Эти трезвые мысли всегда приходят мне в голову, когда по обоим бортам катера кувыркаются сучья, а воронки урчат, точно пустые желудки.
   Риск для "Смелого" был особенно велик, потому что мы шли ночью, ориентируясь только по речной пене. Стоя на носу, Колосков поднимал то правую, то левую руку, как это делают на пароходах стивидоры, давая сигналы лебедчикам.
   Медленно, точно волжская беляна, "Смелый" подполз к опасному месту, чиркнул днищем по отмели и вдруг застрял между двумя валами.
   Косицын опустил футшток и, забывшись, гаркнул:
   - Проно-ос...
   Но и без футштока было заметно: "Смелый" не сел на бар. Мощная срединная струя с такой силой навалилась на катер, что я с трудом разворачивал руль.
   "Смелый" повис между двумя толстыми выпучинами. Нос его уперся в невысокую, очень гладкую волну. Вода побежала по палубе, не переливаясь, впрочем, через ограждения люков, а за кормой пошла на буксире целая гора, с тяжелым, готовым сорваться вниз гребнем.
   Корпус "Смелого" стонал и вибрировал. Забрякала цепь в якорном ящике, задрожали поручни, стекла, затряслись двери, шкаф с посудой начал лязгать зубами, как в лихорадке. Казалось, кто-то, сильнее нас, схватил катер за гак и держит на месте.
   Нам помогал прилив, но даже с мотором, работающим на полных оборотах, мы не могли взобраться на волну. Нос "Смелого" врезался в нее фута на два, и никакими силами нельзя было заставить его продвинуться дальше. Все остановилось, застыло вокруг нас: берега, буруны, время, чугунная волна за кормой...
   Один из люков машинного отделения был открыт. Я видел, как Сачков в тельняшке и холщовых штанах потчевал машину из долгоносой масленки. Измученная суточным переходом, она скрежетала, чихала, прыскала горячей водой и дымком... Сидя на корточках, Сачков вытирал тряпкой ее масляные бока и разговаривал с машиной, точно дрессировщик с упрямой собакой.
   - А ну, давай еще раз! - бормотал он, плача от дыма. - Чудачка! Милая! Дьявол зеленый! Мурлыка! Дай пол-оборота... Честное слово... Ну, потерпи... Ну, еще...
   Он понукал ее терпеливо и ласково, перекрывал краники, регулировал смесь и, тревожась, наклонял ухо к горячей рубашке мотора.
   "Апчхи!.. Апчхи!.. Табба-бак!.. Табба-бак!.." - отвечал Сачкову движок.
   Между тем Колосков, сидевший на носу, стал показывать признаки нетерпения. Он поглядывал то на берег, то на бары, поправлял ворот бушлата и, наконец, подойдя к трубке, тихо напомнил:
   - Товарищ Сачков, о чем мы условились?
   - Есть самый полный!
   - Не вижу... Примерзли... Выжмите все...
   - Есть выжать все! - ответил Сачков и снова зашептал над машиной.
   Я слышал, как бойцы разговаривают с лошадьми, и лично знал одного младшего командира, составившего "Азбуку собачьего языка", но в первый раз был свидетелем беседы трезвого человека с мотором.
   Видимо, они не могли сговориться, потому что Сачков выпрямился и наградил приятеля крепким шлепком.
   - Не хочешь? - спросил он обиженно. - Ну, держись, черт с тобой.
   Он встал и положил руку на рычажок дросселя. Стук перешел в скрежет. Машина завыла, точно влезая на гору.
   - Идем... Еще немного... Идем! - зашипел Колосков на носу.
   Катер сорвался с места, разрезал, смял волну и, поплевывая горячей водой, вошел в притихшую реку.
   Нам пришлось пройти семь километров вверх по течению, прежде чем мы отыскали удобную стоянку. Река делала здесь крутой поворот, как бы решив вернуться обратно. Только невысокая гряда сопок, поросшая жимолостью. Отделяла наш катер от моря. Мы снова услышали глухие взрывы прибоя.
   Косицын выскочил на берег и принял конец. Но из кустов поднялась взлохмаченная собака с веревкой на шее. Вслед за ней зашевелились другие. Оказалось, что мы подошли прямо к собачьему стойбищу. Камчатские рыбаки и охотники на лето всегда привязывают ездовых собак возле реки. Их навещают раз в день, открывают яму с квашеной рыбой и бросают каждому псу по две горбуши.
   Ездовой взвыл с перепугу. Его поддержали приятели. Целая сотня тощих, линяющих псов стала жаловаться нам на плохую кормежку, дожди, комаров и другие собачьи невзгоды.
   Мы поспешно удалились от шумных соседей и через полчаса отшвартовались в узкой протоке, поросшей по обеим сторонам шеломайником. Здесь нам предстояло выждать появления "Саго-Мару" у Бурунного мыса.
   Я собирался высушить бушлат и вздремнуть минут тридцать, но Колосков подошел ко мне и спросил уверенным тоном:
   - Вы, конечно, еще не желаете спать, товарищ Олещук?
   - Разумеется, нет, - сказал я, моргая глазами. - После похода всегда страдаешь бессонницей...
   Колосков засмеялся. Его также сильно пошатывало.
   - Так я и думал... - И продолжал, сразу изменив тон разговора: Возьмите аппарат, телефонную катушку и вместе с Нехочиным отправляйтесь через сопки к Бурунному мысу. Замаскируйтесь и наблюдайте. Сообщения - раз в полчаса... В четыре вас сменят.
   ...Ночь была холодная и звездная. Заливистая собачья песня преследовала нас всю дорогу, пока мы, пробираясь через заросли жимолости, разматывали катушку.
   Через час мы, ежась, лежали в мокрой траве, и в телефонной трубке шептал басок командира.
   Новостей было мало. Колосков пожаловался на комаров, я - на холод. Потом мы услышали, как зашипел примус, и Колосков сообщил, что для нас варится кофе.
   В море было свежо. Мы видели, как японские рыбаки оттащили кунгасы подальше от берега. Ни одна шхуна не прошла в эту ночь мимо бухты.
   На следующий день шторм усилился. Мы оказались закупоренными в протоке. Особой беды в этом не было: хищники в такую погоду отсиживались на островах. Однако Колосков помрачнел: ему чудилось, что японцы высадились на побережье и обшаривают бобровые лежбища.
   Защищенные от моря сопками, мы почти не чувствовали ветра. Люди высушили одежду, отдохнули. Сачков завел движок и включил электрический утюг. Ожил даже Косицын. Он снова стал улыбаться и даже уверял меня, что на Волге, возле Казани, бывают не такие штормы.
   Я отпросился у Колоскова и направился вверх по протоке посмотреть, как горбуша мечет икру. Был июль - время нереста лососевых, рыба тучей шла с моря в пресную воду, с которой она рассталась два года назад.
   Говорят, что кошки, если отнести их в мешке на другой край города, всегда отыщут свой дом. Однако у горбуши память покрепче. Где бы лосось ни жил, хоть возле Африки или на Северном полюсе, а нереститься он обязательно придет в свою реку. В чужом море горбуша икру не оставит.
   Не знаю, как объясняют ученые кочевки лосося, но меня всегда поражают эти странные стада, охваченные диким желанием пройти вверх, оставить потомство и умереть. В это время камчатские рыбаки вычерпывают рыбу, точно уху. В 1934 году лососи, задыхаясь в стае, выбрасывались на берег. На катере трудно было пройти по реке: винт рвал живое мясо.
   ...Я отошел от стоянки шагов на четыреста и лег в траву у самого берега. Вода дышала холодом. Прозрачная, как воздух, она прикрывала камни дрожащим мерцанием. Временами в глубине вспыхивали и гасли длинные белые искры: шел лосось. Течение реки показалось мне слабым. Я сломал ветку тополя и опустил ее в воду. Она тотчас выгнулась и затрепетала, точно от ветра.
   Вскоре мои глаза притерпелись к резкому свету, и я смог отличать рыбу от солнечных бликов на дне. Я видел, как самцы окружили мертвую горбушу. Она лежала на боку, красновато-сизая, белоглазая, широко разинув рот. Брюхо ее было плоско, как у всех рыб, отметавших икру. Смерть застала лосося тут же, на нерестовой площадке; в полуметре от хвоста горбуши беспокойно сновали самки, еще не освободившиеся от икры.
   Четыре крупных, сильных самца вели себя возбужденно: били о каменистое дно хвостами, кружились, подталкивали дохлую горбушу носами. Иногда движения рыб становились такими стремительными, что над трупом возникал светящийся пузыристый круг. Мне пришла в голову нелепая мысль: рыбы, прощаясь с подругой, совершают погребальный воинственный танец. Потом я подумал, что самцы просто дерутся над падалью.
   В конце концов мне надоело наблюдать эту бесконечную карусель. Так и не решив загадки, я поднялся еще выше по течению реки и остановился у глубокой протоки, преграждавшей мне путь.
   В первый раз в жизни я видел, как солнце шевелит лучами. Они бродили по протоке, сталкивались, расходились, покрывали дно дрожащими бликами. Тысячи рыб поднимались к верховьям, с трудом преодолевая сильное течение. Высоко над водой черновато-зеленой стеной стоял шеломайник с резными тяжелыми листьями. Желтели ирисы, цвел шиповник, всюду виднелись могучие красноватые стволы медвежьей дудки и белые зонтики, развернутые на двухметровой высоте. Я пожалел, что на Камчатке не водятся пчелы.
   Чтобы лучше видеть эту картину, я снял сапоги, закатал шаровары и отправился на середину протоки. Она оказалась мелкой, чуть выше колен, и такой холодной, что через минуту я перестал ощущать гальку на дне. Рыбы сначала струхнули и бросились врассыпную, но с моря подходили все новые косяки, и вскоре мои посиневшие икры перестали смущать лососей.
   Рыбы занялись своим делом. Прежде, чем выбросить икру, самки выбирали подходящее место. Головой, плавниками, боками, хвостом они выбивали в каменистом дне небольшую ямку. У многих от безжалостных ударов тело превратилось в сизые лохмотья. Горбатые, обезображенные, с зубатой мордой, изогнувшейся, точно клюв хищной птицы, они торопились расстаться с икрой и умереть. С верховьев реки течение уже сносило отнерестившую, полуживую рыбу.
   В то время как самки расчищали хвостами дно, самцы стояли на страже. Метрах в пяти ниже по течению сновали гольцы - пятнистые, очень юркие рыбы, напоминавшие окраской и формой тела форель. Они ждали окончания нереста, чтобы броситься к ямке и сожрать икру... Не тут-то было! Самцы-горбуши, хотя и обессиленные путешествием, но более массивные, чем гольцы, отважно бросались на хищников.
   Отогнав наглецов, они возвращались к самкам, подталкивали их головами, покусывали за хвост, точно желая, чтобы подруги поскорее расстались с опасным грузом.
   Наконец, я увидел, как в полуметре от моих ног самка, изгибаясь, помогая себе сильными рывками хвоста, выбросила на расчищенное дно бледно-розовые крупинки икры. Самец подскочил, облил их молокой, и обе рыбы стали забрасывать икру песком и галькой. Вскоре на дне образовался один из тех небольших бугорков, на которые я натыкался по дороге к середине протоки.
   Покружившись над бугорком, супруги убедились в безопасности своего сокровища и медленно направились вверх по протоке.
   Теперь движения их были нерешительны, вялы. Все для них было окончено. Обреченные на смерть, они не знали, как провести свои последние часы; подходили к чужим гнездам, кружились, отгоняли гольцов и, наконец, затерялись в мощном потоке рыб, поднимавшихся с моря...
   Набежали облака, подул ветер, воду подернуло рябью. Лязгая зубами, я вылез на берег и стал растирать онемевшие икры. Мне было немного досадно. Бродить всю жизнь в чужих морях, вернуться под старость в родную воду и перевернуться вверх брюхом, не увидев потомства. На это способны только такие бродяги, как лососи!
   На обратном пути я остановился возле места, где "танцевали" четыре самца. Дохлой горбуши уже не было видно. Я обшарил глазами дно и с трудом отыскал хвост рыбы, торчавший из гальки. Видимо, инстинкт, помогающий лососю выбрать для икрометания самую чистую воду, заставил самцов прикрыть падаль песком и камнями.
   Через полчаса я вернулся на борт. Колосков разговаривал с берегом. Сачков драил шкуркой бензинопровод: как у всякого механика, у неги чесались руки, когда он видел кусочек меди или латуни.
   Он выслушал рассказ о моих наблюдениях без всякого интереса.
   - Закон природы, - сказал он, зевнув. - Рыбы мечут икру, дерутся, естественно дохнут... Поймал хоть одну?
   - Не в том дело. Надо сущность понять.
   - Ну ясно, - сказал он смеясь, - снять штаны - и в протоку!.. Боюсь, из тебя все-таки Дарвин не выйдет.
   Спорить с ним было нельзя. Из всех существ на земле Сачков считал достойными уважения только двух: человека и четырехтактный мотор. Все-таки я решил напомнить ему о ночном монологе.
   - Бывают чудаки позанятней... Я слышал, как один моторист беседовал с движком...
   Сачков немного смутился.
   - Быть может, это помпа шумела? - спросил он осторожно. - Когда эта чертовка визжит, мне самому кажется, будто кто-то...
   - Ну нет! Я могу повторить хоть при всех.
   Мы посмотрели друг другу в глаза.
   - Знаешь, Алеша, - заметил миролюбиво Сачков, - мне сдается, что нерест - довольно занятная штука... Особенно рыбья пляска или драка с гольцами.
   - А ты бы чаще смазывал помпу, - посоветовал я. - Кажется, она действительно иногда заговаривает.
   Команда стала готовиться к встрече со шхуной. Сачков сменил смазку, осмотрел винт и выслушал мотор с помощью стетоскопа из шомпола и мембраны. Я проверил шпангоуты и навел на выхлопной трубе зеленую полоску - знак пограничного катера. Косицын принялся тренироваться в передаче донесений флажками, а Колосков, третий месяц учивший японский язык, сидел в кают-компании, без конца повторяя:
   - Конници-ва! - Здравствуйте! Даре-га сенчоосан? - Кто капитан? Коно фунева нан-то мооси масу ка? - Как называется это судно? Доко-кара китта-но дес-ка? - Откуда пришли?
   Потом он начинал командовать, как будто мы уже задержали и взяли хищника на буксир.
   - Юкинасай! Пойдем! Торикадзи, омокадзи! Право руля, лево руля!
   ...Шли вторые сутки. Ветер упал, но шхуна не возвращалась. Каждые полчаса с берега сообщали:
   - Туман... Видимость скверная... Рыбаки выгружают четыре кунгаса... Шхуны не обнаружено...
   Колосков помрачнел. Он ничего не говорил Сачкову, но видно было старшина жалеет, что пошел на сомнительную авантюру. Ожидание стало особенно тягостным, потому что со всех сторон слетались комары. Уссурийские тигры - ягнята по сравнению с этими неистово кровожадными тварями. Воздух был тускло-серый и звенел, точно балалаечная струна. Кожа наша горела даже под бушлатами. Мы дышали комарами, ели их с кашей, глотали с чаем.
   Люди мазались черемшой [черемша - дикий чеснок] и мазутом, делали накомарники из тельняшек, заматывали полотенцами шею, курили махорку пополам с хвоей и листьями. А полчища все прибывали. Стоило провести рукой по шее, как ладонь оказывалась в крови.
   Колосков держался бодрее других. У него совсем заплыли глаза и шея приняла оттенок давленой вишни, но он твердил довольно настойчиво:
   - А что? Разве кусают? Вот ер-рунда!
   Ночью под одеялом он скрипел зубами.
   На третей, день во время обеда пошел сильный теплый дождь, сразу облегчивший наши мучения. Мы сидели в кают-компании, доедая консервы, и слушали, как ливень хлещет по палубе.
   Кто-то заметил, что "Саго-Мару" ушла на ремонт в Хакодате. Шутника поддержали. Посыпались дружеские, но увесистые остроты насчет нашего рыбьего положения, гипотенузы без катетов и возраста дизеля. Больше всего, конечно, доставалось самому Сачкову. Честный малый сидел, моргая глазами, не зная - засмеяться или рассвирепеть.
   Командир немедленно взял под защиту Сачкова.
   - Это еще что за цирк? - заметил он строго. - Мысль правильная... Установка верна... А в чужой борщ перец не сыпьте. Прошу.
   Мы приготовились к дальнейшему разносу, но в это время зарокотал телефон. Продолжая ворчать, Колосков снял трубку и вдруг, обернувшись к Сачкову, быстро завертел рукой в воздухе.
   - Есть! - ответил Сачков, отставил тарелку и бросился в машинное отделение.
   Мы помчались...
   С тех пор прошло больше трех лет, но до сих пор я вижу мохнатую от дождя реку, низкий берег, бегущий вровень с бортом, и напряженное, исхлестанное ливнем лицо Колоскова, а когда закрываю глаза, слышу, как снова стучит, торопится, бьется мотор... быть может, сердце - не знаю.
   Сачков взял от дизеля все, что мог, плюс пятьдесят оборотов. Течение горной реки и наше нетерпение еще больше увеличили скорость катера.
   "Смелый" мчался, распарывая реку, с такой быстротой, что рябило в глазах. Навстречу нам с моря поднимались косяки рыбы. Мы слышали глухие удары лососей о корпус. Временами, испуганная движением катера, рыба выпрыгивала из воды, изогнувшись серпом.
   Берега расступились. Стало заметно светлее. Сквозь ливень мы не увидели моря: оно напоминало о себе сильным и свежим дыханием.
   - Ну, держитесь! - вдруг сказал Колосков.
   Он поправил фуражку, поставил ноги шире и тверже, и в то же мгновение я почувствовал, что глотаю не воздух, а соленую воду вместе с песком. Что-то тяжелое, мутно-желтое тащило меня с палубы, висело на плечах, подламывало ноги. Я схватился за трап с такой силой, что, оторви меня волна, на поручнях остались бы кулаки.
   Катер с размаху било днищем о гальку. Он шел скачками, вибрируя и треща. Мы стояли по пояс в воде, море врывалось в машинные люки.
   ...И сразу все стихло. Мы снова неслись среди пены. Бары громоздились сзади - светло-желтые, трехметровые складки воды. Нерпы, всегда караулящие лососей в устьях рек, подняли свои кошачьи головы, с удивлением разглядывая катер. "Смелый" прошел от нерп так близко, что я видел их круглые темные глаза.
   Было время отлива. С берегов тянуло запахом йода, всюду лежали темно-зеленые волнистые плети морской капусты. Каменистая отмель, отгораживавшая залив от реки, сильно просвечивала сквозь желтую воду.
   Мы не замечали ни холода, ни мокрых бушлатов. "Саго-Мару" была здесь, поджарая, нахальная, с двумя красными иероглифами, похожими на крабов, прибитых к корме.
   Она только что открыла люки и готовилась к погрузке лососей, когда "Смелый" обогнул отмель и загородил выход в море.
   Гипотенуза короче двух катетов. Это понял, наконец, и синдо. "Саго-Мару" закричала фистулой, зовя к себе лодки, заметалась, ища выхода из ловушки, и, наконец, в отчаянии бросилась к отмели.
   Мы услышали звук, похожий на треск раздираемой парусины. Рыбаки на палубе шхуны попадали один на другого.
   Моторист "Саго-Мару" заглушив дизель. Стало тихо. Японцы стояли на палубе и понуро наблюдали за нами.
   Мы спустили тузик и направились к шхуне, чтобы составить акт. В это время рыбаки, точно по команде, стали прыгать в воду. Последним, сняв желтый халатик, нырнул синдо. Перепуганные ловцы изо всех сил спешили к нашему тузику.
   Что-то странное творилось на шхуне. Палубу "Саго-Мару" выпучило, затрещали доски, посыпались стекла. Казалось, что шхуна, объевшись рыбы, раздувается от обжорства. Из всех иллюминаторов и щелей полз белый густой дым.
   Колосков подозрительно понюхал воздух.
   - Табань!
   Его команду заглушил сильный взрыв. Корму "Саго-Мару" точно отрезало ножом. Рубка отделилась от палубы и упала в воду метрах в тридцати от нас. Косицыну чем-то острым рассекло кисть руки.
   Вода вокруг шхуны приняла мутно-белый оттенок и сильно шипела.
   Причина взрыва стала ясна, как только мы почувствовали характерный сладковатый запах ацетилена.
   Японские рыбаки, устанавливая сети на больших морских площадях, отмечают их фонарями, чтобы пароходы не разрушили это хозяйство. На каждой шхуне можно всегда найти банки с карбидом для фонарей.
   Налетев с размаху на камень, "Саго-Мару" пропорола днище. В двухметровую щель хлынула вода и тотчас затопила отсек, где хранился карбид. Взрыв мог быть еще сильнее, если бы палуба оказалась покрепче.
   ...Мы выловили и приняли на борт девятнадцать рыбаков. Перепуганные катастрофой, они стояли на баке, дружно выбивая зубами отбой. Боцман, недавно дразнивший Колоскова, кланялся и шипел с таким подхалимским видом, что Косицына чуть не стошнило.
   Закончив формальности и сфотографировав шхуну, мы направились в море.
   Я вел катер всего метрах в двухстах от завода, но Колосков велел подойти еще ближе.
   - В целях воспитания, - заметил он строго.
   Дождь кончился. Высоко над отмелью, где дымился остов "Саго-Мару", прорезался бледный солнечный диск.
   В последний раз я оглянулся на берег. Возле конторы на мачте еще висел вымокший конус. Рыбаки сидели у пристани на катках и ждали кунгасов.
   Я подумал, что с берега мокрые фигуры хищников видны хорошо.
   1938