Но Широких не показывался. Шхуна по-прежнему казалась мертвой. На палубе блестела сухая тресковая чешуя. Только несколько ярких фундоси, подвязанных бечевками к вантам, напоминали о жизни на корабле.
   Наконец из трюма вылез Широких. Он был краснее обычного и осторожно, точно ядовитую гадину, держал вытянутой рукой какую-то бумажку.
   – Товарищ лейтенант, – загудел он еще с палубы шхуны. – Разрешите доложить. Произведен осмотр кормового трюма. Обнаружено одиннадцать хищников, в том числе синдо. Трое показывают заразные признаки. Остальные чирьев на спине не имеют… Вступают в пререкания. Лежат нагишом.
   – Какие чирьи… Вы что?
   – Надо полагать – чумные… Стонут ужасно.
   – Что вы болтаете? – возмутился Колосков. (Он был в новой форме с двумя золотыми нашивками и фуражке со свежим чехлом.) – Идите сюда… Нет, стойте. Покажите письмо.
   Широких передал клочок, на котором печатными русскими буквами было выведено:
   Помогице. Заразно. Сибировска чумка. Весьма просив росскэ доктор.
   Если бы японцы специально задались целью смутить Колоскова, – лучшего средства они б не придумали. Бравый балтиец, человек зрелого, спокойного мужества, он по-детски боялся всего, что пахнет больницей. В двадцать лет, на фронте Колосков впервые узнал от ротного фельдшера о бациллах – возбудителях тифа. Здоровяк и остряк, он всенародно поднял лектора на смех (в те годы Колосков был твердо уверен, что все болезни заводятся от сырости). Но когда упрямец увидел в микроскоп каплю воды из собственной фляжки, он заметно опешил. По собственному признанию Колоскова, его точно «снарядом шарахнуло». Странные полчища палочек, шариков, точек поразили воображение моряка. С прямолинейностью военного человека Колосков решил действовать, прежде чем «гады», кишевшие всюду, доведут моряка до соснового бушлата.
   Он привил оспу на обе руки, завел бутыль йода и принялся старательно мазать свои и чужие царапины. Гадюка над рюмкой[9] стала в его глазах знаком высшей человеческой мудрости.
   С тех пор прошло двадцать лет, но если вы увидите когда-нибудь моряка, который пьет кипяченую воду или снимает с яблока кожуру, – это будет наверняка Колосков.
   Понятно, что при слове «чума» командир немного опешил. Если бы хищники открыли огонь или попытались бы уйти у нас из-под носа, Колосков мгновенно нашел бы ответ. Но тут, глядя на пустынную палубу шхуны, командир невольно задумался. Опыт и природная осторожность не позволяли ему верить записке.
   – Доложите… какие признаки вы заметили?
   – Очень дух тяжелый, товарищ начальник.
   – Это рыба… Еще что?
   – На ногах черные бульбочки… Кроме того, в глазах воспаление.
   Но Колосков уже поборол чувство робости.
   – От тухлой трески чумы не бывает… Растравили бульбочки… Симулянты… Впрочем, ступайте на бак. Возьмите зеленое мыло, карболку. Понятно? Чтобы ни одного микроба!..
   …В тот год я совмещал должность рулевого с обязанностями корабельного санитара… Открыв аптечку, я нашел сулему и по приказанию командира смочил два платка. Он приказал также надеть желтые комбинезоны с капюшонами, которые применяются во время химических учений.
   Прикрывая рот самодельными масками, мы поднялись на борт «Гензан-Мару» и внимательно осмотрели всю шхуну.
   Это была посудина тонн на триста; с высоким фальшбортом, переходящим на корме в нелепые перильца с балясинами, какие попадаются только на провинциальных балконах.
   Японские шхуны никогда не отличаются свежестью запахов, но эта превосходила все, что мы встречали до сих пор. Палуба, решетки, деревянные стоки пропитались жиром и слизью. Сладкое зловоние отравляло воздух на полмили вокруг.
   Все здесь напоминало о трудной, жалкой старости корабля. Голубая масляная краска, покрывавшая когда-то надстройки, свернулась в сухие струпья. Медный колокол принял цвет тины. Всюду виднелось серое, омертвелое дерево, рыжее железо, грязная парусина. Дубовые решетки, прикрывавшие палубу, и те крошились под каблуками.
   Зато лебедка и блоки были только что выкрашены суриком, а новые тросы ровнехонько уложены в бухты. Сказывалось старое правило японских хозяйчиков: не скупиться на снасти.
   Два носовых трюма, прикрытых циновками, были доверху набиты камбалой и треской. Влажный блеск чешуи говорил о том, что улов принят недавно.
   – Ясно, симуляция, – зло сказал Колосков.
   Мы заглянули в кормовой кубрик и позвали синдо. Нам ответили стоном. Кто-то присел на корточки и завыл, схватившись обеими руками за голову. Вой подхватили не меньше десятка глоток. Трудно было понять: то ли японцы обрадовались появлению живых людей, то ли жаловались на жару и зловоние в трюме.
   Тощий японец в вельветовой куртке с головой, замотанной полотенцем, кричал сильнее других. Упираясь лопатками и пятками в нары, он выгибался дугой и верещал так, что у нас звенело в ушах.
   В полутьме мы насчитали девять японцев. Полуголые, мокрые от пота парни лежали вплотную. Несколько минут мы видели разинутые рты и слышали завывание, способное смутить любого каюра[10]. Затем Колосков кашлянул и твердо сказал:
   – Эй, аната! Однако довольно.
   Хор зачумленных грянул еще исступленнее. Казалось, ветхая посудина заколебалась от крика. Многие даже забарабанили голыми пятками.
   Это взорвало Колоскова, не терпевшего никаких пререканий.
   Он крикнул в трюм, точно в бочку:
   – Эй, вы… Смир-но!
   И все разом стихли. Стало слышно, как в трюме плещет вода.
   – Где синдо?
   Крикун в вельветовой куртке вылез из кубрика, и, путая японскую, английскую и русскую речь, пояснил, что самые опасные больные изолированы от остальных. Продолжая скулить, он повел нас к носовому кубрику.
   В узком, суженном книзу отсеке лежали на циновке еще трое японцев.
   – Варуй дес… Тайхен варуй дес[11], – сказал синдо довольно спокойно.
   С этими словами он взял бамбуковый шест и бесцеремонно откинул тряпье, прикрывавшее больных.
   Мы увидели мертвенную, покрытую чешуйками грязи кожу, черные язвы, чудовищно раздутые икры, оплетенные набухшими жилами. Ребра несчастных выступали резко, точно обнаженные шпангоуты шхуны. Видимо, больные давно мочились под себя, так как резкий запах аммиака резал глаза.
   Люди заживо гнили в этом душном логовище с грязными иллюминаторами, затянутыми зеленой бумагой.
   Возле больных, на циновках, усыпанных рыбьей чешуей и зернами сорного риса, стояли чашки с кусками соленой трески.
   – Бедный рыбачка! Живи – нет. Помирай – есть, – сказал провожатый.
   Точно по команде, трое японцев протянули к нам ужасные руки – почерневшие, скрюченные, изуродованные странной болезнью. Не знаю, как выглядят чумные, но более грустного зрелища я не встречал никогда.
   Синдо знал полсотни русских и столько же английских фраз. Путая три языка, он пытался рассказать нам о бедственном положении шхуны.
   – …Это было в субоцу… Сильный туманка… Ходи туда, ходи сюда… Скоси мо мимасен[12]. Наверное, компас есть ложный… Немного брудила. Вдруг падай Арита… Одна минуца – рыбачка чернеет… Like coal[13]. Другая минуца – падай Миура… третья минуца – Тояма. Камматанэ! Вдруг берег! Чито? Разве это росскэ земля? Вот новость!
   Колосков спокойно выслушал бредовое объяснение и, глядя через плечо синдо на больных, сухо сказал:
   – Хорошо… Где поймана рыба?
   – Са-а… Он всегда был здоровячка, – ответил грустно синдо. – Что мы будем рассказываць его бедный отце и маць?
   – Я спрашиваю: когда и где поймана рыба?
   – Да, да… Арита горел, как огонь. Наверно, есть чумка.
   – Не понимаете? Рыба откуда?
   – Ей-бога, не понимау, – сказал пройдоха, кланяясь в пояс. – Мы так боялся остаться один.
   Он махнул рукой, и зачумленные дикими воплями подтвердили безвыходность положения.
   Мы вышли на палубу, провожаемые стонами больных и бормотанием синдо. Колосков сердито сорвал сулемовую маску.
   – Вы когда-нибудь видели чуму?
   – Только на картинках, – признался я.
   – Любопытно.
   – Да… Рыба свежая.
   Я хотел на всякий случай отобрать у японцев лампу для нагрева запального шара мотора, но Колосков не разрешил мне спуститься в машинное отделение.
   – Понимать надо, – сказал он строго. – Чума не репейник – с рукава не стряхнешь.
   Вести шхуну в порт было нельзя. Мы запросили отряд и через десять минут получили ответ: «Врач, санитары высланы. Снимите, изолируйте наш десант. Отойдите шхуны, наблюдение продолжайте…»
   И мы стали ждать.
   Нам предстояло провести с глазу на глаз с зачумленной шхуной шесть часов.
   Был полдень, солнечный, душный, несмотря на окружавшие бухту снежные сопки. Вокруг шхуны островками плавала пена и раздувшиеся от жары кишки кашалотов – верный признак, что китобойная флотилия находится недалеко. Издали кишки походили на связки ржавых, очень толстых корабельных цепей. На островках-желудках сидели нарядные и крикливые чайки.
   Палуба «Гензан-Мару» кишела мухами. Вскоре они стали попадаться в кубриках «Смелого». Колосков велел отойти от шхуны на два кабельтовых.
   Обедали плохо. Борщ, хлеб, жаркое, даже горчица пахли карболкой. По приказанию командира наш кок, Костя Скворцов, обходил корабельные помещения с пульверизатором, ежеминутно наполняя бутыль свежим раствором.
   – Все по порядку, – объяснял он, сияя голубыми глазами, – сначала карболку, потом хлор. Белье в печку… Прививка… Потом карантин на три недели…
   Костя был немного паникер, но на этот раз многие разделяли его опасения. Шхуна стояла рядом, безлюдная, тихая, и в тишине этой было что-то зловещее.
   Хуже всех чувствовал себя Широких. Вымытый зеленым мылом и раствором карболки, он сидел на баке притихший, голый по пояс, а мы наперебой старались ободрить товарища.
   Все мы искренне жалели Широких. Он был отличный рулевой, а на футбольной площадке левый бек. Что теперь ждало парня? Терпеливый, толстогубый, очень серьезный, он бил слепней и, вздыхая, смотрел на товарищей.
   Мы утешали Широких, как могли.
   – Мой дядя тоже болел в Ростове холерой, – сказал рассудительно кок. – Он съел две дыни и глечик сметаны… Ну, так это штука страшнее чумы. Три дня его выворачивало наизнанку. Он стал тоньше куриной кишки и так ослаб, что едва мог показать родным дулю, когда его вздумали причастить… Потом приехал товарищ Грицай… Не слышали? Это наш участковый фельдшер. Промыл дяде желудок и впрыснул собачью сыворотку.
   – Телячью…
   – Это все равно. Наутро он помер.
   – Иди-ка ты, – сказал Широких, поежившись.
   – Так то холера… Думаешь, уже заболел? Посмотри на себя в зеркало…
   Широких дали термометр. Он неловко сунул его под мышку и совсем нахохлился.
   – Знобит?
   – Есть немного.
   Митя Корзинкин – наш радист – принес и молча (он все делал молча) сунул Широких пачку сигарет «Тройка», которые хранил до увольнения на берег.
   – В крайнем случае можно перелить кровь, – сказал боцман. – Сложимся по пол-литра.
   – Главное, Костя, не поддавайся.
   – Ты не думай о ней. Думай о девочках.
   – Это верно, – сказал Широких покорно. – Надо думать…
   Он сморщил лоб и стал смотреть в воду, где прыгали зайчики.
   Обедал Широких в одиночестве. Он съел миску каши, двойную порцию бефстроганов и пять ломтей хлеба с маслом. Кок, с которым Широких постоянно враждовал из-за добавок, принес литровую кружку какао.
   – Посмотрим, какой ты больной, – заметил он строго.
   Широких подумал, вздохнул и выпил какао. Это немного всех успокоило.
   – Видали чумного? – спросил кок ехидно.
   В конце концов, видя, что общее сочувствие нагоняет на парня тоску, Колосков запретил всякие разговоры на баке.
   Все занялись своим делом. Радист принялся отстукивать сводки, Сачков чинить донку, Косицын драить решетки на люках.
   Один Широких с тоской поглядывал по сторонам. У парня чесались руки.
   – Дайте мне хоть марочки делать…
   Боцман дал ему кончик дюймового троса, и Широких сразу повеселел, заулыбался, даже замурлыкал что-то под нос.
   Колосков ходил по палубе, надвинув козырек фуражки на облупленный нос, и изредка метал подозрительные взгляды на шхуну.
   Наконец, он подошел к Широких и спросил тоном доктора:
   – Колики есть?
   – Нет… то есть немного, товарищ начальник.
   – Судороги были?..
   – Нет еще…
   – Ну и не будут, – объявил неожиданно Колос-ков и сразу гаркнул: – Баковые, на бак!.. С якоря сниматься!
   Мы развернулись и, сделав круг, подошли к шхуне поближе. Синдо тотчас высунул из люка обмотанную полотенцем голову.
   – Эй, аната! – крикнул Колосков громко. – Ваша стой здесь… Наша ходи за доктором.
   Услышав, что мы покидаем шхуну, больные подняли было оглушительный вой. Видимо, все они боялись остаться одни в далекой, безлюдной бухте, но синдо сразу успокоил испуганных рыбаков.
   – Хорсё-о… Хорсё-о, – пропел он печально, – росскэ доктору… Хорсё-о.
   Он повесил голову, согнул ноги в коленях и застыл в робкой позе – живая статуя отчаяния.
   Бухта, в глубине которой стояла «Гензан-Мару», изгибалась самоварной трубой. Когда мы миновали одно колено и поравнялись с невысокой скалой-островом, я невольно взглянул на командира.
   – Здесь?
   – Ну, конечно, – сказал Колосков.
   Скала прикрывала нас с мачтами. Лучшее место для засады трудно было найти. На малых оборотах мы проползли между каменными зубами, торчавшими из воды, и стали в тени островка.
   – Значит, симуляция? – спросил боцман. – Так я и думал…
   Широких заулыбался и натянул тельняшку.
   – Могу быть свободным?
   – После осмотра врача, – ответил неумолимый Колосков.
   Мы заглушили мотор и стали прислушиваться. Спугнутые катером чайки носились над мачтами, чертыхаясь не хуже базарных торговок. Сквозь птичий гвалт и плеск волны, обегающей остров, долетал временами прерывистый стук мотора. Видимо, японцы пытались запустить остывший болиндер.
   Услышав знакомые звуки, Колосков вытянул шею, заулыбался и зашевелил усами. Он стал похож на заядлого удильщика, у которого вдруг затанцевал поплавок.
   На островок набежала волна. Стук мотора стал ближе и резче. Вдруг мотор поперхнулся… помолчал полминуты… застучал снова, на этот раз неровно и глухо.
   Мы завели мотор. Люди стали по местам. «Смелый» дрожал, готовый кинуться за наглецами в погоню.
   И вдруг боцман разочарованно крикнул с кормы:
   – Фу ты черт! Глядите…
   В десяти метрах от нас, в расщелине между камнями, лежал перевернутый бат[14], видимо, унесенный из поселка рекой. Каждый раз, когда набегала волна, лодка билась о стены, издавая отрывистые и ритмичные звуки.
   Мы были так раздосадованы неожиданной шуткой моря, что не поверили ушам, когда за поворотом послышалось знакомое всем морякам «таб-бак, таб-бак».
   Но это была «Гензан-Мару». Она вылетела из-за мыска метрах в пятидесяти от нас, поплевывая горячей водой, и помчалась к открытому морю. Из трубы шхуны кольцами летел дым, винт свирепо рвал воду, а вся команда толпилась на палубе. Чумный синдо рысцой бегал по палубе, подгоняя чумных матросов. Чумный боцман, лежа на животе, доставал крючком якорь, цеплявшийся за волну.
   Заметив нас, «Гензан-Мару» вильнула в сторону, но Колосков спокойно приказал лечь на параллельный курс. Мотор шхуны был слишком слаб для тяжелого корпуса, а наш движок работал чудесно.
   Через десять минут японцы заглушили болиндер, и Колосков, захватив меня и Косицына, поднялся на палубу шхуны. Он был взбешен таким нахальством и, стараясь сдержать себя, говорил очень тихо. Синдо шипел и пятился задом, кланяясь, как заведенный.
   – Как ваши… очумелые? – спросил Колосков.
   – Благодару… Наверное, очен плохо…
   – Что же не дождались доктора?
   – Са-а… Помирай здесь, помирай дома… Бедный рыбачка думай все равно.
   Он начал было снова скулить, но Колосков разом успокоил синдо.
   – Ну-ну, – сказал он сухо, – я думаю, до тюрьмы вам ближе, чем до могилы.
   Вскоре подошел катер с доктором, и все сомнения наши рассеялись. Чумных на шхуне было столько же, сколько на нашем катере архиереев.
   Сам синдо признался в мошенничестве. Шхуна заметила катер слишком поздно, а скорость старой посудины, до отказа набитой треской, была смехотворна. Тогда на шхуне молниеносно возникла чума. Вопли и записка были только трюком, рассчитанным на простаков. По словам синдо, они дважды применяли этот прием у берегов Канады, и оба раза катер рыбного надзора поспешно уходил от «Гензан-Мару».
   Трое рыбаков во время поверки не вышли на палубу. Но это не были симулянты. Бери-бери – болезнь бедняков, частый гость рыбацких поселков и шхун – свалила ловцов на циновки.
   Эта болезнь – сестра голода. Сорный рис и соленая рыба, которыми постоянно питаются рыбаки, доводят их до полного изнурения.
   Ловцы «Гензан-Мару» заболели еще весной. Сначала они пытались скрыть признаки бери-бери, выполняя нелегкие обязанности наемных ловцов наравне с прочими рыбаками. Но люди на шхунах спят на общих циновках, почти нагишом…
   По правилам, больных следовало немедленно высадить на берег, однако синдо рассудил, что до конца сезона рыбаки смогут хотя бы отработать аванс.
   Им дали «легкую» работу: наживку крючков и резку пойманной рыбы (разумеется, за половинную плату).
   Они честно отработали хозяину полсотни иен, и сухую треску, и куртки из синей дабы, а теперь терпеливо ждали конца. Судя по запавшим глазам и омертвелым конечностям, он был недалек. У одного из рыбаков уже начиналась гангрена: обе ноги до колен были пепельно-черного цвета.
   Пройдоха синдо отлично использовал зловещие признаки бери-бери. Нарывы и язвы, покрывавшие тела рыбаков, он выдавал за приметы чумы.
   Колосков приказал дать больным макароны, кофе и масло. Они не притронулись к пище. А когда санитар снова навестил рыбаков, тарелки каким-то чудом оказались в подшкиперской.
   – Эти люди не привыкли к высокой пище, – сказал спокойно синдо.
   Вечером мы снялись с якоря и повели «Гензан-Мару» в отряд. Шхуна шла вслед за «Смелым» своим ходом. Носовой люк был открыт – на потолке горела «летучая мышь». Стоя у неуклюжего штурвала, я видел безнадежно покорные лица больных.
   Они ждали. Им было все равно…
   Набежал ветер. «Гензан-Мару» стала раскачиваться и клевать носом.
   Черная мачта шхуны выписывала в небе восьмерки, задевая концом за звезды; то одна, то другая звезда срывалась с места и, оставив трепетный след, падала в темное, смутно шипящее море…
   На рассвете приблизился «Смелый». Я сдал вахту Широких, перебрался на катер и крепко заснул.

Глава третья
Комендант птичьего острова

I
   Это была на редкость упрямая шхуна. Прежде чем заглушить мотор и вывесить кранцы, «Кобе-Мару» предложила игру в прятки, встав в тени за скалой. Когда этот фокус сорвался, она стала метаться по бухте, точно треска на крючке… Затеяла глупую гонку вокруг двух островков, пыталась навести «Смелый» на камни, ударить форштевнем, подставить корму – словом, повторила все мелкие подлости, без которых эти господа никогда не обходятся.
   Оберегая корпус «Смелого» от рискованных встреч, Колосков долго водил катер параллельными курсами.
   Мы были мокры, злы и от всего сердца желали шхуне напороться на камни. Боцман Гуторов, уже полчаса стоявший на баке с отпорным крюком, высказал это резонное желание вслух и немедля получил замечание от командира.
   – А допрашивать эпроновцы будут? – ворчливо спросил Колосков. – Эк, жмет! Чует кошка…
   Увлеченный погоней, он не пытался даже вытирать усеянное брызгами, свежее от холода и ветра лицо. Он стоял на ходовом мостике, щурясь, посапывая, не отрывая глаз от низкой кормы, на которой, точно крабы, выделялись два больших иероглифа.
   Наконец ему удалось подойти к японцу впритирку, и двое бойцов разом вскочили на палубу шхуны.
   – Конници-ва! Добру день! – сказал присмиревший синдо.
   Он стоял на баке возле лебедки и кланялся, точно заведенный.
   Сети были пусты. В трюмах блестела чешуя давних уловов. Зато вся команда была, как по форме, одета в свежую, еще не обмятую работой спецовку. Высокие резиновые сапоги (без единой заплатки), подтянутые шнурками к поясам, придавали ловцам бравый, даже воинственный вид.
   В пристройке рядом со шкиперской мы отыскали радиста – маленького злого упрямца в полосатой фуфайке. Он заперся на ключ и сыпал морзянкой с такой быстротой, точно «Кобе-Мару» погружалась на дно.
   Уговаривать радиста взялся Широких. Он быстро снял дверь с петель и вынес упрямца на палубу, рассудительно приговаривая:
   – Отойди… Постучал – и довольно. Я ж вам объясняю по-русски.
   После этого мы выстроили японцев вдоль борта и подивились славной выправке «рыбаков». Судя по развороту плеч и строевой точности жестов, они были знакомы с «арисаки» не хуже, чем с кавасаки.
   Мы обыскали кубрик, трюм, машину, но, кроме соленой рыбы, риса и бочки с квашеной редькой, ничего не нашли. Тогда Колосков приказал поднять линолеум в каюте синдо, а сам взял циркуль, чтобы промерить расстояние шхуны от берега.
   Вскрывая вместе с Широких линолеум, я видел, как юлит пройдоха синдо.
   Едва Колосков доказал, что шхуна задержана в наших водах, шкипер уткнул нос в словарь и вовсе перестал понимать командира.
   – Ровно миля, – сказал Колосков. – Что вы тут делали, господин рыболов?
   – Благодару, – ответил синдо. – Мое здоровье есть хорошо.
   – Не интересуюсь.
   Синдо наугад ткнул пальцем в страницу.
   – Хоцице немного русска воцка? Вы, наверно, зазябли?
   Колосков отвернулся и стал терпеливо разглядывать картинки над койкой синдо. Трюк со словарем был стар, как сама шхуна.
   Между тем синдо продолжал бормотать:
   – Вчера шел дождик… Морская погода, как сердце красавицы, есть холодна и обманчива… Пятница – опасный день моряков…
   – Кончили? – спросил Колосков.
   – Не понимау… Чито?
   Тут командир взял из рук синдо словарик и, захлопнув, сказал прямо в лицо:
   – Ну, довольно шуток, я намерен поговорить серьезно.
   Нужно было видеть, как повело шкипера при этих словах. Он выпрямился, задрал нос и заскрипел, точно сухое дерево на ветру.
   – Хорсо… Я отказываюсь говорить младшим лейтенантом.
   – Понятно, – сказал Колосков, пряча карту. – Понятно, господин старший рыболов.
   В это время командира позвали на палубу, и тут открылась занятная картина.
   Возле шлюпки лежал аварийный дубовый анкерок ведер на пять пресной воды. Боцман шхуны вздумал походя накинуть на бочку брезент, а эту запоздалую заботу подметил Широких. Любопытства ради он выбил втулку из бочки и сильно удивился, почему вода плещется, а не льется на палубу.
   Багровый от волнения, он стоял на коленях возле анкерка и, запустив руку по локоть, что-то нащупывал.
   Увидев Колоскова, он застеснялся и сказал:
   – Что-то плещет, товарищ лейтенант, а шо – неизвестно.
   Он пошарил заботливо, как рыбак в вентере, и прибавил:
   – Будто щука.
   И вытащил новенький маузер.
   Потом он воскликнул:
   – Лещ, товарищ лейтенант! Окунь, карась!
   И на палубу рядом с маузером легли фотоаппарат, индуктор, связка бикфордова шнура, коробочка капсюлей и еще кое-что из «рыбацкого» ширпотреба.
   Последней была вынута калька со схемами, нанесенными бегло, но искусной и твердой рукой.
   Идти в отряд своим ходом японцы наотрез отказались. К тому же они успели забить в нескольких местах топливную магистраль кусками пробки и войлока. Тогда мы загнали команду в кубрик и, закрепив буксирный конец, с трудом вытащили шхуну из бухты.
   …Заметно свежело. Волны стали острее и выше. Всюду осыпались и дымились на ветру белые гребни. Временами волна, разбитая «Смелым», пролетала над ходовым мостиком, осыпая нас шумными, злыми осколками.
   Багровое небо обещало тяжелый поход. Дул лобовой шквалистый ветер, и трос, слишком короткий для буксировки, вибрировал за кормой.
   На полдороге к отряду «Смелый» стал зарываться в волну. Вода кипела и металась по палубе, не успевая уйти за борт.
   Колосков все чаще и чаще поглядывал назад, на смутно белевшую шхуну.
   Потеряв самостоятельность, на жесткой буксирной узде, шхуна плелась за нами, раскачиваясь, спотыкаясь о гребни. Вероятно, «Кобе-Мару» было еще труднее, чем нам, потому что трос не давал ей свободно взбегать на волну.
   Вскоре стал заметен только бурун, волочившийся у нас на буксире. Берег, черневший по правому борту, исчез. Низкий рев моря, шипение бескрайней воды глушили перестуки мотора. Шквал навалился на катер с такой силой, что разорвал на мостике парусиновый козырек и сорвал со шлюпки чехол.
   «Смелый» шел шажком в темноте, вздрагивая и кряхтя от крепких ударов. Ни звезды, ни огня! Командир приказал включить прожектор, а сам отправился на корму, чтобы осмотреть буксировочный трос.
   Я стоял на руле и слышал, как, вернувшись на мостик, Колосков отдувался и убеждал себя самого:
   – Черт! Не размокнет… Ну, ясно…
   Мы думали об одном. Позади нас, на пустынной палубе шхуны, были двое: боцман Гуторов и ученик моториста Косицын. Гуторов был надежен. Подвижной, грубоватый, смекалистый, он был родом из Керби, славного поселка рыбаков и охотников, и держался на палубе прочнее, чем кнехт. Но Косицын… Сколько раз мы вытаскивали его из машины на палубу – зеленого, мутноглазого, вялого. На земле он был весел, по-крестьянски деловит и упрям, а в море размокал, как галета в горячем чае. Что сделаешь, если степная кровь не терпит ни качки, ни сырости!