабинет.
   Флоренс вошла и села со своей работой к стоявшему в стороне столику, очутившись впервые в жизни — впервые на своей памяти, начиная с младенческих лет и вплоть до этого часа, — наедине с отцом, как с собеседником. Она, природой данная ему собеседница, его единственное дитя, которое в одинокой своей жизни и скорби познало боль истерзанного сердца! Его дочь, которая, несмотря на отвергнутую свою любовь, каждый вечер, молясь богу, шептала его имя, со слезами призывая на него благословение, падавшее тяжелее, чем проклятье! Дочь, молившая о том, чтобы умереть молодой — только бы умереть в его объятиях! Дочь, неизменно отвечавшая на мучительное пренебрежение, холодность и неприязнь терпеливой, нетребовательной любовью, оправдывая его и защищая, как светлый его ангел!
   Она дрожала, и глаза ее были затуманены. Его фигура как будто становилась выше и росла перед ее глазами, когда он шагал по комнате; то она видела ее смутной и расплывчатой, то снова ясной и отчетливой; то начинало ей казаться, что все это уже происходило, точь-в-точь так же, как сейчас, сотни лет назад. Она рвалась к нему и в то же время содрогалась при его приближении. Неестественное чувство у ребенка, не ведающего зла! Чудовищная рука направляла острый плуг, который провел в ее кроткой душе борозду для посева таких семян!
   Стараясь не огорчать и не оскорблять его своим горем, Флоренс сдерживалась и спокойно сидела за работой. Пройдясь еще несколько раз по комнате, он прекратил свою прогулку и, усевшись в кресло, стоявшее в темном углу, накрыл лицо носовым платком и расположился вздремнуть.
   Для Флоренс достаточно было уже того, что она может сидеть здесь рядом с ним, время от времени посматривая на его кресло, следя за ним мысленно, когда лицо ее склонялось над работой, и грустно радуясь тому, что он может дремать при ней и его не смущает ее присутствие, которого он раньше не выносил.
   О чем бы она стала размышлять, если бы узнала, что он упорно смотрит на нее, платок на его лице, случайно или умышленно, положен так, чтобы он мог видеть ее, и глаза его ни на секунду не отрываются от ее лица! А когда она смотрела в его сторону, в затененный угол, ее выразительные глаза, и без слов говорившие более страстно и патетически, чем все ораторы в мире, в немом призыве бросавшие ему тяжкий упрек, встречались с его глазами, не ведая об этом. Когда же она снова склоняла голову к работе, он дышал свободнее, но продолжал смотреть на нее с тем же вниманием — на ее белый лоб, ниспадающие волосы и занятые работой руки — и, раз взглянув, казалось, уже не в силах был отвести взор.
   О чем же думал он в это время? С какими чувствами устремлял он украдкой внимательный взгляд на неведомую ему дочь? Читал ли он укор в этом тихом облике и кротких глазах? Начал ли признавать ее права, которыми он пренебрег, тронула ли, наконец, эта мысль его сердце и пробудила ли в нем сознание жестокой его несправедливости?
   Бывают минуты смирения в жизни самых суровых и черствых людей, хотя такие люди большей частью хорошо хранят свою тайну. Вид дочери в расцвете красоты, незаметно для него ставшей почти взрослой, мог стать причиною такой минуты даже в его жизни, исполненной гордыни. Мимолетная мысль о том, что счастливый домашний очаг был тут, у него под рукой… гений, охраняющий семейное благополучие, склонялся к его ногам… а он, одержимый своим упорным, мрачным высокомерием, не заметил его, ушел и погубил себя… быть может, породила это состояние. Простые красноречивые слова, звучавшие внятно (хотя он не сознавал, что читает их в ее немом взгляде): «Во имя умирающих, за которыми я ухаживала, во имя страдальческого детства, во имя нашей встречи в этом мрачном доме в полночь, во имя вопля, исторгнутого из моего истерзанного сердца, о отец, обратись ко мне и найди прибежище в моей любви, пока еще не поздно!» — могли продлить такую минуту. Эта мысль могла быть связана с более низменными и незначительными, как, например, с мыслью о том, что новые привязанности заняли в его душе место умершего мальчика и теперь он может простить той, кто отняла у него любовь сына. Даже простого соображения, что она может служить украшением среди всех украшений и роскоши, его окружающих, пожалуй, было бы достаточно. Но чем дольше он смотрел на нее, тем больше смягчался. В то время, как он смотрел, она сливалась с образом ребенка, которого он любил, и он уже не мог отделить их друг от друга. Он смотрел и на секунду увидел ее в более ярком и ясном свете, не соперницей, склонявшейся над подушкой ребенка — чудовищная мысль! — но добрым гением дома, охраняющим и его самого в тот момент, когда, опустив голову на руку, он сидел у кроватки маленького Поля. Он чувствовал желание заговорить с ней и подозвать ее. Слова: «Флоренс, подойди ко мне!» — готовы были сорваться с его губ, — медленно и с трудом, столь были они ему чужды, — но их удержали и заглушили шаги на лестнице.
   Это была его жена. Она заменила вечерний туалет широким пеньюаром и распустила волосы, падавшие ей на плечи. Но не эта перемена в ней поразила его.
   — Флоренс, дорогая, — сказала она, — я вас всюду искала.
   Усевшись рядом с Флоренс, она наклонилась и поцеловала ее руку. Он едва мог узнать свою жену — так она изменилась. Дело было не только в том, что ее улыбка была ему незнакома, хотя и улыбку Эдит он никогда не видел; но ее манеры, тон, сияющие глаза, мягкость и доверчивость, и обаятельное желание понравиться, проявлявшееся во всем… это была не Эдит.
   — Тише, дорогая мама. Папа спит.
   А вот теперь это была Эдит. Она посмотрела в ту сторону, где он сидел, и он прекрасно узнал это лицо и взгляд.
   — Я и не подозревала, что вы можете быть здесь, Флоренс.
   Снова как изменилась, как смягчилась она в одну секунду!
   — Я нарочно ушла отсюда рано, — продолжала Эдит, — чтобы посидеть и поговорить с вами наверху. Но, войдя в вашу комнату, я увидела, что моя птичка улетела, и с тех пор я все время ждала ее возвращения.
   Если бы Флоренс и в самом деле была птичкой, Эдит не могла бы нежнее и ласковее прижать ее к своей груди.
   — Пойдемте, дорогая!
   — Когда папа проснется, не покажется ли ему странным, что я ушла? — нерешительно сказала Флоренс.
   — А как вы думаете, Флоренс? — спросила Эдит, глядя ей в глаза.
   Флоренс опустила голову, встала и взяла свою рабочую корзинку. Эдит продела ее руку под свою, и они вышли из комнаты, как сестры. Даже походка ее была иной и незнакомой ему, — подумал мистер Домби, проводив ее взглядом до двери.
   В тот вечер он так долго сидел в своем темном углу, что церковные часы, отмечая время, били три раза, прежде чем он пошевельнулся. И взгляд его упорно не отрывался от того места, где сидела Флоренс. В комнате становилось темнее по мере того, как догорали и гасли свечи; но тень, омрачавшая лицо мистера Домби, была темнее всех ночных теней; так она и осталась на его лице.
   Флоренс и Эдит, сидя у камина в уединенной комнате, где умер маленький Поль, долго вели беседу. Диоген, находившийся тут же, сначала возражал против присутствия Эдит, но потом, уступая желанию своей хозяйки, дал свое согласие, хотя и не переставал протестующе ворчать. Однако, выползая потихоньку из передней, куда в негодовании удалился, он вскоре как будто уразумел, что с наилучшими намерениями совершил одну из тех ошибок, каких не могут иной раз избежать самые примерные собаки. Словно извиняясь, он уселся между ними перед самым камином и сидел с высунутым языком и глупейшей мордой, прислушиваясь к разговору.
   Разговор сначала шел о книгах и любимых занятиях Флоренс и о том, как она коротала время со дня свадьбы. Эта последняя тема дала ей повод заговорить о том, что было очень близко ее сердцу, и она сказала со слезами на глазах:
   — О мама, за это время меня постигло большое несчастье!
   — Вас — большое несчастье, Флоренс?
   — Да. Бедный Уолтер утонул.
   Флоренс закрыла лицо руками и горько заплакала. Многих слез, пролитых тайком, стоила ей гибель Уолтера, и все-таки она начинала плакать каждый раз, когда думала или говорила о нем.
   — Но объясните мне, дорогая, — сказала Эдит, успокаивая ее, — кто такой Уолтер? Кем он был для вас?
   — Он был моим братом, мама. Когда умер милый Поль, мы обещали друг другу быть братом и сестрой. Я знала его давно — с раннего детства. Он знал Поля, который был очень к нему привязан; Поль сказал, чуть ли не за минуту до смерти: «Позаботьтесь об Уолтере, милый папа! Я его любил!» Уолтера привели повидаться с ним, и он был тогда здесь — в этой комнате.
   — И он позаботился об Уолтере? — суровым тоном осведомилась Эдит.
   — Папа? Он послал его за океан. По пути туда он утонул во время кораблекрушения, — всхлипывая, сказала Флоренс.
   — Ему известно, что Уолтер умер? — спросила Эдит.
   — Не знаю, мама. Не могу узнать. Милая мама! — воскликнула Флоренс, прижимаясь к ней словно с мольбой о помощи и спрятав лицо у нее на груди. — Я знаю, вы заметили…
   — Тише! Молчите, Флоренс! — Эдит так сильно побледнела и говорила с таким жаром, что незачем ей было закрывать Флоренс рот рукой, чтобы та замолчала. — Сначала расскажите мне все об Уолтере; я хочу знать эту историю с начала до конца.
   Флоренс рассказала и эту историю и все связанное с ней, вплоть до дружбы с мистером Тутсом, говоря о котором, она, несмотря на свое горе, невольно улыбалась сквозь слезы, хотя была ему глубоко благодарна. Когда она закончила свой рассказ, выслушанный Эдит с напряженным вниманием, и когда наступило молчание, Эдит спросила:
   — Что же я заметила?
   — Вы заметили, что я, — выговорила Флоренс с тою же немою мольбой и так же, как раньше, быстро спрягав лицо у нее на груди, — что я нелюбимая дочь, мама! Я никогда не была любимой. Я никогда не знала, как ею стать. Я не нашла пути, и некому мне было его показать. О, позвольте мне поучиться у вас, как мне стать близкой папе! Научите меня вы, которая так хорошо это знает! — И, прильнув к ней, шепча прерывистые пылкие слова благодарности и любви, Флоренс после открытия своей грустной тайны плакала долго, но уже не так горестно, как раньше, в объятиях новой матери.
   Бледная, с побелевшими губами, с лицом, сначала исказившимся, а потом благодаря усилиям воли застывшим в горделивой своей красоте, как мертвая маска, Эдит смотрела на плачущую девушку и один раз поцеловала ее. Потихоньку освободившись из объятий Флоренс и отстранив ее, величавая и неподвижная, как мраморное изваяние, она заговорила, и голос ее звучал все глуше, только этим и выдавая ее волнение:
   — Флоренс, вы меня не знаете! Боже вас сохрани учиться чему-нибудь у меня!
   — Не учиться у вас? — с изумлением переспросила Флоренс.
   — Да избавит бог, чтобы я стала учить вас, как нужно любить или быть любимой! — сказала Эдит. — Лучше, если бы вы могли меня научить, но теперь слишком поздно. Вы мне дороги, Флоренс. Я не думала, что кто-нибудь может стать мне так дорог, как стали вы за такое короткое время.
   Заметив, что Флоренс хочет что-то сказать, она ее остановила жестом и продолжала:
   — Я всегда буду вашим верным другом. Я буду воспитывать вас если и не так хорошо, то с большей любовью, чем кто бы то ни было во всем мире. Вы можете довериться мне — я это знаю, дорогая, и я это говорю, — можете довериться мне со всею преданностью вашего чистого сердца. Есть множество женщин, на которых он мог бы жениться, — женщин лучше меня, Флоренс. Но из тех, кто мог бы войти в этот дом в качестве его жены, нет ни одной, чье сердце любило бы вас более горячо.
   — Я это знаю, дорогая мама! — воскликнула Флоренс. — С первого же дня, с того счастливого дня я это знала!
   — Счастливого дня! — Эдит, казалось, невольно повторила эти слова и продолжала: — Хотя никакой заслуги с моей стороны нет, потому что я мало о вас думала до той поры, пока вас не увидела, но пусть ваше доверие и любовь будут незаслуженной наградой мне. В первую ночь моего пребывания в этом доме мне захотелось — так будет лучше всего — сказать вам об этом в первый и последний раз.
   Флоренс, сама не зная почему, чуть ли не со страхом ждала, что за этим последует, но не спускала глаз с прекрасного лица, обращенного к ней.
   — Никогда не пытайтесь найти во мне то, чего здесь нет, — сказала Эдит, прижимая руку к сердцу. — Никогда, если это в ваших силах, Флоренс, не отрекайтесь от меня, из-за того, что здесь — пустота. Постепенно вы узнаете меня лучше, и настанет время, когда вы будете знать меня так же, как я себя знаю. И тогда будьте по мере сил снисходительны ко мне и не отравляйте горечью единственное светлое воспоминание, которое мне останется.
   Слезы, выступившие па глазах, устремленных на Флоренс, доказывали, что спокойное лицо было лишь прекрасной маской; но она сохранила эту маску и продолжала:
   — Я заметила то, о чем вы говорили, и знаю, что вы не ошибаетесь. Но верьте мне — если не сейчас, то скоро вы этому поверите, — нет в мире никого, кто был бы менее, чем я, способен это уладить или помочь вам, Флоренс. Никогда не спрашивайте меня, почему это так, и больше никогда не говорите со мной об этом и о моем муже. Тут между нами должна быть пропасть. Будем хранить мертвое молчание.
   Некоторое время она сидела молча; Флоренс едва осмеливалась дышать, а смутные и неясные проблески истины со всеми вытекающими отсюда последствиями представлялись ее испуганному воображению. Как только Эдит замолчала, ее напряженное неподвижное лицо стало спокойней и мягче, каким оно бывало обычно, когда она оставалась наедине с Флоренс. Когда произошла эта перемена, Эдит закрыла лицо руками; потом она встала, с нежным поцелуем пожелала Флоренс спокойной ночи и вышла быстро и не оглядываясь.
   Но когда Флоренс лежала в постели, а комната освещалась только отблеском, падавшим от камина, Эдит вернулась и, сказав, что не может уснуть, а в своей гостиной чувствует себя одинокой, придвинула стул к камину и стала смотреть на тлеющие угли. Флоренс тоже смотрела на них с кровати, пока и они, и благородное лицо, осененное распущенными волосами, и задумчивые глаза, в которых отражался догорающий огонь, не стали туманными и расплывчатыми и, наконец, исчезли.
   Но и во сне Флоренс сохранила смутное представление о том, что произошло так недавно. Это служило канвой ее снов и преследовало ее, вызывая страх. Ей снилось, что она ищет отца в пустынных местах и идет по его стопам, поднимаясь на страшные крутизны и спускаясь в глубокие подземелья и пещеры; ей поручено нечто такое, что должно избавить его от великих страданий — она не знает, что именно и почему, — но ей никак не удается достигнуть цеди и освободить его. Потом она увидела его мертвым на этой самой кровати, в этой самой комнате, узнала, что он никогда, до последней минуты, не любил ее, и, горько рыдая, упала на его холодную грудь. Затем открылись дали, заструилась река, и жалобный знакомый голос воскликнул: «Она течет, Флой! Она никогда не останавливается! Она увлекает за собой!» И она увидела брата, простирающего к ней руки, а рядом с ним стоял кто-то похожий на Уолтера, удивительно спокойный и неподвижный. В каждом сновиденье Эдит появлялась и исчезала, неся ей то радость, то печаль, и, наконец, они остались вдвоем у края темной могилы; Эдит указывала вниз, а она посмотрела и увидела — кого? — другую Эдит лежащую на дне.
   В ужасе она вскрикнула и, как ей показалось, проснулась. Нежный голос как будто шепнул ей на ухо: «Флоренс, милая Флоренс, это только сон!» И, протянув руки, она ответила на ласку своей новой мамы, которая вышла потом из комнаты при свете серого утра. Флоренс тотчас села в постели, недоумевая, случилось ли это наяву или нет; но уверена она была только в том, что настало серое утро, что почерневшая зола лежит на каминной решетке и что она одна в комнате.
   Так прошла ночь по возвращении счастливой четы.

Глава XXXVI
Празднование новоселья

   Прошло много дней, походивших один на другой; разница была лишь в том, что принимали многочисленных гостей и отдавали визиты, что миссис Скьютон устраивала в своих собственных апартаментах маленькие утренние приемы, на которых частенько появлялся майор Бегсток, и что Флоренс больше не поймала ни одного взгляда, обращенного на нее отцом, хотя видела его ежедневно. И редко беседовала она со своей новой мамой, которая была властной и надменной со всеми в доме, кроме нее, — этого Флоренс не могла не заметить; хотя она всегда посылала за Флоренс или приходила к ней, вернувшись домой после визитов, и, как бы ни было поздно, всегда заглядывала к ней в комнату перед сном, но, оставаясь с ней вдвоем, часто сидела подолгу молчаливая и задумчивая.
   Флоренс, столько надежд возлагавшая на этот брак, иногда невольно сравнивала блестящий дом с прежним, поблекшим и мрачным, чье место он занял, и задавала себе вопрос, когда же этот дом можно будет назвать домашним очагом; ибо втайне она все время опасалась, что никто не чувствовал себя здесь дома, хотя все было устроено великолепно и жизнь была налажена. Часами размышляя днем и ночью и горько оплакивая погибшую надежду, Флоренс нередко вспоминала энергическое уверение своей новой мамы, что нет в мире никого, кто был бы менее, чем она, способен научить Флоренс, как завоевать сердце отца. И вскоре Флоренс начала думать — правильнее было бы сказать: решила думать, — что новая ее мать знает, как мало надежды смягчить или победить нерасположение отца, и из чувства сострадания запретила говорить на эту тему. Лишенная эгоизма — и в поступках своих и в грезах, — Флоренс предпочитала терпеть боль от этой новой раны, только бы заглушить слабое предчувствие истины, и даже ее мимолетные мысли об отце были окрашены нежностью. Что же касается домашнего очага, она надеялась, что все разрешится благополучно, когда новая жизнь войдет в колею, а о себе она думала мало и еще меньше жалела себя.
   Раз никто из членов новой семьи не чувствовал себя по-настоящему дома в своем кругу, то было решено, что миссис Домби должна почувствовать себя дома хотя бы на людях. С целью отпраздновать недавнюю свадьбу и закрепить связи с обществом мистер Домби и миссис Скьютон задумали ряд увеселений; для начала было решено, что в такой-то вечер мистер и миссис Домби дадут у себя обед большому и пестрому обществу.
   Мистер Домби составил список различных восточных магнатов[91], коих надлежало пригласить от его имени на этот пир; к его списку миссис Скьютон, действуя от лица своей дочери, проявлявшей к этой затее высокомерное безразличие, приложила западный список, куда был включен кузен Финикс, еще не вернувшийся в Баден-Баден к большому ущербу для движимого своего имущества, и разнообразные мотыльки разных видов и возрастов, которые в разное время порхали вокруг ее прекрасной дочери или ее самой, не причиняя серьезного вреда своим крылышкам. Флоренс была включена в число приглашенных к обеду по приказанию Эдит, вызванному минутным колебанием и замешательством миссис Скьютон. И Флоренс, быстро и инстинктивно чувствующая все, что хоть сколько-нибудь раздражало ее отца, молча принимала участие в празднестве.
   Празднество открыл мистер Домби в необычайно высоком и тугом воротничке, неустанно прогуливавшийся по гостиной, пока не пробил час, назначенный для обеда; минута в минуту появился и был встречен одним только мистером Домби директор Ост-Индской компании, чудовищно богатый господин в жилете, который, казалось, был сооружен из пригодной для этой цели сосновой доски простым плотником, а в действительности рожден искусством портного и сшит из материи, называемой нанкой. Следующим этапом празднества явилось распоряжение мистера Домби засвидетельствовать его почтение миссис Домби, точно указав, который теперь час; а вслед за этим выяснилось, что директор Ост-Индской компании не в силах поддерживать разговор, и так как мистер Домби был не из тех, кто мог бы его оживить, гость таращил глаза на огонь в камине, пока не явился избавитель в образе миссис Скьютон, которую директор, удачно начав вечер, принял за миссис Домби, и приветствовал с энтузиазмом.
   Вторым прибыл директор банка; если верить молве, он в состоянии был купить что угодно — даже человеческую природу, если бы пришло ему в голову повлиять таким образом на биржу, — но оказался он человеком замечательно скромным на словах, чуть ли не хваставшим своей скромностью: в разговоре он упомянул о своем «домишке» в Кингстоне на Темзе и о том, что почти совестится предложить там постель и отбивную котлету мистеру Домби, если тот пожелает его навестить. Что же касается леди, сказал он, то человеку, который ведет тихую жизнь, не подобает навязываться с приглашениями, но если миссис Скьютон и ее дочь, миссис Домби, будут когда-нибудь в тех краях и окажут ему честь взглянуть на чахлый кустарник, на жалкий маленький цветник, на скромное подражание ананасной теплице и на две-три затеи в таком же роде и без всяких претензий, — он сочтет это посещение за большую честь. Выдерживая до конца свою роль, этот джентльмен был одет очень просто — лоскуток батиста вместо галстука, большие башмаки, фрак слишком для него просторный и брюки слишком тесные; а когда миссис Скьютон заговорила об опере, он сказал, что бывает там очень редко, так как это ему не по средствам. Казалось, такой ответ чрезвычайно порадовал и развеселил его; засунув руки в карманы, он с сияющей улыбкой взирал на своих слушателей, и величайшее удовлетворение светилось в его глазах.
   Появилась миссис Домби, прекрасная и гордая, с таким презрением и вызовом смотревшая на всех, как будто брачный венец на ее голове был гирляндой из стальных игл, надетой с целью принудить ее к уступке, на которую она не согласится, хотя бы ей грозила смерть. С ней была Флоренс. Когда они вошли вместе, лицо мистера Домби вновь омрачила тень, набежавшая на него в день возвращения, но это осталось незамеченным: ибо Флоренс не смела поднять на него глаза, а равнодушие Эдит было слишком величественно, чтобы она обращала на него внимание.
   Быстро съезжались многочисленные гости. Еще директора, председатели компаний, пожилые леди с грузом на голове — парадным головным убором, кузен Финикс, майор Бегсток, приятельницы миссис Скьютон с таким же ярким румянцем, как у нее, и с очень драгоценными ожерельями на очень увядших шеях. Среди них — юная шестидесятипятилетняя леди, удивительно легко одетая, если судить по ее спине и плечам, и говорившая с приятным сюсюканьем; веки этой дамы требовали от нее больших усилий, чтобы не опускаться, а манеры отличались той неизъяснимой прелестью, которую столь часто связывают с легкомысленной юностью. Так как большинство гостей из списка мистера Домби было расположено молчать, а большинство гостей из списка миссис Домби расположено болтать и взаимных симпатий между ними не наблюдалось, то гости из списка миссис Домбн в силу магнетического соглашения заключили союз против гостей из списка мистера Домби, которые, уныло слоняясь по комнатам или прячась по углам, сталкивались с вновь прибывшими, оказывались в ловушке, отделенные от мира каким-нибудь диваном, а когда распахивались двери, получали удары по голове, — словом, терпели всяческие неудобства.
   Когда доложили, что обед подан, мистер Домби повел старую леди, которая походила на малиновую бархатную подушечку для булавок, набитую банковыми билетами, и могла сойти за подлинную старую леди с Трэднидл-стрит[92] — так была она богата и такой казалась непокладистой; кузен Финикс предложил руку миссис Домби; майор Бегсток предложил руку миссис Скьютон; юная особа с открытыми плечами была пожалована в качестве гасильника директору Ост-Индской компании; а прочие леди были оставлены в гостиной для обозрения прочим джентльменам, пока горсть храбрецов не вызвалась проводить их вниз, и эти смельчаки со своими пленницами загородили вход в столовую, отрезав путь семерым робким гостям, застрявшим в неприветливом холле. Когда все уже вошли и расселись, появился со сконфуженной улыбкой один из этих робких гостей, совершенно беспомощный и оставленный без присмотра, и в сопровождении дворецкого дважды обошел вокруг стола, прежде чем удалось отыскать его место, которое в конце концов оказалось по левую руку от миссис Дом?и, после чего робкий гость больше уже не поднимал головы.