– А! Так это тот молодой человек, которому нужно подпилить зубы! Поверни-ка его, – произнес мистер Крикл.
   Человек с деревяшкой повернул меня, выставляя напоказ плакат, и, когда прошло достаточно времени, чтобы с ним ознакомиться, снова повернул меня лицом к мистеру Криклу, а сам поместился рядом с ним. У мистера Крикла было багровое лицо и крохотные, глубоко сидящие глазки: на лбу его вздувались вены, нос был маленький, а подбородок тяжелый. На макушке у него красовалась плешь, редкие сальные волосы, начинавшие седеть, он зачесывал на виски так, чтобы концы их встречались на лбу. Но особенно сильное впечатление произвело на меня то, что он был почти лишен голоса и не говорил, а сипел. То ли ему трудно было так сипеть, то ли он досадовал на свой недостаток, но, когда он говорил, его злое лицо становилось еще злей, а вены на лбу вздувались еще больше; и, оглядываясь назад в прошлое, я не удивляюсь, что эта странность поразила меня больше всего.
   – Так, так, – сказал мистер Крикл. – Что же ты можешь мне сообщить об этом мальчике?
   – Еще ничего сказать против него не можем, – ответил человек с деревяшкой, – пока не было случая.
   Мне кажется, мистер Крикл был разочарован. Но мне показалось, что миссис и мисс Крикл (тут я взглянул на них в первый раз, и они обе оказались худыми и молчаливыми) не были разочарованы.
   – Подойдите сюда, сэр, – поманил меня пальцем мистер Крикл.
   – Подойдите сюда! – повторил за ним человек с деревяшкой, также поманив меня пальцем.
   – Я имею честь быть знакомым с вашим отчимом, человеком достойным и обладающим твердым характером, – просипел мистер Крикл, беря меня за ухо. – Он знает меня, а я знаю его. А вы знаете меня? А?
   И он ущипнул мое ухо с жестокой игривостью.
   – Еще нет, сэр, – ответил я, скорчившись от боли.
   – Еще нет? А? – повторил мистер Крикл. – Ну, так скоро узнаете.
   – Скоро узнаете! – повторил человек с деревяшкой. Позднее я выяснил, что, обладая громким голосом, он был посредником между мистером Криклом и учениками.
   Я очень испугался и сказал, что, с его разрешения, надеюсь на это. При этих словах я чувствовал, как пылает мое ухо – очень уж сильно он стиснул его.
   – Я вам скажу, каков я! – засипел он, выпуская, наконец, мое ухо, и напоследок крутнул его так, что слезы показались у меня на глазах. – Я – зверь!
   – Зверь! – повторил человек с деревяшкой.
   – Когда я говорю, что сделаю то-то и то-то, я это делаю, – продолжал мистер Крикл, – а когда я говорю, что то-то должно быть сделано, оно будет сделано.
   – Должно быть сделано и будет сделано, – повторил человек с деревяшкой.
   – У меня характер решительный, – сипел мистер Крикл. – Вот я каков! Я исполняю свой долг… Вот что я делаю! Если моя плоть и кровь, – тут он взглянул на миссис Крикл, – восстают против меня, значит это не моя плоть и кровь! Я отрекаюсь от нее! Этот парень приходил еще сюда? – обратился он к человеку с деревяшкой.
   – Нет, – ответил тот.
   – Нет! – повторил мистер Крикл. – Он знает, что делает. Он знает меня. Пусть носа сюда не показывает. Я говорю: пусть носа сюда не показывает! – Тут мистер Крикл ударил кулаком по столу и посмотрел на миссис Крикл. – Потому что он меня знает. Ну, а теперь и вы также начинаете меня узнавать, мой молодой друг, и можете идти. Уведи его!
   Я очень обрадовался этому приказанию, так как миссис и мисс Крикл обе утирали слезы, и мне было так же неловко за них, как и за самого себя. Но у меня была просьба, столь для меня важная, что я не удержался, удивляясь сам своей храбрости.
   – Сэр, если позволите…
   Мистер Крикл засипел: «Что такое?» – и воззрился на меня так, будто хотел испепелить меня своим взглядом.
   – Если позволите, сэр… – я запнулся. – Если бы можно было… я очень раскаиваюсь, сэр, что я это сделал… снять эту надпись прежде, чем ученики вернутся…
   Не знаю, всерьез или только для того, чтобы попугать меня, но мистер Крикл рванулся с кресла, а я стремительно ретировался, не дожидаясь человека с деревяшкой, и без остановки мчался до моей спальни, где, убедившись в том, что погони нет, улегся в постель – ибо пора было ложиться спать – и часа два дрожал.
   Наутро вернулся мистер Шарп. Мистер Шарп был старший учитель, начальник мистера Мелла. Мистер Мелл столовался с учениками, а мистер Шарп обедал и ужинал за столом мистера Крикла. Это был хилый джентльмен с крупным носом, и голова его свисала набок, словно ему трудно было ее носить. Его волнистые волосы красиво блестели, но от первого же мальчика, который появился в школе, я узнал, что это парик (к тому же подержанный, как тот утверждал) и мистер Шарп каждую субботу днем отправляется завивать его.
   Мне это сообщил не кто иной, как Томми Трэдлс. Он вернулся первым. Он представился мне, сообщив, что его имя я могу найти в правом углу ворот над верхним засовом, и на мой вопрос: «Трэдлс?» – ответил: «Он самый», а затем попросил меня дать полный отчет о себе и о моей семье.
   Мне повезло, что Трэдлс вернулся первым. Ему так понравился мой плакат, что он избавил меня от неуверенности – скрывать его или показывать, – ибо каждому вновь прибывшему ученику немедленно представлял меня так:
   – Погляди-ка! Вот так умора!
   К счастью, большинство учеников возвращались в весьма плохом расположении духа и, вопреки моим ожиданиям, не склонны были чрезмерно потешаться надо мной. Правда, некоторые плясали вокруг меня наподобие диких индейцев, а большинство поддались искушению и стали забавляться, словно я был настоящей собакой, – они ласкали и поглаживали меня, чтобы я их не укусил, командовали: «Куш, сэр!» – и называли меня «дворняга». Разумеется, мне было стыдно, и я всплакнул, но, в общем, все обошлось куда лучше, чем я ожидал.
   Однако меня сочли формально принятым только после приезда Стирфорта. К этому ученику, слывшему многоученым, к этому мальчику, бывшему лет на шесть старше меня и очень красивому, меня привели, словно к судье. Он допросил меня под навесом на площадке для игр, почему я подвергся такому наказанию, и объявил, что подобное обхождение со мной – «стыд и срам», чем завоевал навсегда мою преданность.
   – Сколько у тебя денег, Копперфилд? – спросил он, шагая рядом со мной после того, как вынес свой приговор по моему делу.
   Я отвечал, что у меня семь шиллингов.
   – Тебе бы лучше дать их мне на сохранение, – сказал он. – Конечно, если хочешь. Если не хочешь, не давай.
   Я поспешил принять это дружеское предложение и, достав кошелек Пегготи, высыпал содержимое ему на ладонь.
   – Ты ничего не собираешься теперь тратить? – спросил он.
   – О нет, благодарю вас, – ответил я.
   – Но если захочешь, это очень легко… Скажи только слово.
   – Нет, благодарю вас, сэр, – повторил я.
   – Может быть, ты хочешь на один-два шиллинга купить бутылочку черносмородиновой наливки? Мы попивали бы ее в спальне. Оказывается, мы с тобой в одной спальне.
   По правде говоря, эта мысль раньше не приходила мне в голову, но я сказал: «Да, мне бы хотелось».
   – Прекрасно! – произнес Стирфорт. – А не хотелось бы тебе купить миндальных пирожных, скажем, на шиллинг?
   Я сказал, что и против этого не возражаю.
   – Затем бисквитов на шиллинг и еще на шиллинг фруктов? – продолжал Стирфорт. – Э? Да ты собираешься кутнуть, Копперфилд!
   Я улыбнулся, потому что улыбался он, но все же я был чуть-чуть встревожен.
   – Отлично! – воскликнул Стирфорт. – Постараемся, чтобы денег хватило. Я сделаю для тебя все, что в моих силах. Я могу выходить, когда мне вздумается, и пронесу покупки тайком.
   С этими словами он положил деньги в карман и любезно попросил меня не беспокоиться; он позаботится о том, чтобы все обошлось благополучно.
   Он сдержал слово, если только можно было считать, что все обошлось благополучно, ибо в глубине души я чувствовал, что все далеко не благополучно, и опасался, что две полукроны моей матери истрачены зря, хотя я и сохранил бумажку, в которую они были завернуты. Драгоценное сбережение!.. Когда мы поднялись вечером в дортуар, Стирфорт показал мне покупки, на которые ушли все мои семь шиллингов, и, раскладывая их при свете луны на моей кровати, сказал:
   – Получай, юный Копперфилд! У тебя будет королевское угощение!
   Принимая во внимание свой возраст, я не помышлял о том, чтобы возглавить пир, когда налицо был Стирфорт; при одной этой мысли у меня задрожали руки. Я попросил его оказать мне честь и взять на себя председательство; моя просьба была поддержана всеми присутствовавшими в спальне учениками, он соизволил согласиться, уселся на мою подушку, роздал яства – должен признаться, всем поровну – и каждому наливал смородиновой настойки в свою собственную маленькую рюмку без ножки. Что касается меня, то я сидел по левую его руку, а остальные разместились вокруг нас на полу и на ближайших кроватях.
   Как хорошо я помню наше пиршество, разговор шепотом – вернее, их разговор и мое почтительное молчание! Лунный свет пробивается сквозь окно и рисует бледный его силуэт на полу, мы сидим в тени, но когда Стирфорт погружает спичку в коробок с фосфором, чтобы отыскать что-нибудь на столе, нас озаряет голубое сияние и исчезает в то же мгновение. Снова испытываю я таинственный страх, да и как же ему не быть, если вокруг тьма, у нас идет тайная пирушка, все вокруг шушукаются, а я прислушиваюсь к ним с благоговением и легким страхом, заставляющим меня радоваться, что они сидят так близко, и пугаюсь (хотя я делаю вид, будто смеюсь), когда Трэдлсу чудится привидение в углу комнаты.
   Я узнал множество подробностей о жизни в пансионе и о его обитателях. Я узнал, что мистер Крикл с полным основанием утверждал, будто он зверь; что он самый строгий, самый жестокий из учителей, что он каждый день расправляется со всеми направо и налево, налетает на учеников, как рубака-кавалерист, и безжалостно их сечет. Узнал я, что он ничего не знает, кроме искусства порки, и более невежествен (по словам Стирфорта), чем самый последний ученик в школе; что в прошлом он торговал хмелем в Боро, [
13] а после банкротства открыл пансион на деньги миссис Крикл. Услышал я и много других подробностей такого же рода и только дивился, откуда они все это знают.
   Я узнал, что человек с деревяшкой, которого звали Тангей, был круглый неуч, раньше помогал мистеру Криклу торговать хмелем, а затем, по предположению учеников, пошел вместе с ним по ученой стезе потому, что сломал себе ногу у него на службе, занимался вместе с ним грязными делишками и знал все его тайны. Узнал я, что Тангей относится ко всем ученикам и учителям, за исключением мистера Крикла, как к своим исконным врагам, и единственная его радость – злобствовать и делать пакости. Узнал я, что у мистера Крикла есть сын, который недолюбливал Тангея, а в один прекрасный день этот сын, помогавший мистеру Криклу в школе, попрекнул его в жестоком обращении с учениками и, кроме этого, кажется, протестовал против обхождения отца с матерью. В результате мистер Крикл выгнал его из дому, и с той поры миссис и мисс Крикл ведут невеселую жизнь.
   Но больше всего удивило меня в этих рассказах о мистере Крикле то, что в школе есть один ученик, на которого он не смеет поднять руку, и этот ученик – Стирфорт. Сам Стирфорт подтвердил это и заявил, что хотелось бы ему поглядеть, как тот на это осмелится. Один робкий ученик (не я) спросил, что бы он сделал, если бы это случилось, и Стирфорт, погрузив спичку в коробок с фосфором, дабы придать своему ответу больший блеск, объявил, что первым делом он бахнул бы мистера Крикла по голове семишиллинговой бутылкой чернил, всегда стоявшей на каминной доске. Затаив дыхание, мы сидели некоторое время молча, во тьме.
   Я узнал, что мистер Шарп и мистер Мелл, должно быть, получают ничтожное жалованье, и, когда за столом у мистера Крикла подают жаркое и холодную говядину, полагается, чтобы мистер Шарп предпочитал холодную говядину; это было также подтверждено Стирфортом, единственным учеником, столовавшимся у мистера Крикла. Узнал я еще, что парик мистера Шарпа ему не впору, и было бы куда лучше, если бы он не так чванился им (кто-то сказал – «Не так задирал нос»), потому что сзади из-под парика торчат его собственные рыжие волосы.
   Я узнал и о том, что один из учеников, сын торговца углем, принят в пансион взамен уплаты за уголь и получил по этому случаю прозвище «Товарообмен», взятое из того раздела в учебнике арифметики, где толкуется о подобных сделках. Узнал я, что пиво, подаваемое за столом, – просто-напросто грабеж родителей, а пудинг – сплошное мошенничество. Я узнал, что, по мнению всех, мисс Крикл влюблена в Стирфорта, что показалось мне весьма возможным, когда, сидя в темноте, я думал о его звучном голосе, красивом лице, любезных манерах и вьющихся волосах. Узнал я также, что мистер Мелл – неплохой человек, но у него нет за душой и шести пенсов, а старая миссис Мелл, его мать, конечно, бедна, как Иов. Тут я вспомнил свой завтрак и возглас: «Мой Чарли!» – но промолчал и притаился, как мышь, о чем мне приятно теперь упомянуть.
   Беседа продолжалась еще некоторое время после того, как пир окончился. Большая часть гостей отправилась спать, как только все было съедено и выпито, а мы, полураздетые, все еще сидели и шушукались, а затем последовали примеру остальных.
   – Спокойной ночи, юный Копперфилд! – сказал Стирфорт. – Я о тебе позабочусь.
   – Вы очень добры. Я вам очень признателен, – ответил я с благодарностью.
   – У тебя нет сестры? – спросил Стирфорт, зевая.
   – Нет, – сказал я.
   – Жаль. Если бы у тебя была сестра, мне кажется, глаза у нее были бы блестящие, а сама она была бы хорошенькая, робкая малютка. Мне хотелось бы с ней познакомиться. Спокойной ночи, юный Копперфилд!
   – Спокойной ночи, сэр, – отозвался я.
   Улегшись в постель, я долго о нем думал, и, помнится, привстал, чтобы взглянуть на него, – он спал, освещенный луной, красивое его лицо обращено было ко мне, а руку он подложил под голову. Мне он казался всесильным, именно потому я был поглощен мыслями о нем. Даже смутного намека на сокрытое от нас будущее нельзя было увидеть на его лице при лунном свете. И тень не падала от него, когда во сне я гулял с ним всю ночь по саду.



Глава VII

Мое «первое полугодие» в школе Сэлем-Хаус


   На следующий день ученье началось всерьез. Вспоминаю, как я был потрясен, когда внезапно стих шум и гам в классной комнате при появлении мистера Крикла, который вошел после завтрака и остановился у порога, озирая нас, словно великан в сказке, обозревающий своих пленников.
   Тангей стоял рядом с мистером Криклом. Незачем было ему так грозно рявкать: «Молчать!» – ученики и без того застыли, безгласные и недвижимые.
   Видно было, что мистер Крикл говорит, а от мистера Тангея мы услышали следующее:
   – Итак, мальчики, начинается новое полугодие. Хорошенько приготовьтесь к тому, что вы будете делать в этом новом полугодии. Советую вам со всем рвением приступить к урокам, потому что я со всем рвением приступаю к наказаниям. Я не стану делать никаких поблажек. Напрасно вы будете почесывать да потирать спину – все равно вам не удастся стереть следы моих ударов. А теперь за работу!
   Когда это страшное вступление закончилось и Тангей заковылял из комнаты, мистер Крикл подошел ко мне и сказал, что если я горазд кусаться, то и он на это дело мастер. Затем он помахал тростью и спросил, что я думаю насчет такого зуба? Что это, клык? Или коренной зуб? Достаточно ли острый? Может он укусить? Может, а? При каждом вопросе он ударял меня тростью так, что я корчился от боли. И очень скоро я получил (по словам Стирфорта) права гражданства в Сэлем-Хаусе, а заодно, столь же скоро, залился слезами.
   Я отнюдь не хочу сказать, что отмечен был я один. По мере того как мистер Крикл обходил классную комнату, такие знаки внимания получило большинство учеников (в особенности младших). Добрая половина мальчиков корчилась и заливалась слезами, прежде чем начались уроки, а сколько их корчилось и заливалось слезами, прежде чем уроки кончились, право, я не решаюсь припомнить, опасаясь, как бы меня не обвинили в преувеличении.
   Мне кажется, на свете никто и никогда не любил своей профессии так, как любил ее мистер Крикл. Он бил мальчиков с таким наслаждением, словно утолял волчий голод. Я уверен, что особенно неравнодушен был он к толстощеким ученикам; такой мальчик казался ему чрезвычайно лакомым, и он не находил себе места, если не принимался лупцевать его с самого утра. У меня были пухлые щеки – следовательно, кому же и знать, как не мне! Теперь, когда я думаю об этом человеке, кровь закипает в моих жилах от негодования, которое – я уверен – я испытал бы даже, если бы знал о нем только понаслышке и никогда не был в его власти. Кровь закипает у меня в жилах, ибо я знаю, что это невежественное животное имело столько же прав на то великое доверие, какое ему оказали, сколько на пост генерал-адмирала и главнокомандующего. Вполне вероятно, что на том и на другом посту он принес бы куда меньше зла!
   А мы, несчастные, юные жертвы этого безжалостного идола, как пресмыкались мы перед ним! «Хороша заря жизни, – думаю я, оглядываясь назад, – ползать и унижаться перед человеком с такими наклонностями и притязаниями!»
   Вот я снова сижу за партой и слежу за его взглядом, слежу смиренно за его взглядом, пока он разлиновывает тетрадку по арифметике для другой жертвы, которая, пытаясь утишить боль, обвязывает носовым платком пальцы, только что исхлестанные той же линейкой. Дела у меня много. Нет, не от безделья я слежу за взглядом мистера Крикла, этот взгляд болезненно притягивает меня, и я мучительно хочу знать, что будет дальше и мне ли придет черед страдать или кому-нибудь другому. Мальчуганы, сидящие за мной, следят за его взглядом с таким же томлением. Мне кажется, он это знает, хотя притворяется, будто не обращает на нас никакого внимания. Он зверски кривит рот, разлиновывая тетрадь, но вот он искоса поглядывает на нас, а мы все склоняемся над учебниками и дрожим. Еще секунда – и мы снова впиваемся в него глазами. Злосчастный преступник, сделавший ошибку в упражнении, приближается к нему по его команде. Преступник, заикаясь, бормочет что-то в свою защиту и уверяет, что завтра исправится. Мистер Крикл, прежде чем прибить его, издевается над ним, а мы смеемся, несчастные собачонки, мы смеемся, бледные как полотно, и душа у нас уходит в пятки.
   Снова сижу я за партой в летний, навевающий дремоту день. Слышу гул и жужжание, словно вокруг меня не ученики, а навозные мухи. Смутно ощущаю тяжесть в желудке от застывшего говяжьего жира (обедали мы часа два назад), и голова у меня налита свинцом. Я отдал бы весь мир за то, чтобы поспать. Я сижу, не отрывая глаз от мистера Крикла, и моргаю, как сова, а когда дремота на миг одолевает меня, я все-таки вижу, будто сквозь туман, как он разлиновывает тетрадки… Но тут он подкрадывается ко мне сзади и побуждает увидеть его ясней, оставляя у меня на спине багровую полосу.
   А вот я на площадке для игр, и снова перед моими глазами маячит он, хотя я его не вижу. Окно неподалеку, за которым, как мне известно, он сейчас обедает, заменяет мне его, и я не спускаю глаз с окна. Если его лицо показывается за стеклом, на моем лице появляется выражение покорное и умоляющее. Если он смотрит в окно, самый храбрый мальчуган (за исключением Стирфорта), только что оравший во все горло, умолкает и погружается в раздумье. Однажды Трэдлс (самый злополучный мальчик в мире) нечаянно разбил это окно мячом. Я и теперь содрогаюсь и с ужасом вижу, как это произошло и как мяч угодил в священную голову мистера Крикла.
   Бедняга Трэдлс! В костюмчике небесно-голубого цвета, таком узком, что руки его и ноги походили на немецкие сосиски или на рулет с вареньем, он был самым веселым и самым несчастным из учеников. Он всегда был излупцован тростью: мне кажется, его лупцевали ежедневно в течение всего полугодия, – за исключением только одного понедельника (в тот понедельник занятий не было), когда ему попало линейкой по обеим рукам, – и он все время собирался писать об этом своему дяде, но так и не написал. Опустив голову на парту и посидев некоторое время, он слова приободрялся, начинал смеяться и рисовал на своей грифельной доске скелеты, хотя на глазах у него еще стояли слезы. Сперва я недоумевал, какое утешение находит Трэдлс в рисовании скелетов, и некоторое время взирал на него, как на своего рода отшельника, который напоминает себе этими символами бренности о том, что лупцовка палкой не может продолжаться вечно. Впрочем, вероятно, он их рисовал просто потому, что это было легко и они не нуждались ни в какой отделке.
   Он был очень благороден, этот Трэдлс, и почитал священным долгом учеников стоять друг за друга. За это ему неоднократно приходилось расплачиваться, в частности – однажды, когда Стирфорт расхохотался в церкви, а бидл [
14] заподозрил Трэдлса и вывел его вон. Как теперь, вижу его, шествующего под стражей и сопровождаемого презрительными взглядами прихожан. Он так и не выдал истинного виновника, хотя жестоко пострадал за это на следующий день и просидел в заключении так долго, что вышел оттуда с целым кладбищем скелетов, кишма кишевших в его латинском словаре. Но награду он получил. Стирфорт сказал, что он совсем не ябеда, и мы все сочли эти слова высшей похвалой. Что касается меня, то я готов был пойти на все, только бы заслужить такое отличие (хотя был гораздо моложе Трэдлса и отнюдь не так смел, как он).
   Стирфорт рука об руку с мисс Крикл идет в церковь впереди всех нас – это зрелище было одно из самых знаменательных в моей жизни. В моих глазах мисс Крикл не могла равняться красотою с малюткой Эмли и я не был в нее влюблен (на это я не осмеливался); но мне она казалась замечательно миловидной леди, никем не превзойденной в деликатности обращения. Когда Стирфорт в белых брюках нес ее зонтик, я гордился знакомством с ним и был убежден, что она не может не обожать его всем сердцем. Мистер Шарп и мистер Мелл тоже были значительными особами, но Стирфорт затмевал их, как солнце затмевает звезды,
   Стирфорт продолжал покровительствовать мне и оказался очень полезным другом, так как никто не смел задевать того, кого он почтил своим расположением. Он не мог, – да и не пытался, – защитить меня от мистера Крикла, обращавшегося со мной весьма сурово, но когда тот бывал более жесток, чем обычно, Стирфорт говорил, что мне не хватает его смелости и что он, Стирфорт, ни в коем случае не потерпел бы такого обращения; этим он хотел подбодрить меня, за что я был ему очень благодарен. Жестокость мистера Крикла имела, впрочем, одно хорошее для меня последствие – единственное, насколько я могу припомнить. Он нашел, что мой плакат мешает ему, когда он, разгуливая позади моей парты, собирается огреть меня тростью по спине, а потому плакат скоро был снят, и больше я его не видел.
   Благоприятный случай скрепил узы дружбы между мной и Стирфортом, преисполнив меня гордостью и удовлетворением, хотя он и повлек за собой некоторые неудобства. Однажды, когда он почтил меня беседой на площадке для игр, я, между прочим, сказал, что кто-то или что-то – теперь уже не помню, что именно, – напоминает кого-то или что-то в «Перегрине Пикле». Он промолчал, но вечером, когда мы ложились спать, спросил, есть ли у меня эта книга.
   Я ответил, что нет, и рассказал, как я прочел ее, а также и другие книги, упомянутые мною выше.
   – И ты помнишь их? – спросил Стирфорт.
   – О да, – ответил я, – у меня хорошая память, и я помню их очень хорошо.
   – Так знаешь что, юный Копперфилд, ты будешь их мне рассказывать. Я не могу сразу заснуть, а по утрам всегда просыпаюсь слишком рано. Рассказывай все книги по очереди, одну за другой. Это будет точь-в-точь, как в «Тысяче и одной ночи».
   Я почувствовал себя очень польщенным таким предложением, и в тот же вечер мы приступили к делу. Какие опустошения я произвел в произведениях любимых мной писателей, пересказывая их по-своему, определить я не могу да, признаться, и не хотел бы этого знать; но у меня была глубокая вера в то, что я рассказывал, а рассказывал я, как мне кажется, с воодушевлением и безыскусственно, и эти качества скрашивали многое.
   Однако была и оборотная сторона медали: по вечерам меня часто клонило ко сну или я бывал не в духе и не расположен рассказывать; в таких случаях это была нелегкая работа, но ее надо было исполнять, ибо, разумеется, не могло быть и речи о том, чтобы вызвать разочарование или неудовольствие Стирфорта. И по утрам, когда, утомленный, я хотел бы поспать еще часок, было нелегко просыпаться и, подобно султанше Шахразаде, вести длинный рассказ, пока не раздастся звон колокола. Но Стирфорт был настойчив; и, поскольку он в свою очередь объяснял мне арифметические задачи, примеры и вообще все, что было для меня слишком трудно, я ничего не потерял при такой сделке. Впрочем, надо отдать мне справедливость. Мною руководили не желание извлечь пользу и не себялюбие, да и не страх перед Стирфортом. Я восхищался им, любил его, и одно его одобрение являлось для меня достаточной наградой. Оно было так для меня драгоценно, что и теперь, когда я вспоминаю об этих пустяках, сердце у меня сжимается.
   Стирфорт был ко мне внимателен; свое внимание он проявил по одному поводу весьма открыто и причинил, как я подозреваю, огорчение бедняге Трэдлсу и остальным мальчикам. Обещанное письмо от Пегготи – какое это было для меня утешение! – прибыло через несколько недель после начала занятий, а с ним прибыли пирог, лежавший, как в гнезде, среди апельсинов, и две бутылочки смородиновой настойки. Как повелевал мне долг, я сложил эти сокровища к ногам Стирфорта и просил ими распоряжаться.