– Благодарю, сэр, теперь стало лучше, – сказал мистер Литтимер. – Прошу прощения за смелость, сэр, но все же я должен сказать, что молоко, на котором оно сварено, разбавлено. Впрочем, сэр, мне известно, что в Лондоне сильно разбавляют молоко и добыть цельное молоко затруднительно.
   Джентльмен в очках, как мне показалось, ставил ставку на свой Номер Двадцать Восьмой против Номера Двадцать Седьмого мистера Крикла: каждый из них выдвигал своего фаворита.
   – В каком вы расположении духа, Номер Двадцать Восьмой? – спросил джентльмен в очках.
   – Благодарю вас, сэр, – отозвался мистер Литтимер. – Теперь я вижу, какой я был безрассудный. Я очень огорчаюсь, когда думаю о прегрешениях моих прежних приятелей. Но, я надеюсь, они заслужат прощение.
   – И теперь вы вполне счастливы? – спросил джентльмен в очках и кивнул головой, дабы приободрить мистера Литтимера.
   – Премного обязан, сэр. Вполне! – откликнулся мистер Литтимер.
   – Может быть, у вас есть что-нибудь на душе? Говорите, Номер Двадцать Восьмой! – продолжал джентльмен в очках.
   – Сэр! – не поднимая головы, сказал мистер Литтимер. – Если мне глаза не изменяют, здесь находится джентльмен, который когда-то знал меня. Этому джентльмену полезно будет услышать, сэр, что своим прошлым безрассудством я целиком обязан моей легкомысленной жизни на службе у молодых людей. Я позволял им склонять меня к слабостям, с которыми не мог бороться. Надеюсь, что джентльмену пойдет на пользу это предупреждение, сэр, и он не будет на меня в обиде. Это я говорю для его блага. Я сознаю свои прошлые безрассудства. Надеюсь, он раскается в своих ошибках и прегрешениях.
   Кое-кто из джентльменов прикрыл рукой глаза, словно только что перешагнул порог церкви.
   – Это делает вам честь, Номер Двадцать Восьмой, – заметил джентльмен в очках. – Я ждал этого от вас. Не хотите ли вы еще что-нибудь сказать?
   – Сэр! Есть одна молодая женщина, вступившая на дурной путь, которую я пытался спасти, сэр, но это мне не удалось, – продолжал мистер Литтимер, слегка приподнимая брови, но по-прежнему не поднимая глаз. – Я прошу джентльмена, если он может и будет столь любезен, передать этой молодой женщине, что я прощаю ей вину ее передо мной и призываю ее раскаяться…
   – Не сомневаюсь, Номер Двадцать Восьмой, джентльмен, к которому вы взываете, глубоко чувствует то, что вам удалось так хорошо выразить, и все мы должны это почувствовать, – сказал в заключение джентльмен в очках. – Мы вас больше не задерживаем.
   – Благодарю вас, сэр, – сказал мистер Литтимер. – Позвольте пожелать вам, джентльмены, доброго здравия. Надеюсь, вы вместе с вашими близкими узрите свои прегрешения и исправитесь!
   С этими словами Номер Двадцать Восьмой удалился, обменявшись взглядом с Урией. Похоже было на то, что они нашли способ сообщаться между собой и знали друг друга. А когда за мистером Литтимером захлопнулась дверь камеры, вокруг меня зашептались о том, что это человек весьма респектабельный и этот случай заслуживает всяческого внимания.
   – Ну, а вы, Номер Двадцать Седьмой, скажите, что мы для вас можем сделать? – заговорил мистер Крикл, выдвигая на опустевшую сцену своего фаворита. – Говорите!
   – Смиренно прошу вас, сэр, разрешите мне еще написать матери, – сказал Урия, тряхнув гнусной головой.
   – Это разрешение, конечно, будет дано, – вымолвил мистер Крикл.
   – Как я вам благодарен, сэр! Я так беспокоюсь о моей матери. Боюсь, она не спасется. Кто-то неосторожно спросил:
   – От кого?
   На него зашикали. Все были явно возмущены.
   – За гробом, сэр, – извиваясь, ответил Урия. – Мне хотелось бы, чтобы у моей матери было такое же душевное состояние, как у меня. Если бы я сюда не попал, я не был бы в таком состоянии. Я хочу, чтобы сюда попала и моя мать. Какое счастье для каждого попасть сюда!
   Это пожелание доставило джентльменам превеликое удовольствие – большее удовольствие, чем все, что здесь до сей поры происходило.
   – Прежде чем я здесь очутился, – продолжал Урия, искоса бросая на нас взгляд, способный испепелить весь мир, в котором мы жили, – я вел себя как человек безрассудный. Но теперь я осознал свое безрассудство. В мире много греха. И моя мать тоже повинна в грехе. Всюду один только грех – всюду, но не здесь.
   – Значит, вы совсем изменились? – осведомился мистер Крикл.
   – О господи! Да, сэр! – воскликнул обращенный, подававшим столь большие надежды.
   – А если вы выйдете отсюда, вы снова не собьетесь с пути? – спросил кто-то.
   – О го…споди! Нет, сэр!
   – Это очень приятно слышать, – сказал мистер Крикл. – Вы поздоровались, Номер Двадцать Седьмой, с мистером Копперфилдом. Может быть, вы хотите ему что-нибудь сказать?
   – Вы знали меня, мистер Копперфилд, задолго до того, как я сюда попал и здесь изменился, – обратился ко мне Урия и поглядел на меня так, что более мерзкого выражения лица мне же приходилось ни у кого видеть, даже у него. – Вы меня знали, когда, несмотря на свои безрассудства, я был смиренным с гордецами и кротким с людьми необузданными. Необузданны были вы, мистер Копперфилд. Помните, однажды вы дали мне пощечину?
   Сострадание у всех на лицах. Кто-то бросает на меня негодующий взгляд.
   – Но я прощаю вам, мистер Копперфилд, – продолжал Урия, кощунственно и чудовищно сравнивая себя, всепрощающего, с Тем, имя которого я не буду здесь называть.[46] – Я всем прощаю. Не к лицу мне быть злопамятным. Я прощаю вам и надеюсь, что в будущем вы обуздаете свои страсти. Надеюсь, что раскается и мистер У., и мисс У., и все остальные из этой греховной компании. Вас постигло несчастье, надеюсь, это пойдет вам на пользу. Но лучше, если вы попадете сюда. И для мистера У. и для мисс У. будет лучше, если они попадут сюда. Я от души желаю вам, мистер Копперфилд, и всем вам, джентльмены, очутиться здесь. Когда я думаю о своем прошлом безумии и о теперешнем своем состоянии, я уверен, это будет самое для вас лучшее. Как мне жаль всех, кто еще не попал сюда!
   Под шум одобрительных возгласов он проскользнул в свою камеру, и мы с Трэдлсом почувствовали великое облегчение, когда за ним заперли дверь.
   Это раскаяние было весьма примечательно, что и побудило меня спросить, за какие преступления осуждены эти два человека. Но, несомненно, этот вопрос интересовал джентльменов меньше всего. Тогда я обратился к одному из двух сторожей; по их лицам я заключил, что они прекрасно понимают, чего стоит вся эта болтовня.
   – Вам известно, какое преступление было последним «безрассудством» Номера Двадцать Седьмого? – спросил я сторожа, когда мы шли по коридору.
   Он ответил, что какое-то преступление, связанное с банком.
   – Мошенничество?
   – Да, сэр. Мошенничество, подлог и участие в шайке. Он был не один. Это он подбил остальных. Злоумышление на большую сумму. Приговор – каторжные работы пожизненно. Номер Двадцать Седьмой – продувная бестия, он чуть-чуть было не выкрутился, а все-таки не вышло. Банку удалось схватить его за хвост… но это было нелегко.
   – А вы что-нибудь знаете о преступлении Номера Двадцать Восьмого?
   – Номер Двадцать Восьмой… – начал шепотом сторож, пока мы шли по коридору, и поглядел через плечо назад, боясь, не услышит ли Крикл и компания, как он непозволительно отзывается об этих непорочных созданиях. – Номер Двадцать Восьмой – он тоже приговорен к каторжным работам пожизненно – поступил на службу к молодому человеку и накануне отъезда за границу ограбил его на двести пятьдесят фунтов. Я хорошо помню это дело, потому что преступника задержала карлица.
   – Кто?
   – Крошечная женщина. Забыл ее фамилию.
   – Не Моучер ли?
   – Вот-вот! Он улизнул и собирался отправиться в Америку. Он был в белокуром парике и с баками, право же, вам никогда не приходилось видеть, чтобы кто-нибудь так менялся. Но в Саутгемптоне крошечная женщина встретила его на улице, сразу узнала, бросилась ему под ноги, он упал, а она вцепилась в него прямо как смерть!
   – Какая прелесть эта мисс Моучер! – воскликнул я.
   – Вы бы то же самое сказали, если бы увидели, как она стояла на стуле в ложе для свидетелей во время суда. Когда она его схватила, он исполосовал ей лицо и зверски избил, но она его не отпускала, пока его не заперли на замок. Она так в него вцепилась, что полицейским пришлось забрать их вместе. Вы послушали бы, как она смело давала показания! Весь суд ее хвалил, а потом ее доставили прямо домой. На суде она заявила, что, будь он Самсон, а у нее только одна рука, все равно она задержала бы его – так много дурного она о нем знает. И я думаю, что это так.
   Я был того же мнения и почувствовал к мисс Моучер большое уважение.
   Итак, мы осмотрели все, что полагалось. Тщетно было бы убеждать достойного мистера Крикла, что Номера Двадцать Седьмой и Двадцать Восьмой нисколько не изменились, что они остались такими же, как раньше, и что именно здесь лицемерные мошенники и должны делать такого рода излияния; во всяком случае, не хуже, чем мы, они знают рыночную цену таких излияний и знают, какую службу они им сослужат за океаном. Короче говоря, все это вместе взятое было дутой, гадкой затеей, наводившей на прискорбные мысли. Мы покинули их с их «системой» и, ошеломленные, отправились домой.
   – Быть может, не худо, Трэдлс, – сказал я, – что они помешались на этой дурацкой выдумке. Тем скорей с ней будет покончено.
   – Надеюсь, что так, – отозвался Трэдлс.

Глава LXII
Свет озаряет мои путь

   Приближалось рождество, прошло больше двух месяцев после моего возвращения домой. С Агнес я встречался часто. Как бы ни ободряло меня всеобщее признание и как бы ни вдохновляло на дальнейшую работу, но выше всего я ставил самую слабую ее похвалу.
   По крайней мере раз в неделю, а то и чаще я ездил к ней и проводил там вечер. Обычно я возвращался от нее верхом ночью, ибо знакомые тяжелые мысли неуклонно овладевали мной теперь – еще более печальные, когда я ее покидал, – и я предпочитал быть ночью в дороге, но не жить прошлым в мучительные часы бессонницы или горестных сновидений. В этих поездках я провел большую часть многих длинных и грустных ночей, предаваясь тем же размышлениям, которые не покидали меня во время моих долгих странствий.
   Пожалуй, будет более точно, если я скажу, что я скорее прислушивался к отзвукам этих размышлений. Они доносились ко мне издалека. Я отстранился от них и занял предназначенное мне место. Когда я читал Агнес написанное мной и видел, как внимательно она слушает, плачет и смеется, когда я слышал ее задушевные слова по поводу событий, происходивших в воображаемом мире, где я жил, – я мечтал о том, как могла бы сложиться моя жизнь… Но только мечтал, подобно тому, как, женившись на Доре, мечтал о том, какова должна быть моя жена.
   На мне лежал долг по отношению к Агнес, любившей меня такой любовью, которая никогда бы не оправилась, если бы я смутил ее, оскорбив своим эгоизмом; зрело все обдумав, я понял, что в своей судьбе повинен я сам и что я добился того, чего когда-то так страстно жаждало мое сердце, а потому не могу роптать и должен нести свою ношу – бремя чувств, которые я испытываю, и знаний, которые приобрел. Но ведь я ее любил, и моим утешением были неясные мечты о том, что в отдаленном будущем наступит день, когда все будет позади и, не оскорбляя ее, я смогу сделать признание и сказать: «Агнес! Так было, когда я вернулся домой. Теперь я стар и с той поры никого не любил».
   Ни разу она не дала мне повода заметить хоть малейшую перемену в себе; она была для меня тою же, что прежде; тою же, что всегда.
   Со дня моего возвращения мы не то чтобы стеснялись говорить об этом с бабушкой; нельзя сказать также, что мы избегали этой темы, скорее каждый из нас сознавал, что оба мы думаем об этом и только не облекаем наши мысли в слова. Так случалось с нами частенько, когда, по старой привычке, мы сидели вечером у камина, и все было до того естественно и понятно, точно мы об этом говорили с полной откровенностью. Но мы не нарушали молчания. Я уверен, что она читала, хотя бы отчасти, мои мысли и прекрасно знала, почему я молчу.
   Настало рождество; Агнес больше не сообщала о себе ничего нового, и меня начало мучить опасение, время от времени уже возникавшее, не догадывается ли она о моем душевном состоянии и не боится ли причинить мне боль. Если это было так, значит жертва моя была бесполезна, я не исполнил по отношению к ней своего долга и каждым своим поступком повинен в том, чего хотел избежать. И я решил выяснить, так ли это; если в самом деле между нами стена, надо было сразу и без колебаний ее сломать.
   Был зимний, холодный, мрачный день. Как мне его не помнить! Несколько часов назад шел снег, и теперь, не тая, он покрывал землю пеленой, впрочем не очень толстой. На море – я видел в окно – дул сильный северный ветер. И я подумал о ветре, который мчится по снежным просторам швейцарских гор, недоступных в эту пору для человека, подумал о том, где более одиноко – в той снежной пустыне или здесь, на океанских просторах?
   – Ты поедешь сегодня, Трот? – просунув голову в дверь, спросила бабушка.
   – Да, я поеду сегодня в Кентербери. Прекрасная погода для поездки верхом, – ответил я.
   – Надеюсь, твоя лошадь будет того же мнения, но сейчас она стоит перед дверью, понурив голову и свесив уши, и, кажется, предпочитает очутиться в конюшне, – заметила бабушка.
   Бабушка, кстати говоря, разрешала моей лошади вторгаться в запретную зону, но по-прежнему была врагом ослов.
   – Она скоро оживится, – сказал я.
   – Во всяком случае, поездка пойдет на пользу ее хозяину, – сказала бабушка, поглядывая на бумаги, лежавшие на столе. – Ах, дитя мое, сегодня ты так долго работал! Какого труда стоит все это написать!
   – Бывает, что большего труда стоит это прочитать, – заметил я. – Но работа писателя увлекательна, бабушка.
   – Знаю, знаю!.. – сказала бабушка. – Честолюбие, жажда славы, сочувствия и так далее… Не так ли? Ну что ж, в добрый путь!
   – Скажите, вы что-нибудь еще знаете о привязанности Агнес? – спокойно спросил я, остановившись перед ней, а она похлопала меня по плечу и опустилась в мое кресло.
   Прежде чем ответить, она посмотрела на меня в упор.
   – Мне кажется, знаю, Трот.
   – Ваши прежние догадки подтверждаются? – спросил я.
   – Кажется, да, Трот.
   Она так зорко на меня смотрела, не то с жалостью, не то с сомнением и неуверенностью, что я постарался принять самый беззаботный вид.
   – Больше того, Трот…
   – Да?
   – Кажется, Агнес собирается выйти замуж.
   – Да благословит ее бог! – весело воскликнул я.
   – Да благословит ее бог! – подтвердила за мной бабушка. – А также и ее мужа.
   Я отозвался на это пожелание, простился с бабушкой, легко сбежал по лестнице, вскочил в седло и двинулся в путь. Теперь, еще больше чем раньше, у меня были основания поступить так, как я задумал.
   Как мне запомнилась эта зимняя поездка! Льдинки, сбитые ветром с травы, впивались мне в лицо. Цокали конские копыта, отбивая какую-то мелодию. Почва затвердела на вспаханных полях. В меловых ямах ветер ворошил сугробы снега. Лошади, впряженные в возы с сеном, с трудом взбирались на пригорки, мелодично звеня бубенцами, останавливались, чтобы перевести дыхание, и от них шел пар. Побелевшие откосы холмов и долины у их подножий выступали на фоне темного неба, словно были нарисованы на гигантской грифельной доске.
   Агнес была одна. Маленькие девочки уже разошлись по домам, и она, оставшись одна, читала у камина. Увидев меня, она отложила книгу, поздоровалась со мной, как обычно, взяла свою рабочую корзинку и села у одного из старинных окон.
   Я сел на скамеечку в нише окна, и мы заговорили о моей работе, о том, когда она будет кончена и насколько она подвинулась после моего последнего посещения. Агнес была очень весела; смеясь, она предсказывала мне, что скоро я стану чересчур знаменитым и никто не решится говорить со мной на эти темы.
   – Вот видите, я и стараюсь не терять времени и говорю об этом с вами, пока еще можно, – сказала она.
   Я поглядел на ее прекрасное лицо, склоненное над рукоделием; она подняла добрые глаза и увидела, что я на нее смотрю.
   – Вы чем-то озабочены, Тротвуд!..
   – А можно мне сказать чем? Для этого я пришел.
   Она отложила в сторону рукоделье, как обычно делала, когда мы начинали говорить о чем-нибудь серьезном, и вся обратилась в слух.
   – Дорогая моя Агнес, вы сомневаетесь в моей искренности?
   – Нисколько! – ответила она и удивленно на меня посмотрела.
   – Вы сомневаетесь в том, что я отношусь и всегда буду относиться к вам так же, как относился до сих пор?
   – Нисколько! – ответила она, как и раньше.
   – Помните, после возвращения, я пытался сказать вам, сколь многим я вам обязан, дорогая Агнес, и как сильно и глубоко мое чувство к вам?
   – Прекрасно помню, – мягко сказала она.
   – У вас есть тайна, – сказал я. – Поделитесь ею со мной, Агнес.
   Она вздрогнула и опустила глаза.
   – Даже если бы я и не услышал из чужих уст, – не из ваших, как это ни странно! – что у вас есть кто-то, кому вы подарили свою любовь, едва ли я мог бы этого не узнать. Речь идет о вашем счастье, и вы не должны от меня ничего скрывать. Если вы мне доверяете – а вы мне это сказали, и я вам верю! – мне бы хотелось, чтобы вы видели во мне друга и брата, именно теперь, пожалуй, больше, чем всегда!
   Она бросила на меня умоляющий взгляд, – в этом взгляде был почти упрек, – встала, рванулась куда-то, сама не зная куда, закрыла лицо руками и так разрыдалась, что я был потрясен.
   Однако эти слезы вселили в мое сердце какие-то смутные упования. Я сам не знаю почему, но они вызвали в моей памяти ее спокойную, грустную улыбку, и скорее породили во мне надежду, чем страх или печаль.
   – Агнес! Сестра моя! Любимая! Что я сделал?
   – Позвольте мне уйти, Тротвуд. Мне нездоровится. Я сама не своя. Я скажу вам как-нибудь потом… в другой раз. Я вам напишу. Не говорите сейчас со мной. Не надо, не надо!
   Я пытался вспомнить, что сказала она в день моего приезда о своей любви, не нуждавшейся во взаимности. Мне казалось, целый мир должен был открыться мне в одно мгновение.
   – Агнес, я не могу вас видеть в таком состоянии и думать, что в этом виноват я! Никогда, никогда вы не были мне так дороги, как теперь! Если вы несчастны, позвольте же мне разделить с вами это несчастье. Если вам нужны совет или помощь, позвольте мне вам помочь. А если вам тяжело на сердце, дайте мне возможность облегчить эту тяжесть. Для кого же мне теперь жить, Агнес, если не для вас?
   – Пощадите меня! Я сама не своя. В другой раз! – только это я и мог разобрать.
   Что подталкивало меня? Эгоистическое заблуждение? Или передо мной мелькнул проблеск надежды и открывалось то, о чем я не смел и мечтать?
   – Нет, я должен сказать! Я не могу вас отпустить. Ради бога, Агнес, после стольких лет, после того, что было, не станем обманывать друг друга! Я хочу говорить откровенно. Может быть, вы думаете, что я стану завидовать счастью, которое вы подарите другому? Или не соглашусь уступить вас вашему избраннику? Или не захочу смотреть из своего уединения на вашу радость? Отбросьте эти мысли, я этого не заслужил! Я страдал не напрасно. Ваши уроки не пропали даром. В моем чувстве к вам нет эгоизма.
   Она уже совершенно успокоилась. Повернув ко мне бледное лицо, она сказала тихо и очень ясно, хотя по временам запинаясь:
   – Во имя вашей дружбы ко мне, Тротвуд, в которой я никогда не сомневалась, я должна сказать, что вы ошибаетесь. Больше я ничего не могу ответить. Если в эти годы я нуждалась в помощи и совете, я получала их. Если иногда я чувствовала себя несчастной, это чувство проходило. Если мне бывало тяжело на сердце, я находила утешение. А если у меня есть тайна – она не новая… И это совсем не то, что вы предполагаете. Открыть я ее не могу и не могу ни с кем разделить. Уже много лет она только моя, пусть моею и остается.
   – Агнес! Подождите! Одну минуту!
   Она собралась уйти, но я ее удержал. Я обвил рукой ее талию. «В эти годы»! «Она не новая»! Как вихрь пронеслась в моем сознании мысль… И все цвета моей жизни стали иными.
   – Любимая моя Агнес! Я так почитаю вас, так вам предан и так люблю вас! Когда я явился сюда сегодня, я думал, что ничто не вырвет у меня это признание. Мне казалось, что до нашей старости я буду хранить его в своем сердце. Но если только что у меня мелькнула надежда, что когда-нибудь я назову вас… не сестрой, а как-нибудь иначе…
   Она залилась слезами. Но это были не те прежние слезы – в этих слезах засияла для меня надежда.
   – Агнес! Вы всегда были моим наставником и моей лучшей поддержкой. Если бы вы думали о себе больше, чем обо мне, когда мы вместе здесь росли, мои мечты были бы прикованы к вам. Но вы настолько были выше меня, вы настолько были мне необходимы во всех моих мальчишеских радостях и печалях, что я привык поверять вам все и во всем на вас полагаться… И эта привычка стала моей второй натурой, ради нее я изменил себе, а ведь и раньше я любил вас так же, как люблю теперь!
   Она еще плакала, но не от боли… от радости! И упала в мои объятия, и я обнимал ее так, как никогда раньше не обнимал, как никогда раньше не мечтал обнять!..
   – Когда я любил Дору… Вы знаете, Агнес, я глубоко любил…
   – Знаю! – воскликнула она. – И я рада, что знаю это.
   – Когда я любил ее… даже тогда моя любовь была бы неполной, если бы вы ей не сочувствовали. Но вы сочувствовали, и ни в чем другом я больше не нуждался. А когда я потерял Дору, что сталось бы со мной без вас, Агнес?
   Мои объятия крепче, она здесь, у моего сердца, ее дрожащая рука у меня на плече, ее драгоценные глаза сверкают сквозь слезы и обращены ко мне!
   – Когда я уехал, Агнес, я любил вас. Я был далеко и продолжал вас любить. Я вернулся домой и люблю вас.
   И я стал говорить о борьбе с собой и о выводе, к которому пришел. Я открыл ей всю мою душу. Рассказал о том, как я бился, чтобы лучше понять и ее и себя, и как покорился тому, что, казалось мне, я установил. Рассказал, что, даже придя к ней сегодня, я в это верил. Если она меня так любит, говорил я, что согласна стать моей женой, то это не благодаря моим достоинствам, а только из-за моей к ней любви и тяжелых испытаний, в которых эта любовь созревала; вот потому-то я и признаюсь в своей любви. И в это самое мгновение, моя Агнес, я вижу, как из твоих невинных глаз глядит на меня душа моей девочки-жены, и я слышу ее слова одобрения, и это через тебя призывает она меня вспоминать с нежностью о Цветочке, который увял во всей своей красе!
   – Я так счастлива, Тротвуд… сердце мое так полно… но я должна вам сказать о том…
   – О чем, моя любимая?
   Она положила руку мне на плечо и спокойно и пристально взглянула на меня.
   – И вы не знаете о чем?
   – Я не хотел бы гадать. Скажите, моя родная.
   – Я любила вас всю мою жизнь.
   О, как мы были счастливы, как счастливы! Мы плакали не о минувших испытаниях, через которые прошли (у нее они были тяжелее, чем у меня). Мы плакали от радости, от счастья, что теперь мы вместе и больше не расстанемся никогда.
   В тот зимний вечер мы гуляли по полям; казалось, в вечернем морозном воздухе разлита была благословенная тишина, которая снизошла в наши души. На небе зажглись звезды, и, глядя на них, мы возблагодарили господа, который даровал нам этот покой.
   А потом мы стояли у того же старинного окна; на небе сияла луна. Агнес подняла к ней глаза. Я проследил за ее взглядом. И в памяти моей возникла длинная-длинная дорога, и, всматриваясь вдаль, я увидел маленького, одинокого, брошенного на произвол судьбы оборвыша, которому суждено было назвать своим сердце, бившееся теперь у моей груди.
   Был обеденный час, когда на следующий день мы появились у бабушки. Пегготи сказала нам, что бабушка находится у меня в кабинете – она почитала своим долгом следить за тем, чтобы у меня в комнате был образцовый порядок. Она сидела в очках у камина.
   – Боже мой! Кого это ты привел ко мне? – спросила она, вглядываясь в сумерки.
   – Агнес, – сказал я.
   Мы с Агнес решили ничего поначалу не говорить, и бабушка была явно огорчена. Она бросила на меня полный надежды взгляд, когда я сказал: «Агнес», но, видя, что я так же спокоен, как всегда, в отчаянии сняла очки и почесала ими переносицу.
   Однако она очень радушно поздоровалась с Агнес, и скоро мы очутились внизу за обеденным столом в гостиной, где уже зажгли свечи. Бабушка раза два-три вооружалась очками, чтобы поглядеть на меня, но скоро их снимала весьма разочарованная и почесывала ими нос. Мистер Дик очень огорчался – он знал, что это дурной знак.
   – Да, кстати, бабушка, – обратился я к ней после обеда, – я сказал Агнес о том, что вы мне говорили.
   – Ты поступил дурно, Трот, и нарушил свое обещание, – побагровев, сказала бабушка.
   – Но вы не сердитесь, бабушка? Я уверен, что вы не будете сердиться, если узнаете, что Агнес отнюдь не несчастна в своей любви.
   – Чепуха! – отрезала бабушка.
   По всем признакам она была очень раздражена. Тут я решил, что этому раздражению надо положить конец. Стоя за спиной ее кресла, я обнял Агнес, и мы оба наклонились к ней. Бабушка бросила на нас только один взгляд сквозь очки, хлопнула в ладоши и мгновенно впала в истерику – в первый и последний раз с тех пор, как я ее знаю.
   Истерика вызвала появление Пегготи. В один миг бабушка пришла в себя, бросилась к Пегготи, назвала ее глупой старухой и крепко обняла. Потом она обняла мистера Дика, который был крайне польщен, но и крайне удивлен, а затем объяснила им, в чем дело. Все мы были счастливы.