Страница:
Пуля высекла из воды длинную искру. Гребец засмеялся и, сильно работая веслом, повел плот к серединной струе.
Корж плюхнулся на камни и сорвал сапоги. Портянки отлетели сами при первых шагах.
- Заходим с разных сторон! - крикнул он Нугису и сразу с головой ушел в воду.
- Огонь? - спросил, подбегая, Зимин.
- Обождать. Следи за плотом. Дам сигнал.
Нугис свистнул.
- Рекс, сюда!
Из-за сопки донесся отрывистый лай. Не дожидаясь собаки, Нугис взял наган зубами за скобу и бросился в реку.
Корж плыл саженками, гулко хлопая ладонями по воде. Он не чувствовал ни холода, ни вздувшейся пузырями одежды. Плыть было легко: вода возле берега казалась упругой и плотной; при каждом ударе ноги сама река выбрасывала пловца до пояса.
Расстояние между нарушителями и бойцом сокращалось. Маленькие злые волны теснились вокруг Коржа, толкая пловца в грудь, швыряясь клочьями грязной пены. Временами из воды вдруг высовывались голые сучья или ладонь загребала пук отяжелевшей травы. Корж плыл не оглядываясь. Он слышал пыхтенье проводника, знал, что Нугис плывет следом - тяжелый, настойчивый и надежный.
Сильная струя завертела Коржа на месте. Он пробовал сопротивляться ее мягкой и властной настойчивости и вдруг почувствовал, что река сильнее его. Огромные воронки заглатывали сучья, пену, торчмя опускали на дно небольшие валежины. Одна из воронок двинулась к Коржу. Он рванулся в сторону, но руки уже не подчинялись пловцу. Мутная вода кипела вокруг Коржа; всюду вспучивались и рассыпались пузырями бугры.
Воронка поставила тело пловца почти вертикально. Несколько секунд боец крутился на месте, силясь стряхнуть с ног страшную тяжесть. Потом он увидел рядом с собой напряженное лицо Нугиса, ветку с черными листьями, обломок доски... Он вспомнил чей-то старый совет - не сопротивляться воронкам, поднял над головой руки, и сразу ровный томительный звон в ушах напомнил Коржу о глубине.
Струя протащила его по камням и выбросила на поверхность метрах в десяти от плота - оглушенного, исцарапанного, но упрямо размахивающего руками.
- Врешь! - крикнул Корж, чтобы ободрить себя.
Сквозь косую сетку дождя он видел небольшой плот, борозду от правила и силуэты застывших напряженно людей. Гребли двое. Что было сил налегали они на короткие весла, но бревна глубоко сидели в воде. Плот двигался чуть быстрее течения.
Видя, что пловец нагоняет гребцов, человек, сидевший у правила, поднялся. Был он массивен, высок и глядел на запыхавшегося Коржа сверху вниз.
- Эй, мосол! - сказал рулевой негромко. - Дай без крови уйти. - И он вытянул навстречу бойцу непомерно длинную руку.
- Брось оружие! - ответил Корж, задыхаясь.
- Эй... отстань... Окалечу.
Вместо ответа Корж повернулся на бок и пошел овер-армом [способ плавания на боку].
- Прощай, мосол, - сказал рулевой отчетливо, и на миг вспышка осветила его худое лицо.
Возле плеча Коржа взметнулись два невысоких фонтанчика. Он поспешно нырнул. Маузер так долго плевался в воду, что у Коржа еле хватило дыхания. Когда он снова поднял голову, Нугис уже обходил плот с другой стороны. Проводник шел брассом, и плечи его погружались и всплывали с удивительной равномерностью. Возле проводника, точно два косых паруса, торчали из воды уши Рекса. Ветер кидал пену в собачьи ноздри. Рекс взвизгивал от нетерпения и жался к хозяину.
- Фас! - сказал Нугис, и овчарка сразу вырвалась вперед, догнала плот и рывком вскочила на скользкие бревна.
Кто-то испуганно вскрикнул. Рычанье Рекса смешалось с разноголосой руганью.
Рулевой обернулся и разрядил в овчарку половину обоймы. Сквозь стиснутые зубы Нугиса вырвался стон; он затряс головой, точно пули вошли в его тело. Страшно было слышать проводнику затихающий голос овчарки, видеть, как бандитня добивает друга шестами. Он опустил голову ниже к воде и стал выгребать с такой силой, что от его плеч потянулись по воде две ровные складки.
- Дотявкалась, - сказал рулевой. - Кто следующий?
- Ты!
Почти не целясь, рулевой выстрелил в подплывавшего к плоту Коржа.
- Огонь! - крикнул Нугис.
Течение несло их мимо каменистого крутояра. Эхо подхватило звук выстрела, превратив его в долгую пулеметную очередь. Одновременно гулкой струей выскочил из темноты желтый огонь.
Пулеметчик Зимин, опередивший плывущих, нащупывал плот. Он бил почти наугад, ориентируясь по силуэтам и вспышкам.
Ругань умолкла. Были слышны только шум дождя и томительно близкий визг пуль...
Медленно светлела рябая от ветра река. Дождь стих, но тучи еще толпились в горах, отдаляя время рассвета.
Рекс лежал на плоту, длинный и плоский. Лапа его провалилась в щель между бревнами, вода облизывала окровавленный бок. Возле овчарки, погрузив руки в мокрую, еще теплую шерсть, сидел на корточках Нугис. Пристальными светлыми глазами он следил за движениями гребцов, нехотя макавших весла в кофейную воду. Один из них, не выдержав тяжести взгляда, отвернулся...
- Бравый был пес, - сказал он соседу.
- Молчи, - посоветовал Нугис.
Постепенно из темноты стали выступать серые лица гребцов. Третий бандит лежал ничком на мокрых бревнах, и маленький босой Корж заботливо прикрывал соломой индукторный аппарат.
Нарушители молчали. То был пестрый, непонятный народ в стеганых ватниках, ичигах и отслуживших табельный срок военных фуражках. На советской земле любой из них сошел бы за красноармейца-отпускника. Впрочем, старичок в замасленном плаще, лежавший на краю плота, был вылитый стрелочник.
Даже медный рожок и флажки торчали из порыжелого голенища. Только вместо пояска подпоясался "стрелочник" бикфордовым шнуром.
Когда Корж повернул старикашку на спину и стал разматывать шнур, нарушитель тихо шепнул:
- Может, сговоримся, служилый?
- Может, и так...
- В советских возьмешь?
- Все возьмем, - сказал Корж одобряюще. - В отряде сторгуемся... - И он уложил старикашку на бревна вниз бородой.
9
В хате птичницы Пилипенко готовились к празднику. Выстлали сени соломой первого обмолота, повесили свежие рушники. Мятою, чебрецом, опаленными морозом виноградными листьями убрали углы.
Хозяйка расщедрилась: вынула плахты, старинные, заветные, которые вешала только трижды в год: на Октябрь, сочельник и пасху. Их голубой шелк напомнил старухам о Днепре. Не сговариваясь, разом затянули песню, завезенную на Восток еще дедами.
Давно сносились свитки, шитые шелком сорочки, сбились чеботы, рассыпались, растерялись девичьи мониста. Молодежь уже не помнила, где Нежин, где Миргород, где Полтава. Только старики, собираясь по вечерам, как далекий сон, вспоминали полтавские вишенники, азовские лиманы, океанские пароходы, груженные арбами и волами. А все же то был клочок живой Украины. И мягкий говор, и песни, и степная неяркая красота женщин, и цветистые рушники, и упрямство хлопцев, и высокие арбы, и мышастые волы - все напоминало о прошлом. Кушевка считалась украинским селом.
Пограничный колхоз имени Семена Буденного ждал гостей. То была старая традиция - отмечать первый обмолот конскими скачками, кострами, полуночными песнями в затихающем поле, крепкой выпивкой в каждой избе. Всюду трещала в печах солома, ворчало сало, дым столбами подпирал вечернее небо.
Сидя на корточках, Пилипенко расписывала печь. Возле птичницы стояли глечики с красками. Были тут выварки из лука, конского щавеля, гвоздики, ольховой коры, чебреца, листьев гарбуза - краски всех цветов, живучие, горластые, как сама хозяйка.
Мягким квачиком, птичьим крылом, расписывала художница печь. Во всем селе не было хозяйки опрятней и домовитей, чем эта высоченная, сухая, как будяк осенью, женщина. Паром дышала печь, и на ее светлеющих боках выступали цветы, один затейливей и горячей другого.
Шесть колхозниц лепили на дворе пельмени. Уже закипала в котле вода, уже стояли на столах ведра, полные холодного пива, кувшины с варенцом и сметаной, миски с медвежатиной, жареной рыбой, холодцом, баклажанами, маринованной вишней, тертой редькой, взваром, липовым медом. Прикрытые рушниками, вздыхали на лавках пироги, начиненные грушами, сливами, голубицей, грибами, дикими яблоками - всем, что принесла к осени богатая уссурийская земля. А гостей все еще не было.
На выгоне, где двумя шпалерами стояло все село, сверкали клинки. Шла джигитовка. Немало конников-пограничников приехало в гости к кущевцам. Был тут Дубах с двумя молодыми бойцами - все выскобленные досиня, в свежих гимнастерках и в сапогах, исцарапанных сучьями. Только зубы да глаза светились на их обветренных лицах. Были еще комендант участка, толстый мадьяр Ремб, и снайпер-пулеметчик Зимин, и знаменитые братья Айтаковы, лучшие джигиты отряда, и другие командиры, приехавшие на праздник с соседних застав.
Даже старики, помнящие лихую рубку кубанцев, залюбовались чистой работой Айтаковых. На полном галопе один командир перелез на лошадь другого, стал на плечи брату, а крепкий старый дончак как ни в чем не бывало брал "клавиши", "плетни", "гроба" и "вертушки".
Потом, держа железную палку, проскакали двое парней из уссурийских казаков, а третий крутился меж коней колесом. Потом "свечкой", стоя на седле вниз головой, проехал один из бойцов, прибывших с Дубахом.
Люди собирались уже расходиться, но вдруг на краю выгона показался рыжий конек. Был он без всадника - только широкое седло блестело на солнце - и летел, распластавшись, прямо на лозы. Не успели люди завернуть коня, как из-под брюха вынырнул всадник - маленький, цепкий, с озорным лицом деревенского парня и белым цветком за оттопыренным ухом.
Он круто завернул коня и стал у контрольной черты.
- Пошел! - крикнул Дубах.
С места в галоп поднял всадник коня. Он бросил повод, два клинка блеснули в руках.
Веселую усмешку разом сдунуло с губ бойца. Грозно стало молодое лицо. Он приподнялся на стременах. Два клинка чертили в воздухе быстрые полукруги. Кажется, всадник еще примерялся, в какую сторону обрушить удар, но лозы, не вздрогнув, уже вертикально оседали на землю. Сверкающие капли скатывались к рукояти. То были взмахи неощутимой легкости, быстрые, как укусы.
Председатель колхоза, бывший партизанский вожак Семен Баковецкий, хромой старичок с голубыми глазами, стоял возле Дубаха. Вытянув шею, он беззвучно шевелил губами, точно завороженный сабельной мельницей.
- Чей это? - спросил он, когда последний прут торчмя ударился оземь.
Дубах подбоченился.
- А что, разве по удару не видно?
- Догадываюсь.
- То-то, - сказал Дубах и зашевелил усами, пряча улыбку.
А маленький всадник тем временем показывал новые чудеса. Он наклонился к шее коня, шепнул что-то в сторожкое ухо, и сразу, повинуясь голосу и железным коленям, конь стал клониться, упал на бок и замер. Конник распластался за ним на земле. Только край фуражки да белый цветок были видны с дороги.
Через секунду боец снова очутился в седле. Будто случайно, выронил он из кармана платок, обернулся, разогнал коня и, изловчившись, достал белый комочек зубами.
- Товарищ Корж, - сказал Дубах, когда лихой наездник спешился в группе бойцов, - старики хотят знать, какой вы станицы.
- Разрешите отрапортовать?
- Только без фокусов.
Но Корж, здороваясь с Баковецким, уже сыпал скороговоркой:
- Казак вятской, из семьи хватской, станицы Пермяцкой. Сын тамбовского атамана, отставной есаул войска калужского!
Баковецкий схватился за уши.
- Э... да он еще и пулеметчик! - закричал он смеясь.
Перебрасываясь шутками, кавалькада потянулась к Кущевке.
Наступал вечер, холодный, пунцовый, - один из тех октябрьских вечеров, когда особенно заметна величавая и безнадежная красота осени.
Все было желто, чисто, спокойно кругом. Березы и клены покорно сбросили листья. Только дубы еще отсвечивали ржавчиной - ждали первого снега. Ледяными, мачехиными глазами смотрела из колдобин вода. Запоздалый гусь летел низко над лесом, ободряя себя коротким гагаканьем.
Всадники ехали шагом. И с боков и за ними тучей шли кущевцы. Бежали мальчишки. Неторопливо вышагивали старики в высоких старинных картузах. Щеголи в кубанках, посаженных на затылок, шли по обочинам, чтобы не запылить сапог. Взявшись за руки, с визгом семенили дивчата, а на пятки им наезжали велосипедисты. То был веселый, крепкий народ, сыны и правнуки тех, кто огнем и топором расчистил тайгу.
Не в обычае кущевцев было шагать молча, если само поле, чистое, открытое ветру, просило песню.
И песня зародилась. Чей-то сипловатый, но гибкий голос вдруг поднялся над толпой. Несколько мгновений один он выбивался из общего гомона. Но незаметно стали вплетаться в песню другие, более крепкие голоса. Песня зрела, увлекая за собой и свежие девичьи голоса, и молодые баски, и стариковское дребезжанье. Широкая, как река, она разлилась на три рукава. Каждый из них вился по-своему, но в дружбе с другими. Громко обсуждали свою долю беспокойные тенора, примиряюще гудели басы, светлой родниковой водой вливались в песню женские голоса.
И вдруг все стихло. Один запевала, все тот же сипловатый верный тенорок, нес песню дальше, над полем, над посветлевшей рекой. Уже слабел, падал, не долетев до берега, голос... Тогда сразу всей грудью грянул тысячный хор, и сразу стало в поле веселей и теплей.
Вошли в село. Не сразу гости дошли до двора птичницы. Нужно было показать товарищам командирам и племенного быка швицкой породы, и овец рамбулье, и хряков в деревянных ошейниках, и стригунков армейского фонда. Хотели было осмотреть заодно знаменитое гусиное стадо Пилипенко, но при свечах видны были только сотни разинутых клювов да желтые злые глаза.
В этот вечер Пилипенко пришлось занимать стол у соседей. Кроме пограничников, в хату набилось много званого и незваного народа.
Пришел и сразу стал мешать стряпухам Баковецкий. Пришел старший конюх и главный говорун дедка Гарбуз, приехали на велосипедах почтарь Молодик с приятелями, примчался на собственном "газике", насажав полную машину дивчат, знаменитый чернореченский тракторист Максимюк, пришла новая учительница, веснушчатая семнадцатилетняя дивчина, робеющая в такой шумной компании. Заглянул на пельмени художник Чигирик, писавший в местных краях этюды к картине "Жнитва", и много других. Последним явился шестидесятилетний кузнец и охотник Чжан Шу с внучкой Лиу на плечах.
На лавке возле печи сидели дивчата.
- Ось дочка, - сказала Пилипенко начальнику. - Мабуть, визьмете в пидпаски? Та поздоровайся, Гапко.
Все с любопытством посмотрели на скамью, где Гапка делилась с подругами серною жвачкой. Девка была славная, коротенькая, крепкая, как грибок. Она сердито взглянула на Пилипенко и выбежала, стуча маленькими тугими пятками.
- У-у, дикая! - сказала мать с гордостью.
Зажгли лампы, и все сели за стол, не без спора поделив между собой командиров. Зашумели разговоры. Со всех углов посыпались тосты за боевых пограничников, за наркома, за хозяйку.
Коржу не сиделось на месте. Он был из той славной породы людей, без которых гармонь не играет, пиво не бродит и дивчата не смеются. Едва успев одолеть миску пельменей, он выскочил во двор помогать стряпухам. Вслед за ним отправились братья Айтаковы, пулеметчик Зимин и молодежь из кущевцев. Не прошло и минуты, как оттуда донеслись хлопанье ладоней и дробный треск каблуков. А когда стали обносить гостей снова и Пилипенко вышла во двор собирать ушедших, к бойцам уже нельзя было подступиться.
Окруженные хохочущей толпой, на скамейке стояли пулеметчик Зимин и Корж.
Отрывисто покрикивала гармонь, и огромный Зимин, нагнувшись к Коржу, гудел:
Говорят, что под сосною
Засвистали раки...
Удивленно ахала гармонь, но Корж отвечал, не шевельнув даже бровью:
Собирался раз весною
Взять Сибирь Араки.
Подавился пес мочалой,
Околел в воротах.
Не слыхали вы случайно,
Где теперь Хирота?
И вдруг Корж опустил руки. Гармонь вздохнула совсем по-человечески жалобно.
- Дальше, дальше! - кричали стоявшие во дворе и за плетнем.
- Рифма не позволяет.
- Ну, годи! - объявила Пилипенко и, бесцеремонно растолкав круг, увела певцов в хату.
Между тем ведра пустели. Разговор становился всеобщим. Со всех сторон полетели резкие замечания о японцах. Не было в хате кущевца, у которого интервенты не изрубили, не спустили бы под лед близкого человека.
Горячилась молодежь, но и старики подбрасывали в печку солому. Под сединой, точно под пеплом, жарко светилась ненависть к японскому войску.
Вспомнили николаевскую баню, и приказы Ой-оя [Ой-ой - имя генерала, командовавшего японскими войсками во время интервенции на Дальнем Востоке], и любимую партизанскую тему - японских часовых, укутанных в десять одежек, - и перешли, наконец, к последним событиям.
Держался упорный слух, что в Монгольской Народной Республике нашел могилу целый японский полк, и, хотя точно еще ничего не было известно, каждый спешил высказать свое мнение о бое.
- Кажуть, пятьдесят самолетов було, - сказал дедка Гарбуз, - таке крошево зробыли. Де ахвицер, де кобылячья с...
- Яки кони? То ж була автоколонна.
- Нехай даже танки.
- Расчет у них был такой: перерезать путь на Кяхту, разрубить Чуйский тракт, а затем...
- А кажуть, их монгольские конники порубали.
- ...затем, обеспечив левый фланг, идти к Забайкалью. Помните меморандум Танаки?
- Нехай идуть... Куропаткиных нету!
- Боже ж мий, - сказала птичница громко, - дали б мини якого-небудь манесенького ахвицера!..
И она посмотрела на свои жилистые, темные руки.
Кто-то заметил:
- Тогда уж лучше Быстрых...
Все оглянулись на однорукого молчаливого казака, стоявшего возле печи. Страшна была судьба этого человека. На его глазах сожгли брата, изнасиловали беременную жену. Лютые муки придумали японцы для пленника. На канате протаскивали из проруби в прорубь, лили в ноздри мочу, срезав кожу на пальцах, опускали руки в серную кислоту. Только выдубленный непогодой таежник мог сохранить силу и память после этих неслыханных мук.
Услышав свое имя, он улыбнулся, блеснув золотыми зубами, но ничего не сказал.
- Вин немый, - шепнула Гапка Коржу.
- Чудной японцы народ, - сказал подвыпивший дедка Гарбуз. - Детей любять, работники гарны, а характер самый насекомый, жестокий. Кажуть, харакери, харакери... А що воно таке? Чи демонстрация духа, чи що?
- Дикость!
- Ни, ни то.
- Дисциплина!
- Расстройство рассудка!
- Самурайская гордость!
Каждый спешил высказать свое мнение. Помалкивал только Чжан Шу. Для кузнеца согрели в жестяном жбане пива, поджарили арбузных семечек. Старик сидел среди кущевцев в распахнутой синей куртке, взмокший, довольный. Маленькая Лиу заснула у него на коленях.
Наконец, гости услышали кашель и тоненький смех старика.
- Прошлый зима, - сказал он медленно, - моя ловил один лиска капкан: Лиска думал всю ночь, потом говори: ладно, прощай, нога! Отгрыз и ушел... Это тоже есть самурай?
Все засмеялись.
- Ну, такое харакири мы тоже раз делали, - заметил Баковецкий. - Было нас четверо: Антонов Федя, я, Седых-младший и еще один чуваш, Андрейкой звали. Мы в отряде Сметанина с орудийной бочкой ездили.
- Бочкой?
- Да. Федя патент взял. В каждом днище по дыре. В одну из карабина холостым бьешь, в другую газы выходят, а звук... ей-богу, как гаубица! Наша бочка у Семенова в сводках за батарею ходила... Однажды насаживали в Черниговке новые обручи, вдруг - га-га-га! Белые вдоль села из четырех "люисов". Мы в огороды - та же история. Прибежали в избу - стали отстреливаться, а уговор был старый: все патроны - семеновцам, себе - по одному. Все равно кишки на телефонную катушку намотают... Вскоре отстрелялись, стали прощаться... Да... Вдруг наш чуваш побледнел: "Братушки, как же, патрон-то я вытряхнул!" А в дверь уже ломятся. Спасибо Федя сообразил. "Что ж, говорит, сядем к столу, будем полдничать". Вынул гранату, снял кольцо и положил между нами. Вот так, как глечик стоит.
Рассказчик полез в печку за угольком. Все ждали конца истории. Но Баковецкий раскурил трубку и замолчал.
- А що? Граната испортилась?
- Ну, как сказать, - ответил рассказчик медленно. - Про то из всех четверых у одного меня можно спросить.
- Ни, це не то... Нехай товарищ начальник разъяснит харакери.
- Хорошо, - согласился Дубах. И вдруг, обернувшись к Гарбузу, быстро спросил: - Что легче свалить - столб или дерево?
- Столб, - сказали кущевцы.
- Вот именно... Столб не имеет корней. Так вот, японский патриотизм особого качества. Он не выращен, а вкопан в землю насильно, как столб. Не знаю, как объясняет наука, а нам кажется - в основе харакири лежит страх: перед отцом, перед школьным учителем, перед богом, перед последним ефрейтором...
Баковецкому передали записку. Он быстро прочел ее и вышел на улицу.
- Смешно подумать, - сказал Дубах, поднимаясь из-за стола, - чтобы кто-либо из нас, попав в беду, вскрыл себе пузо. Это ли геройство?
- Та ни боже ж мни! - воскликнул Гарбуз. - Нет у меня самурайского воспитания!
- А ну их в болото! - сказал из дверей Баковецкий и, отведя Дубаха в сторону, что-то шепнул.
- Где?
- В бане у Игната Закорко.
Они вышли во двор и огородами прошли к темной хате, стоявшей на самом краю села.
Хозяин ждал их возле калитки.
- Здесь, - сказал он и распахнул дверь маленькой баньки.
На скамье, свесив голову, сидел человек в солдатской рубахе. Увидев начальника, он вскочил и вытянул руки по швам.
- Заарестуйте его, - сказал поспешно хозяин. - То мой брат.
Начальник не удивился. В приграничных колхозах такие случаи были в порядке вещей.
- Закордонник?
- Ей-богу, я тут ни при чем. Скажи, Степан, я тебя звал?
- Нет, - сказал Степан, - не звал.
- Вот видите!.. Чего ж ты стоишь, чертов блазень! Кажись...
Степан вздохнул и, повернувшись к начальнику спиной, поднял рубаху. Вся спина перебежчика была в струпьях и узких багровых рубцах.
- Понимаю, - сказал начальник. - Японцы?
- Да.
- За что?
- За ничто... За свой огород. Бильше не можно терпеть. Я ж русский человек, гражданин комиссар... Заарестуйте меня.
- Сучий ты сын, - с сердцем сказал Баковецкий. - Видно, без японского шомпола и совесть не чешется!
10
...Знакомая каменистая тропинка бежала вдоль берега моря. Она прыгала с камня на камень, кралась по краю обрыва, исчезала в кустарнике и вдруг появлялась снова, лукавая, вызолоченная хвоей и солнцем.
Глядя на нее, Сато подумал, что пора бы теперь расстаться с ботинками. Еще в порту он купил пару отличных гета с подкладкой из плетеной соломы. С каким наслаждением он сбросил бы сейчас тупорылые ботинки и вонючие носки! Сато даже присел было на камень и взялся за обмотки, но вовремя спохватился. Нет, он явится домой в полной солдатской форме - в кителе, застегнутом на все пять пуговиц, в шароварах, обмотках и стоптанных ботинках (фельдфебель оказался изрядным скрягой и отобрал новые). Вопреки приказу начальства, он даже не спорол с погон три звездочки, на которые имеет право только ефрейтор.
Сато с облегчением подумал, что никогда уже не увидит материка с его унылыми холмами, глиняными крепостями и рыжей травой. Он даже обернулся, точно желая в последний раз взглянуть на обрывистый берег Кореи, но море было бескрайно, как радость, переполнявшая отпускника.
Неясные, только что родившиеся облака висят над водой, пронизанной утренним светом. Волны робко толпятся вокруг мокрых камней, где сидят, подставив солнцу панцири, багровые крабы. Над ними мечутся чайки. Их короткие крики звучат, как визжанье блоков на парусниках.
Сато шел и громко смеялся. Мокрые сети, растянутые через тропинку, били его по лицу. Он не старался даже уклоняться. Он вдыхал запах Хоккайдо, исходивший от этих сетей, - запах охры, смолы, рыбы и водорослей. Еще два мыса, зыбкий мост на канатах - и откроется дом.
Он прошел мимо рыбаков. Рослые парни в синих хантэн с хозяйскими клеймами на спине сталкивали лодки в прозрачную воду. Они спешили в море выбирать невода, изнемогавшие под тяжестью рыбы.
По зеленым вельветовым штанам Сато узнал Яритомо: два года назад на базаре в Хоккайдо приятели выбрали одинаковые штаны и ножи с черенками в виде дельфинов. Правда, Яритомо утонул возле Камчатки во время сильного шторма, но Сато нисколько не удивился, увидев утопленника, дымящего трубкой на корме лодки. Ведь о шторме рассказывал шкипер Доно, любивший приврать.
Он перевел взгляд на другую лодку и без труда отыскал седую голову самого шкипера. Возле него почему-то сидели господин ротный писарь и заика Мияко.
Кунгасы вереницей уходили от берега и прятались в дымке - предвестнице жаркого дня.
- Ано-нэ! - крикнул Сато, сложив руки рупором.
Рыбаки подняли головы. Видимо, никто не узнал Сато в бравом солдате, обремененном двумя сундуками. Только Доно что-то крикнул, отвечая на приветствие. Шкипер взмахнул рукой, и флотилия исчезла среди солнечных бликов.
...Как трудно разговориться после долгой разлуки! Вот уже полчаса отец и Сато обмениваются односложными восклицаниями.
Ставни раздвинуты. Блестят свежие циновки. Отец хочет, чтобы все односельчане видели сына в кителе и фуражке с красным околышем, со звездочками ефрейтора на погонах. Рыжими от охры, трясущимися руками он подбрасывает угли в хибати, достает плоскую фарфоровую бутылку сакэ и садится напротив.
Они сидят молча, протянув руки над хибати, - солдаты, герои двух войн, - и слушают, как потрескивают и звенят угли. Сестра Сато, маленькая Юкико, движется по комнате так быстро, что кимоно не успевает прикрывать ее мелькающие пятки.
Корж плюхнулся на камни и сорвал сапоги. Портянки отлетели сами при первых шагах.
- Заходим с разных сторон! - крикнул он Нугису и сразу с головой ушел в воду.
- Огонь? - спросил, подбегая, Зимин.
- Обождать. Следи за плотом. Дам сигнал.
Нугис свистнул.
- Рекс, сюда!
Из-за сопки донесся отрывистый лай. Не дожидаясь собаки, Нугис взял наган зубами за скобу и бросился в реку.
Корж плыл саженками, гулко хлопая ладонями по воде. Он не чувствовал ни холода, ни вздувшейся пузырями одежды. Плыть было легко: вода возле берега казалась упругой и плотной; при каждом ударе ноги сама река выбрасывала пловца до пояса.
Расстояние между нарушителями и бойцом сокращалось. Маленькие злые волны теснились вокруг Коржа, толкая пловца в грудь, швыряясь клочьями грязной пены. Временами из воды вдруг высовывались голые сучья или ладонь загребала пук отяжелевшей травы. Корж плыл не оглядываясь. Он слышал пыхтенье проводника, знал, что Нугис плывет следом - тяжелый, настойчивый и надежный.
Сильная струя завертела Коржа на месте. Он пробовал сопротивляться ее мягкой и властной настойчивости и вдруг почувствовал, что река сильнее его. Огромные воронки заглатывали сучья, пену, торчмя опускали на дно небольшие валежины. Одна из воронок двинулась к Коржу. Он рванулся в сторону, но руки уже не подчинялись пловцу. Мутная вода кипела вокруг Коржа; всюду вспучивались и рассыпались пузырями бугры.
Воронка поставила тело пловца почти вертикально. Несколько секунд боец крутился на месте, силясь стряхнуть с ног страшную тяжесть. Потом он увидел рядом с собой напряженное лицо Нугиса, ветку с черными листьями, обломок доски... Он вспомнил чей-то старый совет - не сопротивляться воронкам, поднял над головой руки, и сразу ровный томительный звон в ушах напомнил Коржу о глубине.
Струя протащила его по камням и выбросила на поверхность метрах в десяти от плота - оглушенного, исцарапанного, но упрямо размахивающего руками.
- Врешь! - крикнул Корж, чтобы ободрить себя.
Сквозь косую сетку дождя он видел небольшой плот, борозду от правила и силуэты застывших напряженно людей. Гребли двое. Что было сил налегали они на короткие весла, но бревна глубоко сидели в воде. Плот двигался чуть быстрее течения.
Видя, что пловец нагоняет гребцов, человек, сидевший у правила, поднялся. Был он массивен, высок и глядел на запыхавшегося Коржа сверху вниз.
- Эй, мосол! - сказал рулевой негромко. - Дай без крови уйти. - И он вытянул навстречу бойцу непомерно длинную руку.
- Брось оружие! - ответил Корж, задыхаясь.
- Эй... отстань... Окалечу.
Вместо ответа Корж повернулся на бок и пошел овер-армом [способ плавания на боку].
- Прощай, мосол, - сказал рулевой отчетливо, и на миг вспышка осветила его худое лицо.
Возле плеча Коржа взметнулись два невысоких фонтанчика. Он поспешно нырнул. Маузер так долго плевался в воду, что у Коржа еле хватило дыхания. Когда он снова поднял голову, Нугис уже обходил плот с другой стороны. Проводник шел брассом, и плечи его погружались и всплывали с удивительной равномерностью. Возле проводника, точно два косых паруса, торчали из воды уши Рекса. Ветер кидал пену в собачьи ноздри. Рекс взвизгивал от нетерпения и жался к хозяину.
- Фас! - сказал Нугис, и овчарка сразу вырвалась вперед, догнала плот и рывком вскочила на скользкие бревна.
Кто-то испуганно вскрикнул. Рычанье Рекса смешалось с разноголосой руганью.
Рулевой обернулся и разрядил в овчарку половину обоймы. Сквозь стиснутые зубы Нугиса вырвался стон; он затряс головой, точно пули вошли в его тело. Страшно было слышать проводнику затихающий голос овчарки, видеть, как бандитня добивает друга шестами. Он опустил голову ниже к воде и стал выгребать с такой силой, что от его плеч потянулись по воде две ровные складки.
- Дотявкалась, - сказал рулевой. - Кто следующий?
- Ты!
Почти не целясь, рулевой выстрелил в подплывавшего к плоту Коржа.
- Огонь! - крикнул Нугис.
Течение несло их мимо каменистого крутояра. Эхо подхватило звук выстрела, превратив его в долгую пулеметную очередь. Одновременно гулкой струей выскочил из темноты желтый огонь.
Пулеметчик Зимин, опередивший плывущих, нащупывал плот. Он бил почти наугад, ориентируясь по силуэтам и вспышкам.
Ругань умолкла. Были слышны только шум дождя и томительно близкий визг пуль...
Медленно светлела рябая от ветра река. Дождь стих, но тучи еще толпились в горах, отдаляя время рассвета.
Рекс лежал на плоту, длинный и плоский. Лапа его провалилась в щель между бревнами, вода облизывала окровавленный бок. Возле овчарки, погрузив руки в мокрую, еще теплую шерсть, сидел на корточках Нугис. Пристальными светлыми глазами он следил за движениями гребцов, нехотя макавших весла в кофейную воду. Один из них, не выдержав тяжести взгляда, отвернулся...
- Бравый был пес, - сказал он соседу.
- Молчи, - посоветовал Нугис.
Постепенно из темноты стали выступать серые лица гребцов. Третий бандит лежал ничком на мокрых бревнах, и маленький босой Корж заботливо прикрывал соломой индукторный аппарат.
Нарушители молчали. То был пестрый, непонятный народ в стеганых ватниках, ичигах и отслуживших табельный срок военных фуражках. На советской земле любой из них сошел бы за красноармейца-отпускника. Впрочем, старичок в замасленном плаще, лежавший на краю плота, был вылитый стрелочник.
Даже медный рожок и флажки торчали из порыжелого голенища. Только вместо пояска подпоясался "стрелочник" бикфордовым шнуром.
Когда Корж повернул старикашку на спину и стал разматывать шнур, нарушитель тихо шепнул:
- Может, сговоримся, служилый?
- Может, и так...
- В советских возьмешь?
- Все возьмем, - сказал Корж одобряюще. - В отряде сторгуемся... - И он уложил старикашку на бревна вниз бородой.
9
В хате птичницы Пилипенко готовились к празднику. Выстлали сени соломой первого обмолота, повесили свежие рушники. Мятою, чебрецом, опаленными морозом виноградными листьями убрали углы.
Хозяйка расщедрилась: вынула плахты, старинные, заветные, которые вешала только трижды в год: на Октябрь, сочельник и пасху. Их голубой шелк напомнил старухам о Днепре. Не сговариваясь, разом затянули песню, завезенную на Восток еще дедами.
Давно сносились свитки, шитые шелком сорочки, сбились чеботы, рассыпались, растерялись девичьи мониста. Молодежь уже не помнила, где Нежин, где Миргород, где Полтава. Только старики, собираясь по вечерам, как далекий сон, вспоминали полтавские вишенники, азовские лиманы, океанские пароходы, груженные арбами и волами. А все же то был клочок живой Украины. И мягкий говор, и песни, и степная неяркая красота женщин, и цветистые рушники, и упрямство хлопцев, и высокие арбы, и мышастые волы - все напоминало о прошлом. Кушевка считалась украинским селом.
Пограничный колхоз имени Семена Буденного ждал гостей. То была старая традиция - отмечать первый обмолот конскими скачками, кострами, полуночными песнями в затихающем поле, крепкой выпивкой в каждой избе. Всюду трещала в печах солома, ворчало сало, дым столбами подпирал вечернее небо.
Сидя на корточках, Пилипенко расписывала печь. Возле птичницы стояли глечики с красками. Были тут выварки из лука, конского щавеля, гвоздики, ольховой коры, чебреца, листьев гарбуза - краски всех цветов, живучие, горластые, как сама хозяйка.
Мягким квачиком, птичьим крылом, расписывала художница печь. Во всем селе не было хозяйки опрятней и домовитей, чем эта высоченная, сухая, как будяк осенью, женщина. Паром дышала печь, и на ее светлеющих боках выступали цветы, один затейливей и горячей другого.
Шесть колхозниц лепили на дворе пельмени. Уже закипала в котле вода, уже стояли на столах ведра, полные холодного пива, кувшины с варенцом и сметаной, миски с медвежатиной, жареной рыбой, холодцом, баклажанами, маринованной вишней, тертой редькой, взваром, липовым медом. Прикрытые рушниками, вздыхали на лавках пироги, начиненные грушами, сливами, голубицей, грибами, дикими яблоками - всем, что принесла к осени богатая уссурийская земля. А гостей все еще не было.
На выгоне, где двумя шпалерами стояло все село, сверкали клинки. Шла джигитовка. Немало конников-пограничников приехало в гости к кущевцам. Был тут Дубах с двумя молодыми бойцами - все выскобленные досиня, в свежих гимнастерках и в сапогах, исцарапанных сучьями. Только зубы да глаза светились на их обветренных лицах. Были еще комендант участка, толстый мадьяр Ремб, и снайпер-пулеметчик Зимин, и знаменитые братья Айтаковы, лучшие джигиты отряда, и другие командиры, приехавшие на праздник с соседних застав.
Даже старики, помнящие лихую рубку кубанцев, залюбовались чистой работой Айтаковых. На полном галопе один командир перелез на лошадь другого, стал на плечи брату, а крепкий старый дончак как ни в чем не бывало брал "клавиши", "плетни", "гроба" и "вертушки".
Потом, держа железную палку, проскакали двое парней из уссурийских казаков, а третий крутился меж коней колесом. Потом "свечкой", стоя на седле вниз головой, проехал один из бойцов, прибывших с Дубахом.
Люди собирались уже расходиться, но вдруг на краю выгона показался рыжий конек. Был он без всадника - только широкое седло блестело на солнце - и летел, распластавшись, прямо на лозы. Не успели люди завернуть коня, как из-под брюха вынырнул всадник - маленький, цепкий, с озорным лицом деревенского парня и белым цветком за оттопыренным ухом.
Он круто завернул коня и стал у контрольной черты.
- Пошел! - крикнул Дубах.
С места в галоп поднял всадник коня. Он бросил повод, два клинка блеснули в руках.
Веселую усмешку разом сдунуло с губ бойца. Грозно стало молодое лицо. Он приподнялся на стременах. Два клинка чертили в воздухе быстрые полукруги. Кажется, всадник еще примерялся, в какую сторону обрушить удар, но лозы, не вздрогнув, уже вертикально оседали на землю. Сверкающие капли скатывались к рукояти. То были взмахи неощутимой легкости, быстрые, как укусы.
Председатель колхоза, бывший партизанский вожак Семен Баковецкий, хромой старичок с голубыми глазами, стоял возле Дубаха. Вытянув шею, он беззвучно шевелил губами, точно завороженный сабельной мельницей.
- Чей это? - спросил он, когда последний прут торчмя ударился оземь.
Дубах подбоченился.
- А что, разве по удару не видно?
- Догадываюсь.
- То-то, - сказал Дубах и зашевелил усами, пряча улыбку.
А маленький всадник тем временем показывал новые чудеса. Он наклонился к шее коня, шепнул что-то в сторожкое ухо, и сразу, повинуясь голосу и железным коленям, конь стал клониться, упал на бок и замер. Конник распластался за ним на земле. Только край фуражки да белый цветок были видны с дороги.
Через секунду боец снова очутился в седле. Будто случайно, выронил он из кармана платок, обернулся, разогнал коня и, изловчившись, достал белый комочек зубами.
- Товарищ Корж, - сказал Дубах, когда лихой наездник спешился в группе бойцов, - старики хотят знать, какой вы станицы.
- Разрешите отрапортовать?
- Только без фокусов.
Но Корж, здороваясь с Баковецким, уже сыпал скороговоркой:
- Казак вятской, из семьи хватской, станицы Пермяцкой. Сын тамбовского атамана, отставной есаул войска калужского!
Баковецкий схватился за уши.
- Э... да он еще и пулеметчик! - закричал он смеясь.
Перебрасываясь шутками, кавалькада потянулась к Кущевке.
Наступал вечер, холодный, пунцовый, - один из тех октябрьских вечеров, когда особенно заметна величавая и безнадежная красота осени.
Все было желто, чисто, спокойно кругом. Березы и клены покорно сбросили листья. Только дубы еще отсвечивали ржавчиной - ждали первого снега. Ледяными, мачехиными глазами смотрела из колдобин вода. Запоздалый гусь летел низко над лесом, ободряя себя коротким гагаканьем.
Всадники ехали шагом. И с боков и за ними тучей шли кущевцы. Бежали мальчишки. Неторопливо вышагивали старики в высоких старинных картузах. Щеголи в кубанках, посаженных на затылок, шли по обочинам, чтобы не запылить сапог. Взявшись за руки, с визгом семенили дивчата, а на пятки им наезжали велосипедисты. То был веселый, крепкий народ, сыны и правнуки тех, кто огнем и топором расчистил тайгу.
Не в обычае кущевцев было шагать молча, если само поле, чистое, открытое ветру, просило песню.
И песня зародилась. Чей-то сипловатый, но гибкий голос вдруг поднялся над толпой. Несколько мгновений один он выбивался из общего гомона. Но незаметно стали вплетаться в песню другие, более крепкие голоса. Песня зрела, увлекая за собой и свежие девичьи голоса, и молодые баски, и стариковское дребезжанье. Широкая, как река, она разлилась на три рукава. Каждый из них вился по-своему, но в дружбе с другими. Громко обсуждали свою долю беспокойные тенора, примиряюще гудели басы, светлой родниковой водой вливались в песню женские голоса.
И вдруг все стихло. Один запевала, все тот же сипловатый верный тенорок, нес песню дальше, над полем, над посветлевшей рекой. Уже слабел, падал, не долетев до берега, голос... Тогда сразу всей грудью грянул тысячный хор, и сразу стало в поле веселей и теплей.
Вошли в село. Не сразу гости дошли до двора птичницы. Нужно было показать товарищам командирам и племенного быка швицкой породы, и овец рамбулье, и хряков в деревянных ошейниках, и стригунков армейского фонда. Хотели было осмотреть заодно знаменитое гусиное стадо Пилипенко, но при свечах видны были только сотни разинутых клювов да желтые злые глаза.
В этот вечер Пилипенко пришлось занимать стол у соседей. Кроме пограничников, в хату набилось много званого и незваного народа.
Пришел и сразу стал мешать стряпухам Баковецкий. Пришел старший конюх и главный говорун дедка Гарбуз, приехали на велосипедах почтарь Молодик с приятелями, примчался на собственном "газике", насажав полную машину дивчат, знаменитый чернореченский тракторист Максимюк, пришла новая учительница, веснушчатая семнадцатилетняя дивчина, робеющая в такой шумной компании. Заглянул на пельмени художник Чигирик, писавший в местных краях этюды к картине "Жнитва", и много других. Последним явился шестидесятилетний кузнец и охотник Чжан Шу с внучкой Лиу на плечах.
На лавке возле печи сидели дивчата.
- Ось дочка, - сказала Пилипенко начальнику. - Мабуть, визьмете в пидпаски? Та поздоровайся, Гапко.
Все с любопытством посмотрели на скамью, где Гапка делилась с подругами серною жвачкой. Девка была славная, коротенькая, крепкая, как грибок. Она сердито взглянула на Пилипенко и выбежала, стуча маленькими тугими пятками.
- У-у, дикая! - сказала мать с гордостью.
Зажгли лампы, и все сели за стол, не без спора поделив между собой командиров. Зашумели разговоры. Со всех углов посыпались тосты за боевых пограничников, за наркома, за хозяйку.
Коржу не сиделось на месте. Он был из той славной породы людей, без которых гармонь не играет, пиво не бродит и дивчата не смеются. Едва успев одолеть миску пельменей, он выскочил во двор помогать стряпухам. Вслед за ним отправились братья Айтаковы, пулеметчик Зимин и молодежь из кущевцев. Не прошло и минуты, как оттуда донеслись хлопанье ладоней и дробный треск каблуков. А когда стали обносить гостей снова и Пилипенко вышла во двор собирать ушедших, к бойцам уже нельзя было подступиться.
Окруженные хохочущей толпой, на скамейке стояли пулеметчик Зимин и Корж.
Отрывисто покрикивала гармонь, и огромный Зимин, нагнувшись к Коржу, гудел:
Говорят, что под сосною
Засвистали раки...
Удивленно ахала гармонь, но Корж отвечал, не шевельнув даже бровью:
Собирался раз весною
Взять Сибирь Араки.
Подавился пес мочалой,
Околел в воротах.
Не слыхали вы случайно,
Где теперь Хирота?
И вдруг Корж опустил руки. Гармонь вздохнула совсем по-человечески жалобно.
- Дальше, дальше! - кричали стоявшие во дворе и за плетнем.
- Рифма не позволяет.
- Ну, годи! - объявила Пилипенко и, бесцеремонно растолкав круг, увела певцов в хату.
Между тем ведра пустели. Разговор становился всеобщим. Со всех сторон полетели резкие замечания о японцах. Не было в хате кущевца, у которого интервенты не изрубили, не спустили бы под лед близкого человека.
Горячилась молодежь, но и старики подбрасывали в печку солому. Под сединой, точно под пеплом, жарко светилась ненависть к японскому войску.
Вспомнили николаевскую баню, и приказы Ой-оя [Ой-ой - имя генерала, командовавшего японскими войсками во время интервенции на Дальнем Востоке], и любимую партизанскую тему - японских часовых, укутанных в десять одежек, - и перешли, наконец, к последним событиям.
Держался упорный слух, что в Монгольской Народной Республике нашел могилу целый японский полк, и, хотя точно еще ничего не было известно, каждый спешил высказать свое мнение о бое.
- Кажуть, пятьдесят самолетов було, - сказал дедка Гарбуз, - таке крошево зробыли. Де ахвицер, де кобылячья с...
- Яки кони? То ж була автоколонна.
- Нехай даже танки.
- Расчет у них был такой: перерезать путь на Кяхту, разрубить Чуйский тракт, а затем...
- А кажуть, их монгольские конники порубали.
- ...затем, обеспечив левый фланг, идти к Забайкалью. Помните меморандум Танаки?
- Нехай идуть... Куропаткиных нету!
- Боже ж мий, - сказала птичница громко, - дали б мини якого-небудь манесенького ахвицера!..
И она посмотрела на свои жилистые, темные руки.
Кто-то заметил:
- Тогда уж лучше Быстрых...
Все оглянулись на однорукого молчаливого казака, стоявшего возле печи. Страшна была судьба этого человека. На его глазах сожгли брата, изнасиловали беременную жену. Лютые муки придумали японцы для пленника. На канате протаскивали из проруби в прорубь, лили в ноздри мочу, срезав кожу на пальцах, опускали руки в серную кислоту. Только выдубленный непогодой таежник мог сохранить силу и память после этих неслыханных мук.
Услышав свое имя, он улыбнулся, блеснув золотыми зубами, но ничего не сказал.
- Вин немый, - шепнула Гапка Коржу.
- Чудной японцы народ, - сказал подвыпивший дедка Гарбуз. - Детей любять, работники гарны, а характер самый насекомый, жестокий. Кажуть, харакери, харакери... А що воно таке? Чи демонстрация духа, чи що?
- Дикость!
- Ни, ни то.
- Дисциплина!
- Расстройство рассудка!
- Самурайская гордость!
Каждый спешил высказать свое мнение. Помалкивал только Чжан Шу. Для кузнеца согрели в жестяном жбане пива, поджарили арбузных семечек. Старик сидел среди кущевцев в распахнутой синей куртке, взмокший, довольный. Маленькая Лиу заснула у него на коленях.
Наконец, гости услышали кашель и тоненький смех старика.
- Прошлый зима, - сказал он медленно, - моя ловил один лиска капкан: Лиска думал всю ночь, потом говори: ладно, прощай, нога! Отгрыз и ушел... Это тоже есть самурай?
Все засмеялись.
- Ну, такое харакири мы тоже раз делали, - заметил Баковецкий. - Было нас четверо: Антонов Федя, я, Седых-младший и еще один чуваш, Андрейкой звали. Мы в отряде Сметанина с орудийной бочкой ездили.
- Бочкой?
- Да. Федя патент взял. В каждом днище по дыре. В одну из карабина холостым бьешь, в другую газы выходят, а звук... ей-богу, как гаубица! Наша бочка у Семенова в сводках за батарею ходила... Однажды насаживали в Черниговке новые обручи, вдруг - га-га-га! Белые вдоль села из четырех "люисов". Мы в огороды - та же история. Прибежали в избу - стали отстреливаться, а уговор был старый: все патроны - семеновцам, себе - по одному. Все равно кишки на телефонную катушку намотают... Вскоре отстрелялись, стали прощаться... Да... Вдруг наш чуваш побледнел: "Братушки, как же, патрон-то я вытряхнул!" А в дверь уже ломятся. Спасибо Федя сообразил. "Что ж, говорит, сядем к столу, будем полдничать". Вынул гранату, снял кольцо и положил между нами. Вот так, как глечик стоит.
Рассказчик полез в печку за угольком. Все ждали конца истории. Но Баковецкий раскурил трубку и замолчал.
- А що? Граната испортилась?
- Ну, как сказать, - ответил рассказчик медленно. - Про то из всех четверых у одного меня можно спросить.
- Ни, це не то... Нехай товарищ начальник разъяснит харакери.
- Хорошо, - согласился Дубах. И вдруг, обернувшись к Гарбузу, быстро спросил: - Что легче свалить - столб или дерево?
- Столб, - сказали кущевцы.
- Вот именно... Столб не имеет корней. Так вот, японский патриотизм особого качества. Он не выращен, а вкопан в землю насильно, как столб. Не знаю, как объясняет наука, а нам кажется - в основе харакири лежит страх: перед отцом, перед школьным учителем, перед богом, перед последним ефрейтором...
Баковецкому передали записку. Он быстро прочел ее и вышел на улицу.
- Смешно подумать, - сказал Дубах, поднимаясь из-за стола, - чтобы кто-либо из нас, попав в беду, вскрыл себе пузо. Это ли геройство?
- Та ни боже ж мни! - воскликнул Гарбуз. - Нет у меня самурайского воспитания!
- А ну их в болото! - сказал из дверей Баковецкий и, отведя Дубаха в сторону, что-то шепнул.
- Где?
- В бане у Игната Закорко.
Они вышли во двор и огородами прошли к темной хате, стоявшей на самом краю села.
Хозяин ждал их возле калитки.
- Здесь, - сказал он и распахнул дверь маленькой баньки.
На скамье, свесив голову, сидел человек в солдатской рубахе. Увидев начальника, он вскочил и вытянул руки по швам.
- Заарестуйте его, - сказал поспешно хозяин. - То мой брат.
Начальник не удивился. В приграничных колхозах такие случаи были в порядке вещей.
- Закордонник?
- Ей-богу, я тут ни при чем. Скажи, Степан, я тебя звал?
- Нет, - сказал Степан, - не звал.
- Вот видите!.. Чего ж ты стоишь, чертов блазень! Кажись...
Степан вздохнул и, повернувшись к начальнику спиной, поднял рубаху. Вся спина перебежчика была в струпьях и узких багровых рубцах.
- Понимаю, - сказал начальник. - Японцы?
- Да.
- За что?
- За ничто... За свой огород. Бильше не можно терпеть. Я ж русский человек, гражданин комиссар... Заарестуйте меня.
- Сучий ты сын, - с сердцем сказал Баковецкий. - Видно, без японского шомпола и совесть не чешется!
10
...Знакомая каменистая тропинка бежала вдоль берега моря. Она прыгала с камня на камень, кралась по краю обрыва, исчезала в кустарнике и вдруг появлялась снова, лукавая, вызолоченная хвоей и солнцем.
Глядя на нее, Сато подумал, что пора бы теперь расстаться с ботинками. Еще в порту он купил пару отличных гета с подкладкой из плетеной соломы. С каким наслаждением он сбросил бы сейчас тупорылые ботинки и вонючие носки! Сато даже присел было на камень и взялся за обмотки, но вовремя спохватился. Нет, он явится домой в полной солдатской форме - в кителе, застегнутом на все пять пуговиц, в шароварах, обмотках и стоптанных ботинках (фельдфебель оказался изрядным скрягой и отобрал новые). Вопреки приказу начальства, он даже не спорол с погон три звездочки, на которые имеет право только ефрейтор.
Сато с облегчением подумал, что никогда уже не увидит материка с его унылыми холмами, глиняными крепостями и рыжей травой. Он даже обернулся, точно желая в последний раз взглянуть на обрывистый берег Кореи, но море было бескрайно, как радость, переполнявшая отпускника.
Неясные, только что родившиеся облака висят над водой, пронизанной утренним светом. Волны робко толпятся вокруг мокрых камней, где сидят, подставив солнцу панцири, багровые крабы. Над ними мечутся чайки. Их короткие крики звучат, как визжанье блоков на парусниках.
Сато шел и громко смеялся. Мокрые сети, растянутые через тропинку, били его по лицу. Он не старался даже уклоняться. Он вдыхал запах Хоккайдо, исходивший от этих сетей, - запах охры, смолы, рыбы и водорослей. Еще два мыса, зыбкий мост на канатах - и откроется дом.
Он прошел мимо рыбаков. Рослые парни в синих хантэн с хозяйскими клеймами на спине сталкивали лодки в прозрачную воду. Они спешили в море выбирать невода, изнемогавшие под тяжестью рыбы.
По зеленым вельветовым штанам Сато узнал Яритомо: два года назад на базаре в Хоккайдо приятели выбрали одинаковые штаны и ножи с черенками в виде дельфинов. Правда, Яритомо утонул возле Камчатки во время сильного шторма, но Сато нисколько не удивился, увидев утопленника, дымящего трубкой на корме лодки. Ведь о шторме рассказывал шкипер Доно, любивший приврать.
Он перевел взгляд на другую лодку и без труда отыскал седую голову самого шкипера. Возле него почему-то сидели господин ротный писарь и заика Мияко.
Кунгасы вереницей уходили от берега и прятались в дымке - предвестнице жаркого дня.
- Ано-нэ! - крикнул Сато, сложив руки рупором.
Рыбаки подняли головы. Видимо, никто не узнал Сато в бравом солдате, обремененном двумя сундуками. Только Доно что-то крикнул, отвечая на приветствие. Шкипер взмахнул рукой, и флотилия исчезла среди солнечных бликов.
...Как трудно разговориться после долгой разлуки! Вот уже полчаса отец и Сато обмениваются односложными восклицаниями.
Ставни раздвинуты. Блестят свежие циновки. Отец хочет, чтобы все односельчане видели сына в кителе и фуражке с красным околышем, со звездочками ефрейтора на погонах. Рыжими от охры, трясущимися руками он подбрасывает угли в хибати, достает плоскую фарфоровую бутылку сакэ и садится напротив.
Они сидят молча, протянув руки над хибати, - солдаты, герои двух войн, - и слушают, как потрескивают и звенят угли. Сестра Сато, маленькая Юкико, движется по комнате так быстро, что кимоно не успевает прикрывать ее мелькающие пятки.