Горничная провела его в спальню Елены. Это была простая светлая комната молодой девушки: комод, дивап со множеством подушек, круглый столик посредине и несколько кресел. Бенц с известным усилием отогнал от себя мысль, что фон Гарцфельд провел здесь с Еленой весь день. У него немного отлегло от сердца, когда он увидел Андерсона, удобно расположившегося меж диванных подушек. Елена стояла у окна, глубоко задумавшись. Ответив слабой улыбкой на приветствие Бенца, она показала ему жестом на кресло рядом с собой. Бенц послушно сел и лишь тогда заметил в отдаленном углу комнаты капитана фон Гарцфельда. Он сидел в глубоком кресле с сигарой в зубах. Бенц встал и сдержанно поклонился ему. Фон Гарцфельд кивнул не поднимаясь, подчеркнув различие в чинах. Их представили друг другу. Бенцу показалось, что в напряженной тишине их имена прозвучали острым металлическим скрежетом. Капитан фон Гарцфельд задал Бенцу несколько обычных вопросов о пребывании его в Болгарии. Отвечая капитану, Бенц вглядывался в его бледное лицо аристократа с тонкими, бескровными губами, прямым носом, пепельно-русыми волосами и серыми глазами, один из которых был скрыт моноклем. В выражении этого лица не было и следа легкомыслия и беззаботности ротмистра Петрашева. За холодной медлительностью фон Гарцфельда, в затаенном презрении ко всему вокруг угадывались твердая непреклонность и вместе с тем отталкивающая чувственность, которая сквозила и в голосе, и в манерах, во всей безупречной отточенности его облика, которой так не хватало ротмистру Петрашеву. Бенц с горечью подумал, что эта чувственность и скрытое под маской сластолюбие некогда вскружили голову Елене. Пока Бенц молчал, стараясь казаться равнодушным, фон Гарцфельд и Андерсон затеяли спор о новой линии Гинденбурга, упомянув, что Бенц два года служил в оккупированных областях Франции. Спор этот ничуть не интересовал Бенца. Он сразу разгадал их маневр: затушевать разговор, который шел до его прихода. Комедия, которую разыгрывают перед ним вот уже два месяца, продолжалась. Мало того, что они не уходят, они еще строят из себя великих стратегов! От этого можно было взбеситься! В полном смысле слова!.. Весь день они мучили Елену, а теперь пытаются продемонстрировать ему полную непринужденность своего поведения. Они играют с ним, да еще как дерзко! Чего доброго, расскажут какой-нибудь новый трогательный эпизод из жизни Елены, вставленный в рассуждения о Мантейфеле и Клаузевице. Нелепость этого предположения заставила Бенца улыбнуться. Нет, положительно, он утратил душевное равновесие.
– Что вас рассмешило? – спросила Елена, склонившись к нему.
– Клаузевиц, – с горечью сказал Бенц.
Она снисходительно посмотрела на Андерсона, который с увлечением доказывал фон Гарцфельду неизбежность близкого триумфа Германии.
– Вам хочется, чтобы война закончилась скорее? – многозначительно спросила она с улыбкой, которая всегда придавала иной смысл ее словам.
– Да, – сказал тихо Бенц, – я был бы рад.
– Только вы? А обо мне вы не подумали?
– Сегодня мне заявили, что я не имею права думать о вас.
Неясный смысл его слов озадачил ее. Она с тревогой глянула на Бенца и, чтобы рассеять его подозрения, поспешно сказала:
– Но вы знаете, что вы сейчас для меня – все.
– О да, – мрачно согласился Бенц. – Сейчас – да. Знаю.
Оставаясь у окна, она склонилась над Бенцем с выражением покорного и грустного терпения.
– Вы полагаете, потому что вы хирург? – спросила она шепотом.
Бенц понял, что незаслуженно оскорбил ее, поддавшись минутному ожесточению.
– Не знаю, – устало промолвил он. – В том-то и беда, что не знаю… Хотелось бы понимать ваши поступки так же, как и ваши слова.
– Поступки! – горестно прошептала она. – Но что я сделала?
– Ничего, – сказал Бенц. – Я бы не осмелился задать такой вопрос даже самому себе. Вы знаете, сегодня я не в меру заносчив. Лишь сейчас спохватился…
Она опять ничего не поняла, но посмотрела на него испытующе, с состраданием, как смотрят на душевнобольных. Потом она отошла от окна и в изнеможении села в ближайшее кресло, закрыв лицо руками.
– У меня нет больше сил, – сокрушенно промолвила она с глубоким, тяжким вздохом.
Мог ли Бенц понять ее состояние? Весь день его угнетал тяжелый сплин, и теперь он не способен был испытать к ней даже простого сочувствия. Присутствие фон Гарцфельда беспричинно раздражало его, в душе еще тлело озлобление, оставшееся от разговора с генералом Д. Помимо всего, у Бенца сложилась тягостная уверенность, что между Еленой и фон Гарцфельдом в этот день произошло драматическое объяснение, в котором подверглась испытанию вся сила их прежней связи. И хотя гроза уже миновала и Бенц слышал лишь затихающие раскаты грома, атмосфера все еще была насыщена электричеством.
– У вас? – спросил фон Гарцфельд после паузы. – Мне кажется, запас ваших сил неисчерпаем. Это видно по тому, как вы воюете со всеми. Но зачем вам ссориться и с ним? – и резким движением руки фон Гарцфельд издали показал на Бенца.
Елена инстинктивно повернулась к Андерсону.
– Говорю вам сущую правду, поручик Андерсон, – вымолвила она. – Сейчас даже Гиршфогель мог бы убедиться, насколько мужчины более жестоки, чем женщины.
Андерсон со скорбным сожалением опустил голову и предпочел промолчать.
– Вам не хватает Гиршфогеля? – спросил фон Гарцфельд.
– Гиршфогеля!.. – вскричала она, оглянувшись вокруг, как попавший в капкан зверек, – Где Гиршфогель? Позовите Гиршфогеля! Только его мне не хватает, чтобы совсем сойти с ума!
– О, вы не так слабы! – сказал фон Гарцфельд. – И кроме того, трудно допустить, что вы можете сойти с ума из-за мужчины.
Она беспомощно взглянула на него и погасила только что закуренную сигарету.
Фон Гарцфельд продолжал:
– Я замечаю, фрейлейн Петрашева, что за последнее время вы очень возомнили о себе.
– Да, от чрезмерной лести.
– Вот видите, вы не отрицаете, – заявил фон Гарцфельд, блеснув моноклем в сторону Бенца. – Но вам не кажется странным то, что вы охотно выслушиваете лесть со многих сторон одновременно?
– Я в этом не виновата.
– Разумеется, – процедил фон Гарцфельд с насмешкой. – Кто же виноват? Может быть, вы? – вдруг обратился он к Бенцу.
– Не трогайте господина Бенца, – вспыхнула она. – Вы прекрасно знаете, что он пришел к нам без корыстных побуждений.
– Знаю, – сказал фон Гарцфельд с подчеркнуто почтительным видом, лишив Бенца возможности парировать удар. – Итак, вы не виноваты? – продолжал он, обращаясь к Елене, с улыбкой, которая при других, не столь трагичных для него обстоятельствах выглядела бы шутливой.
– Я имею право если не оправдываться, то хотя бы думать так.
– Женщине, прежде чем оправдываться, надо добиться прощения.
Он выразительно поглядел на нее, но Елена ничего не сказала, и тогда он рассмеялся сдержанным желчным смехом.
– Как вы великодушны! – наконец промолвила она.
– А вы – снисходительны, – сказал фон Гарцфельд, вставая.
Он подошел к Елене и поцеловал ей руку. Андерсон последовал его примеру. Оба вышли из комнаты. Андерсон с измученным видом кивнул Бенцу на прощанье, а фон Гарцфельд даже не обернулся.
Бенц перешел на веранду и сел на плетеный стул. Рокот автомобиля, увозившего Андерсона и фон Гарцфельда, замер вдали. На востоке выплыла бледная, окутанная дымкой луна. Казалось, что сумасбродная тень Гиршфогеля все еще бродит по саду.
Бенц чувствовал себя усталым и раздраженным. Фон Гарцфельд и даже Андерсон откровенно обошлись с ним как с рабочим, которого позвали починить за деньги звонок или кран. Недавний разговор дал ясно понять Бенцу, что его терпят лишь по необходимости, что он ничтожество, случайно попавшее в общество, в которое вхожи лишь они. Ситуация становилась для него мучительной. Он полагал, что Елене следовало бы их выгнать, и, раз она не сделала этого, сам готов был встать и уйти. Но он остался, чтобы как врач дать ей несколько советов.
– Будьте деликатнее, – сказала она, выйдя на веранду и усаживаясь рядом.
Бенц уловил запах ее духов – легкий, тонкий, создающий будоражащее ощущение физической близости, почти как прикосновение.
Бенц взглянул на нее, но ничего не сказал.
– Я ждала вас весь день, – продолжала она с той вибрацией в голосе, которая подчас превращала ее слова в пылающие стрелы. – Одного вашего присутствия было достаточно, чтобы мне стало легче. А вы, не успев появиться, бежите от меня. Но теперь я вас не отпущу, – заявила она, с внезапным порывом взяв его за руку.
Бенц не воспротивился. Всем своим телом он ощутил таинственную силу ее очарования, но у него хватило гордости или благоразумия не выдать себя ответным движением.
– А я не убегу, – сказал Бепц упавшим голосом. – Вы очень хорошо знаете, что мне негде укрыться от вас.
Вы отняли у меня прошлое, отняли все, где я мог бы найти убежище.
– Вам так кажется, – сказала она неуверенно, тоном испуганного ребенка, который пытается оправдаться. – Мне знакомо такое состояние. Но как только вы вернетесь на родину, вы сразу почувствуете несокрушимую силу прежнего. Каждый раз, когда я езжу в Стамбул…
Она остановилась на полуслове. Резким, гневным движением Бенц отшвырнул ее руку с такой силой, что она, ударившись о край стола, бессильно повисла.
Она с недоумением, мольбой и мукой смотрела на него.
– А! – воскликнул Бенц. – Значит, и вы мне даете такой же совет!
– Какой совет? – обиженно спросила она.
– Тот же, который я выслушал сегодня от одного человека, шантажиста, как и вы.
– Шантажиста? – повторила она. – К чему это слово, когда речь идет о наших отношениях?
– Не знаю. Спросите лучше себя.
Она пытливо поглядела на него и усмехнулась.
– Без шуток, Эйтель!.. Вы говорите, один человек…
– Да, один весьма почтенный человек. Когда доживете до его лет, и вы станете бессердечной, как он.
Она растерянно смотрела на него.
– Где же вы его видели? – взволнованно спросила она.
– В Софии. Я имел честь быть приглашенным вместе с ним на обед к вашему брату. Этот воистину чудесный генерал не скупился на мудрые советы, но в отличие от вас он не был столь циничен и не уверял меня, будто старается ради моей пользы.
– Мой опекун! – с изумлением воскликнула она. – Как это случилось?
– Неважно. Вам интереснее было бы знать, что он посоветовал мне через несколько дней убираться ко всем чертям. Это совпадает и с вашим желанием.
– Не мучьте меня, – взмолилась она.
– Мучить вас мне не по силам. Но я бы пошел на это, если б знал, что у вас есть хоть капля чувства.
– Что же еще он вам сказал?
– Сказал, что уладит этот вопрос с генералом Шольцем. Ваш опекун человек с большими связями, к тому же весьма остроумный. Но если он и развлекает после ужина какого-нибудь немецкого генерала игрой в бильярд, то это наверняка не генерал Шольц.
– Не обижайте моего опекуна, – весело возразила она.
– Я реагирую на его намек… Болгары не командуют германской армией. Разве мне не позволительно заметить это?
– Пожалуйста, – пробормотала она. – Но что же было потом? Вы говорили обо мне?
– Говорили. Но кто вы такая в сравнении с благородным, превосходным во всех отношениях, бесценным капитаном фон Гарцфельдом? Позвольте заметить, что этот вопрос возник у меня, пока ваш опекун перечислял достоинства капитана.
– Полагаю, что потом вы смеялись до слез.
– Посмеялся бы и сейчас, если бы вы не повторили его совета. Ваша солидарность поистине трогательна. Побуждения не имеют никакого значения. Ваш опекун считает меня опасным, а вам я надоел – вот и вся разница.
Елена грустно покачала головой.
– Вся беда, Эйтель, в том, что ваша гордость мешает вам видеть мою любовь.
– Вашу любовь?… – повторил Бенц, затаив дыхание.
– Да, сударь! – воскликнула она. В голосе ее трепетало глубокое, рвущееся наружу волнение. – Но даже когда вы получаете доказательства моей любви, вы думаете, что это лишь монета, которой я расплачиваюсь.
– Не знаю, – насмешливо сказал Бенц. – Мне трудно поверить вашим словам. Мне кажется парадоксальным – любить кого-то и уговаривать его убраться с глаз долой.
– Идиот! – прошептала она.
– Это словечко вы можете бросить любому нахалу, который пристает к вам на улице. Меня вы не убедите в том, что я его заслуживаю.
– Как и вы меня в том, что вы не нахал.
Несколько секунд они смотрели друг на друга, потом оба расхохотались. О незабываемые мгновения, когда любовь порхает над головами и взмахи ее крыльев разгоняют все последние сомнения!.. И впоследствии, когда Бенц вспоминал эти часы, у него навертывались слезы на глаза.
XII
– Что вас рассмешило? – спросила Елена, склонившись к нему.
– Клаузевиц, – с горечью сказал Бенц.
Она снисходительно посмотрела на Андерсона, который с увлечением доказывал фон Гарцфельду неизбежность близкого триумфа Германии.
– Вам хочется, чтобы война закончилась скорее? – многозначительно спросила она с улыбкой, которая всегда придавала иной смысл ее словам.
– Да, – сказал тихо Бенц, – я был бы рад.
– Только вы? А обо мне вы не подумали?
– Сегодня мне заявили, что я не имею права думать о вас.
Неясный смысл его слов озадачил ее. Она с тревогой глянула на Бенца и, чтобы рассеять его подозрения, поспешно сказала:
– Но вы знаете, что вы сейчас для меня – все.
– О да, – мрачно согласился Бенц. – Сейчас – да. Знаю.
Оставаясь у окна, она склонилась над Бенцем с выражением покорного и грустного терпения.
– Вы полагаете, потому что вы хирург? – спросила она шепотом.
Бенц понял, что незаслуженно оскорбил ее, поддавшись минутному ожесточению.
– Не знаю, – устало промолвил он. – В том-то и беда, что не знаю… Хотелось бы понимать ваши поступки так же, как и ваши слова.
– Поступки! – горестно прошептала она. – Но что я сделала?
– Ничего, – сказал Бенц. – Я бы не осмелился задать такой вопрос даже самому себе. Вы знаете, сегодня я не в меру заносчив. Лишь сейчас спохватился…
Она опять ничего не поняла, но посмотрела на него испытующе, с состраданием, как смотрят на душевнобольных. Потом она отошла от окна и в изнеможении села в ближайшее кресло, закрыв лицо руками.
– У меня нет больше сил, – сокрушенно промолвила она с глубоким, тяжким вздохом.
Мог ли Бенц понять ее состояние? Весь день его угнетал тяжелый сплин, и теперь он не способен был испытать к ней даже простого сочувствия. Присутствие фон Гарцфельда беспричинно раздражало его, в душе еще тлело озлобление, оставшееся от разговора с генералом Д. Помимо всего, у Бенца сложилась тягостная уверенность, что между Еленой и фон Гарцфельдом в этот день произошло драматическое объяснение, в котором подверглась испытанию вся сила их прежней связи. И хотя гроза уже миновала и Бенц слышал лишь затихающие раскаты грома, атмосфера все еще была насыщена электричеством.
– У вас? – спросил фон Гарцфельд после паузы. – Мне кажется, запас ваших сил неисчерпаем. Это видно по тому, как вы воюете со всеми. Но зачем вам ссориться и с ним? – и резким движением руки фон Гарцфельд издали показал на Бенца.
Елена инстинктивно повернулась к Андерсону.
– Говорю вам сущую правду, поручик Андерсон, – вымолвила она. – Сейчас даже Гиршфогель мог бы убедиться, насколько мужчины более жестоки, чем женщины.
Андерсон со скорбным сожалением опустил голову и предпочел промолчать.
– Вам не хватает Гиршфогеля? – спросил фон Гарцфельд.
– Гиршфогеля!.. – вскричала она, оглянувшись вокруг, как попавший в капкан зверек, – Где Гиршфогель? Позовите Гиршфогеля! Только его мне не хватает, чтобы совсем сойти с ума!
– О, вы не так слабы! – сказал фон Гарцфельд. – И кроме того, трудно допустить, что вы можете сойти с ума из-за мужчины.
Она беспомощно взглянула на него и погасила только что закуренную сигарету.
Фон Гарцфельд продолжал:
– Я замечаю, фрейлейн Петрашева, что за последнее время вы очень возомнили о себе.
– Да, от чрезмерной лести.
– Вот видите, вы не отрицаете, – заявил фон Гарцфельд, блеснув моноклем в сторону Бенца. – Но вам не кажется странным то, что вы охотно выслушиваете лесть со многих сторон одновременно?
– Я в этом не виновата.
– Разумеется, – процедил фон Гарцфельд с насмешкой. – Кто же виноват? Может быть, вы? – вдруг обратился он к Бенцу.
– Не трогайте господина Бенца, – вспыхнула она. – Вы прекрасно знаете, что он пришел к нам без корыстных побуждений.
– Знаю, – сказал фон Гарцфельд с подчеркнуто почтительным видом, лишив Бенца возможности парировать удар. – Итак, вы не виноваты? – продолжал он, обращаясь к Елене, с улыбкой, которая при других, не столь трагичных для него обстоятельствах выглядела бы шутливой.
– Я имею право если не оправдываться, то хотя бы думать так.
– Женщине, прежде чем оправдываться, надо добиться прощения.
Он выразительно поглядел на нее, но Елена ничего не сказала, и тогда он рассмеялся сдержанным желчным смехом.
– Как вы великодушны! – наконец промолвила она.
– А вы – снисходительны, – сказал фон Гарцфельд, вставая.
Он подошел к Елене и поцеловал ей руку. Андерсон последовал его примеру. Оба вышли из комнаты. Андерсон с измученным видом кивнул Бенцу на прощанье, а фон Гарцфельд даже не обернулся.
Бенц перешел на веранду и сел на плетеный стул. Рокот автомобиля, увозившего Андерсона и фон Гарцфельда, замер вдали. На востоке выплыла бледная, окутанная дымкой луна. Казалось, что сумасбродная тень Гиршфогеля все еще бродит по саду.
Бенц чувствовал себя усталым и раздраженным. Фон Гарцфельд и даже Андерсон откровенно обошлись с ним как с рабочим, которого позвали починить за деньги звонок или кран. Недавний разговор дал ясно понять Бенцу, что его терпят лишь по необходимости, что он ничтожество, случайно попавшее в общество, в которое вхожи лишь они. Ситуация становилась для него мучительной. Он полагал, что Елене следовало бы их выгнать, и, раз она не сделала этого, сам готов был встать и уйти. Но он остался, чтобы как врач дать ей несколько советов.
– Будьте деликатнее, – сказала она, выйдя на веранду и усаживаясь рядом.
Бенц уловил запах ее духов – легкий, тонкий, создающий будоражащее ощущение физической близости, почти как прикосновение.
Бенц взглянул на нее, но ничего не сказал.
– Я ждала вас весь день, – продолжала она с той вибрацией в голосе, которая подчас превращала ее слова в пылающие стрелы. – Одного вашего присутствия было достаточно, чтобы мне стало легче. А вы, не успев появиться, бежите от меня. Но теперь я вас не отпущу, – заявила она, с внезапным порывом взяв его за руку.
Бенц не воспротивился. Всем своим телом он ощутил таинственную силу ее очарования, но у него хватило гордости или благоразумия не выдать себя ответным движением.
– А я не убегу, – сказал Бепц упавшим голосом. – Вы очень хорошо знаете, что мне негде укрыться от вас.
Вы отняли у меня прошлое, отняли все, где я мог бы найти убежище.
– Вам так кажется, – сказала она неуверенно, тоном испуганного ребенка, который пытается оправдаться. – Мне знакомо такое состояние. Но как только вы вернетесь на родину, вы сразу почувствуете несокрушимую силу прежнего. Каждый раз, когда я езжу в Стамбул…
Она остановилась на полуслове. Резким, гневным движением Бенц отшвырнул ее руку с такой силой, что она, ударившись о край стола, бессильно повисла.
Она с недоумением, мольбой и мукой смотрела на него.
– А! – воскликнул Бенц. – Значит, и вы мне даете такой же совет!
– Какой совет? – обиженно спросила она.
– Тот же, который я выслушал сегодня от одного человека, шантажиста, как и вы.
– Шантажиста? – повторила она. – К чему это слово, когда речь идет о наших отношениях?
– Не знаю. Спросите лучше себя.
Она пытливо поглядела на него и усмехнулась.
– Без шуток, Эйтель!.. Вы говорите, один человек…
– Да, один весьма почтенный человек. Когда доживете до его лет, и вы станете бессердечной, как он.
Она растерянно смотрела на него.
– Где же вы его видели? – взволнованно спросила она.
– В Софии. Я имел честь быть приглашенным вместе с ним на обед к вашему брату. Этот воистину чудесный генерал не скупился на мудрые советы, но в отличие от вас он не был столь циничен и не уверял меня, будто старается ради моей пользы.
– Мой опекун! – с изумлением воскликнула она. – Как это случилось?
– Неважно. Вам интереснее было бы знать, что он посоветовал мне через несколько дней убираться ко всем чертям. Это совпадает и с вашим желанием.
– Не мучьте меня, – взмолилась она.
– Мучить вас мне не по силам. Но я бы пошел на это, если б знал, что у вас есть хоть капля чувства.
– Что же еще он вам сказал?
– Сказал, что уладит этот вопрос с генералом Шольцем. Ваш опекун человек с большими связями, к тому же весьма остроумный. Но если он и развлекает после ужина какого-нибудь немецкого генерала игрой в бильярд, то это наверняка не генерал Шольц.
– Не обижайте моего опекуна, – весело возразила она.
– Я реагирую на его намек… Болгары не командуют германской армией. Разве мне не позволительно заметить это?
– Пожалуйста, – пробормотала она. – Но что же было потом? Вы говорили обо мне?
– Говорили. Но кто вы такая в сравнении с благородным, превосходным во всех отношениях, бесценным капитаном фон Гарцфельдом? Позвольте заметить, что этот вопрос возник у меня, пока ваш опекун перечислял достоинства капитана.
– Полагаю, что потом вы смеялись до слез.
– Посмеялся бы и сейчас, если бы вы не повторили его совета. Ваша солидарность поистине трогательна. Побуждения не имеют никакого значения. Ваш опекун считает меня опасным, а вам я надоел – вот и вся разница.
Елена грустно покачала головой.
– Вся беда, Эйтель, в том, что ваша гордость мешает вам видеть мою любовь.
– Вашу любовь?… – повторил Бенц, затаив дыхание.
– Да, сударь! – воскликнула она. В голосе ее трепетало глубокое, рвущееся наружу волнение. – Но даже когда вы получаете доказательства моей любви, вы думаете, что это лишь монета, которой я расплачиваюсь.
– Не знаю, – насмешливо сказал Бенц. – Мне трудно поверить вашим словам. Мне кажется парадоксальным – любить кого-то и уговаривать его убраться с глаз долой.
– Идиот! – прошептала она.
– Это словечко вы можете бросить любому нахалу, который пристает к вам на улице. Меня вы не убедите в том, что я его заслуживаю.
– Как и вы меня в том, что вы не нахал.
Несколько секунд они смотрели друг на друга, потом оба расхохотались. О незабываемые мгновения, когда любовь порхает над головами и взмахи ее крыльев разгоняют все последние сомнения!.. И впоследствии, когда Бенц вспоминал эти часы, у него навертывались слезы на глаза.
XII
Бенц сделал операцию. Елена перенесла боль с нечеловеческим терпением. Неожиданно сильное кровотечение привело Бенца в отчаяние. Сильви уничтожила все следы.
Бенц совершил преступление против моральных канонов своей профессии, против человеческих и божественных законов, в которые он верил, и все-таки он не испытывал никаких угрызений. Он безумно обрадовался, когда день и ночь прошли без повышения температуры. Вторую ночь Бенц провел в комнате Гиршфогеля и рано утром поднялся к Елене. Верная Сильви неотлучно сидела у постели. Елена безмятежно спала. Несколько минут Бенц с тихой радостью созерцал ее спокойное, ангельское лицо, на котором еще лежал отпечаток жестокой боли. Он отпустил Сильви и сел на ее место. В тихий час раннего утра, усталый после бессонной ночи, но бесконечно счастливый, зная, что Елена вне опасности, Бенц почувствовал, что она стала частицей его самого, и его охватило невыразимое блаженство. В этом состоянии он провел несколько часов. Легкий шум и слабый вздох нарушили глубокую, сладостную тишину. Он склонился над Еленой, увидел, как медленно поднимаются ее веки, увидел ее неподвижный, еще затуманенный сном взгляд.
– Сильви!.. – прошептала она.
Бенц положил руку ей на лоб. Елена слабо вскрикнула и, увидев его, попыталась спрятать лицо. Бенц велел ей не двигаться.
– Почему вы здесь? – спросила она.
– Надо было сменить Сильви.
Бывают минуты, когда молчание красноречивее слов. Если когда-либо Бенц сознавал, что душа Елены принадлежит ему, то это было в тот час, в ту минуту, когда, взяв его руку, она оросила ее слезами.
Первым осведомился об исходе операции ротмистр Петрашев. Однажды в послеобеденный час он приехал на автомобиле из Софии и тотчас отправился к Бенцу в госпиталь. С некоторым смущением он вошел к нему в кабинет, однако скоро сумел обрести свой обычный светски-непринужденный вид. Бенц оказал его сестре ни с чем не сравнимую, огромную услугу!.. Ротмистр Петрашев никогда не сомневался в Бенце. Он с первой же встречи оценил моральные качества, ставящие Бенца выше узких профессиональных предрассудков. Он намеревался сам откровенно поговорить с ним, но Елена просила его не делать этого – она чрезвычайно чувствительное создание. Она хотела, чтобы ее поняли, прежде чем осуждать или оправдывать. Надо признать, Андерсону и Гиршфогелю удалось создать как нельзя более подходящую атмосферу. Возможно, их знакомство с Бенцем носило несколько преднамеренный характер, но иного выхода у них не было.
Все это было произнесено одним духом по-французски. Ротмистр Петрашев виртуозно играл словами, как жонглер шариками перед удивленной публикой, которая тем не менее прекрасно понимает всю бесполезность его занятного искусства. Бенц терпеливо забавлялся его красноречием, пока какой-то добрый дух не шепнул ротмистру, что пора идти, и ротмистр удалился, так и не уладив дела.
Вечером, когда Бенц пришел навестить Елену. Сильви подала ему конверт, надписанный ротмистром Петрашевым. Бенц вскрыл конверт. Внутри был чек.
– Вот как! – вскричал Бенц и швырнул чек Елене. – Это вы надоумили его?
Елена прочитала чек, задумалась, усмехнулась и разорвала его в клочки.
– Простите его! – умоляюще сказала она. – В сущности, я одна должна расплачиваться за все. Вы увидите, как я это сделаю!.. О мой дорогой, вы увидите…
В последующие дни Бенц достиг такой степени любовного экстаза, что дальнейшие душевные потрясения казались ему невозможными. Самообман всех, кто стремится к счастью, в том, что они верят в зависимость счастья от внешних обстоятельств и от мнимого сходства характеров. Как будто существует действительность, угождающая нашим желаниям, и родственные души, не знающие противоречий. Бенц свыкся с причудливым характером Елены, в котором искренняя страсть переплеталась с лукавством. Зная, что она использует его в своих целях, льстит и скрытничает, он был уверен, что по крайней мере сейчас она любит его. Однако впоследствии он не мог объяснить себе внезапный поворот в их отношениях. Никто не в силах оправдать свои решения, принятые в ослеплении чувством, ибо интимная сущность наших чувств недоступна рассудку. Бенц мог сказать себе, что вспышка его гордости пересилила любовь, но это объяснение не удовлетворяло его. Разве он уже не растоптал в себе гордость? Если же гордость его в тот момент была столь сильна, то почему он не остался верен ей до конца? Не чувствовал ли он свою нарастающую непоследовательность? Не было ли подоплекой его поступка ожесточение, желание помучить и наказать любимое существо за то, что он не мог полностью овладеть его душой?
Осень уходила среди лазурной синевы, прозрачного воздуха и роскошного многоцветья умирающей растительности. Пришелец с севера, Бенц особенно остро ощущал пронзительно грустную красоту поздней осени в южной Болгарии. Жаркие дни миновали, солнце светило не столь ярко, и в его мягких лучах окрестные холмы окутались пурпурно-фиолетовыми тенями. Воздух был напоен ароматом осенних роз, сохнущего табака, зрелых плодов, к которому примешивался запах гнили и миазмов, присущий всем восточным городам. Эта смесь благоухания и вони напоминала Бенцу по странной ассоциации контраст между жизнью и трупным разложением.
Почти каждое воскресенье Бенц с Еленой поднимались на высокий холм над городом, который вместе с другими террасовидными возвышениями образовывал подножье гигантской горной цепи, чьи снежные вершины терялись в голубой дымке на юге. После длительного подъема они добирались до развалин средневековой крепости и подолгу сидели на поросших мохом гранитных глыбах. Перед ними расстилался фантастический вид – сочетание ярких красок, солнечного сияния и синевы. Котловина, в которой лежал город, испещренная пожелтевшими садами и рисовыми полями, напоминала торжественное облачение восточного священника, которое во время молебна слепит своим блеском глаза верующих. Но во всем пейзаже, в пышности умирающих деревьев и трав проглядывала какая-то погребальная торжественность, острая, жгучая печаль, неумолимо давящая душу. Бенц знал, что там, на юге, за нежно-голубым горизонтом, грохочут орудия, трещат пулеметы, разбиваются о землю объятые дымом и пламенем аэропланы. После каждой атаки оттуда прибывали поезда смерти с останками людей, изувеченных снарядами, задушенных газами, сожженных огнеметами, – неописуемое зрелище некогда живых людей, превратившихся в куски обугленного мяса и растопленного жира… Иногда Бенцу казалось, что несвойственная ему ранее обостренность чувств вызвана этим неотступным призраком повсеместного, беспримерного, ужасного человеческого страдания.
Однажды Елена и Бенц, поднявшись на холм, сидели на знакомых развалинах. Несколько минут они молча созерцали огромный пожар осени, красные и желтые языки пламени мертвой листвы, которыми горела котловина. Как всегда, находясь рядом с Еленой, Бенц испытывал чувство грустного умиления. Прислонившись к его плечу и глядя куда-то вдаль, Елена задумчиво разминала в пальцах душистые травки, которые набрала по дороге. Она была в тонком белом платье и широкополой модной соломенной шляпе, цвет которой прекрасно гармонировал с ее смуглым лицом. В приглушенном блеске солнца еще заметнее было его очарование, в котором переливались восточное сладострастие, меланхолия и нега. Но за рассеянной улыбкой, затуманенным взглядом и прелестным овалом лица Бенц впервые уловил странную жестокость, проглядывавшую и в кажущейся мягкости, и в лености интонаций, и в движениях, и во всем ее облике.
– О чем вы думаете, Эйтель? – вдруг спросила она.
– О вашей родословной! – ответил Бенц.
– Во мне смешалось несколько кровей!
– Только две! – возразил Бенц, глядя на синеватые круги под глазами Елены.
Она задумчиво улыбнулась. Действительно, в золотистом мерцании ее глаз сквозила томная чувственность – вековое наследие женщин Востока.
Бенц сказал, что смешение крови порождает жестоких индивидов, и привел в пример мулатов.
– Жестоких?… – повторила она, повернувшись к нему. Глаза ее оставались, как и прежде, загадочными, затуманенными, непроницаемыми. – О мой милый, ну и что ж такого?… Вы будете любить меня еще сильнее!
На этот раз Елена пожелала скорее вернуться домой, потому что Андерсон собирался побывать у них проездом и ей хотелось повидаться с ним.
– Вы думаете, что Клод будет сидеть набрав в рот воды? – сказала она. – Мне хочется услышать последние софийские сплетни обо мне.
– Они интересуют вас? – спросил Бенц.
– Да. Любовь и гнев мужчин – зеркало для женщин, которых они любят.
– Вы хотели бы смотреться в него не отрываясь!
– Все мы, женщины, суетны! Не ревнуйте, дорогой мой! Сейчас мне очень жаль Клода. Он неплохой мальчик, но я его разлюбила…
Пока они медленно спускались по тропинкам в город, она оживилась и заговорила о фон Гарцфельде:
– Вы знаете, он внезапно ворвался в мою жизнь, и моя реакция была первым сознательным проявлением моей воли!..
– Сознательным? – с горечью переспросил Бенц.
– Да, сознательным!.. Даже Гиршфогель не поверил бы мне. По его теории, аморальное начало проявляется у женщин лишь тогда, когда они достигнут известной изощренности ума и зрелости тела, то есть когда приобретают возможность лгать и развратничать безнаказанно.
– Вы хотите меня шокировать?
– Но вы остаетесь совершенно невозмутимым!
– Тогда зачем вам афоризмы Гиршфогеля?
– Простите меня!.. Любви свойственно играть пустыми словами, даже когда она печальна.
– Почему же она печальна?
– Не знаю!.. Сейчас она показалась мне печальной, и мне вдруг захотелось развлечься, вспомнив Гиршфогеля.
– Да, но разговор шел о Гарцфельде!
– О да!.. Я расскажу вам и о нем! Это было четыре года назад. Я ехала из Лозенграда в Софию. Только что потеряла отца. Чувствовала себя безнадежно одинокой. Меня взяла под свое покровительство какая-то американская миссия – несколько старых дев и тощий врач. Они бежали в Софию от холеры. Когда к нам в купе входил какой-нибудь иностранный журналист, они затевали разговор об отце и говорили, показывая на меня: «That's his daughter». [14]Журналисты трагически покачивали головой. Некоторые из них фотографировали меня, как жертву войны. Один англичанин спросил, есть ли у меня близкие, и, когда квакеры сказали ему, что не знают, совершенно серьезно предложил устроить меня за свой счет в какой-то пансион. До чего смешные люди англичане!.. Но все эти разговоры меня ужасно мучили. Мне хотелось уединиться, прочитать молитвы за упокой души отца. В ту пору я была религиозна, и у меня была огромная потребность помолиться. Я ушла в соседнее купе. Там никого не было. Прочитав молитвы, я сжалась в комочек у окна. Мне вдруг стало очень тоскливо. Хотелось плакать, плакать навзрыд. Потом я пришла в себя и стала смотреть в окно. Поезд мчался по опустошенной равнине. Там и сям виднелись сожженные деревни, разбитые орудия, брошенные зарядные ящики. А сколько было трупов!.. Черные, страшные разложившиеся трупы. Иногда они валялись у самого полотна, и я различала мундиры. Солдаты!.. Погибшие от холеры солдаты, которых живые не успевали закапывать. Меня охватил тупой, неописуемый ужас. Я даже перестала думать об отце. Сидела у окна как окаменелая. Мне казалось, стоит обернуться, и я увижу за спиной эти страшные, посинелые лица, застывшие в последних судорогах агонии. Я хотела было вернуться к квакерам, но не могла сдвинуться с места. И тогда в купе кто-то вошел. Я вскрикнула в ужасе…
– И упали в обморок?
– Нет! Я овладела собой. В окно светило солнце, и я ясно увидела, что передо мной стоит не призрак, а живой человек. В то время Клод числился военным наблюдателем и носил австро-венгерскую форму. Вначале его появление не произвело на меня никакого впечатления. В поезде ехали всевозможные атташе, корреспонденты, благотворительные миссии, которые благоразумно бежали из пораженных холерой мест. Я знала это. Мой вскрик застал его врасплох. Он пробормотал: «Pardon, mademoiselle…» [15]– и взял из багажной сетки небольшой саквояж, который я раньше не заметила. «Les cadavres!..» [16]– прошептала я. «Да, это ужасно! – сказал он по-французски. – Но зачем вы смотрите на них?» Я сказала ему, что даже с закрытыми глазами вижу трупы. Он усмехнулся. Мне показалось, что он слишком внимательно смотрит на меня. До сих пор не могу сказать, что выражал его взгляд: проницательность бывалого человека или просто удивление. Вероятно, он спрашивал себя, как я очутилась в этих местах. Я не была ни сестрой милосердия, ни беженкой, ни зрелой женщиной, ни ребенком. До сих пор удивляюсь – почему я осталась в его купе. Осталась сознательно!.. Я знала, что пора вернуться к американцам, но не двинулась с места. Мне вдруг захотелось поговорить с ним, показать, что я уже не маленькая. Все дети страдают такой манией, но во мне уже не оставалось ничего детского. Но прошло и получаса, как он разговаривал со мной, как со взрослой.
Бенц совершил преступление против моральных канонов своей профессии, против человеческих и божественных законов, в которые он верил, и все-таки он не испытывал никаких угрызений. Он безумно обрадовался, когда день и ночь прошли без повышения температуры. Вторую ночь Бенц провел в комнате Гиршфогеля и рано утром поднялся к Елене. Верная Сильви неотлучно сидела у постели. Елена безмятежно спала. Несколько минут Бенц с тихой радостью созерцал ее спокойное, ангельское лицо, на котором еще лежал отпечаток жестокой боли. Он отпустил Сильви и сел на ее место. В тихий час раннего утра, усталый после бессонной ночи, но бесконечно счастливый, зная, что Елена вне опасности, Бенц почувствовал, что она стала частицей его самого, и его охватило невыразимое блаженство. В этом состоянии он провел несколько часов. Легкий шум и слабый вздох нарушили глубокую, сладостную тишину. Он склонился над Еленой, увидел, как медленно поднимаются ее веки, увидел ее неподвижный, еще затуманенный сном взгляд.
– Сильви!.. – прошептала она.
Бенц положил руку ей на лоб. Елена слабо вскрикнула и, увидев его, попыталась спрятать лицо. Бенц велел ей не двигаться.
– Почему вы здесь? – спросила она.
– Надо было сменить Сильви.
Бывают минуты, когда молчание красноречивее слов. Если когда-либо Бенц сознавал, что душа Елены принадлежит ему, то это было в тот час, в ту минуту, когда, взяв его руку, она оросила ее слезами.
Первым осведомился об исходе операции ротмистр Петрашев. Однажды в послеобеденный час он приехал на автомобиле из Софии и тотчас отправился к Бенцу в госпиталь. С некоторым смущением он вошел к нему в кабинет, однако скоро сумел обрести свой обычный светски-непринужденный вид. Бенц оказал его сестре ни с чем не сравнимую, огромную услугу!.. Ротмистр Петрашев никогда не сомневался в Бенце. Он с первой же встречи оценил моральные качества, ставящие Бенца выше узких профессиональных предрассудков. Он намеревался сам откровенно поговорить с ним, но Елена просила его не делать этого – она чрезвычайно чувствительное создание. Она хотела, чтобы ее поняли, прежде чем осуждать или оправдывать. Надо признать, Андерсону и Гиршфогелю удалось создать как нельзя более подходящую атмосферу. Возможно, их знакомство с Бенцем носило несколько преднамеренный характер, но иного выхода у них не было.
Все это было произнесено одним духом по-французски. Ротмистр Петрашев виртуозно играл словами, как жонглер шариками перед удивленной публикой, которая тем не менее прекрасно понимает всю бесполезность его занятного искусства. Бенц терпеливо забавлялся его красноречием, пока какой-то добрый дух не шепнул ротмистру, что пора идти, и ротмистр удалился, так и не уладив дела.
Вечером, когда Бенц пришел навестить Елену. Сильви подала ему конверт, надписанный ротмистром Петрашевым. Бенц вскрыл конверт. Внутри был чек.
– Вот как! – вскричал Бенц и швырнул чек Елене. – Это вы надоумили его?
Елена прочитала чек, задумалась, усмехнулась и разорвала его в клочки.
– Простите его! – умоляюще сказала она. – В сущности, я одна должна расплачиваться за все. Вы увидите, как я это сделаю!.. О мой дорогой, вы увидите…
В последующие дни Бенц достиг такой степени любовного экстаза, что дальнейшие душевные потрясения казались ему невозможными. Самообман всех, кто стремится к счастью, в том, что они верят в зависимость счастья от внешних обстоятельств и от мнимого сходства характеров. Как будто существует действительность, угождающая нашим желаниям, и родственные души, не знающие противоречий. Бенц свыкся с причудливым характером Елены, в котором искренняя страсть переплеталась с лукавством. Зная, что она использует его в своих целях, льстит и скрытничает, он был уверен, что по крайней мере сейчас она любит его. Однако впоследствии он не мог объяснить себе внезапный поворот в их отношениях. Никто не в силах оправдать свои решения, принятые в ослеплении чувством, ибо интимная сущность наших чувств недоступна рассудку. Бенц мог сказать себе, что вспышка его гордости пересилила любовь, но это объяснение не удовлетворяло его. Разве он уже не растоптал в себе гордость? Если же гордость его в тот момент была столь сильна, то почему он не остался верен ей до конца? Не чувствовал ли он свою нарастающую непоследовательность? Не было ли подоплекой его поступка ожесточение, желание помучить и наказать любимое существо за то, что он не мог полностью овладеть его душой?
Осень уходила среди лазурной синевы, прозрачного воздуха и роскошного многоцветья умирающей растительности. Пришелец с севера, Бенц особенно остро ощущал пронзительно грустную красоту поздней осени в южной Болгарии. Жаркие дни миновали, солнце светило не столь ярко, и в его мягких лучах окрестные холмы окутались пурпурно-фиолетовыми тенями. Воздух был напоен ароматом осенних роз, сохнущего табака, зрелых плодов, к которому примешивался запах гнили и миазмов, присущий всем восточным городам. Эта смесь благоухания и вони напоминала Бенцу по странной ассоциации контраст между жизнью и трупным разложением.
Почти каждое воскресенье Бенц с Еленой поднимались на высокий холм над городом, который вместе с другими террасовидными возвышениями образовывал подножье гигантской горной цепи, чьи снежные вершины терялись в голубой дымке на юге. После длительного подъема они добирались до развалин средневековой крепости и подолгу сидели на поросших мохом гранитных глыбах. Перед ними расстилался фантастический вид – сочетание ярких красок, солнечного сияния и синевы. Котловина, в которой лежал город, испещренная пожелтевшими садами и рисовыми полями, напоминала торжественное облачение восточного священника, которое во время молебна слепит своим блеском глаза верующих. Но во всем пейзаже, в пышности умирающих деревьев и трав проглядывала какая-то погребальная торжественность, острая, жгучая печаль, неумолимо давящая душу. Бенц знал, что там, на юге, за нежно-голубым горизонтом, грохочут орудия, трещат пулеметы, разбиваются о землю объятые дымом и пламенем аэропланы. После каждой атаки оттуда прибывали поезда смерти с останками людей, изувеченных снарядами, задушенных газами, сожженных огнеметами, – неописуемое зрелище некогда живых людей, превратившихся в куски обугленного мяса и растопленного жира… Иногда Бенцу казалось, что несвойственная ему ранее обостренность чувств вызвана этим неотступным призраком повсеместного, беспримерного, ужасного человеческого страдания.
Однажды Елена и Бенц, поднявшись на холм, сидели на знакомых развалинах. Несколько минут они молча созерцали огромный пожар осени, красные и желтые языки пламени мертвой листвы, которыми горела котловина. Как всегда, находясь рядом с Еленой, Бенц испытывал чувство грустного умиления. Прислонившись к его плечу и глядя куда-то вдаль, Елена задумчиво разминала в пальцах душистые травки, которые набрала по дороге. Она была в тонком белом платье и широкополой модной соломенной шляпе, цвет которой прекрасно гармонировал с ее смуглым лицом. В приглушенном блеске солнца еще заметнее было его очарование, в котором переливались восточное сладострастие, меланхолия и нега. Но за рассеянной улыбкой, затуманенным взглядом и прелестным овалом лица Бенц впервые уловил странную жестокость, проглядывавшую и в кажущейся мягкости, и в лености интонаций, и в движениях, и во всем ее облике.
– О чем вы думаете, Эйтель? – вдруг спросила она.
– О вашей родословной! – ответил Бенц.
– Во мне смешалось несколько кровей!
– Только две! – возразил Бенц, глядя на синеватые круги под глазами Елены.
Она задумчиво улыбнулась. Действительно, в золотистом мерцании ее глаз сквозила томная чувственность – вековое наследие женщин Востока.
Бенц сказал, что смешение крови порождает жестоких индивидов, и привел в пример мулатов.
– Жестоких?… – повторила она, повернувшись к нему. Глаза ее оставались, как и прежде, загадочными, затуманенными, непроницаемыми. – О мой милый, ну и что ж такого?… Вы будете любить меня еще сильнее!
На этот раз Елена пожелала скорее вернуться домой, потому что Андерсон собирался побывать у них проездом и ей хотелось повидаться с ним.
– Вы думаете, что Клод будет сидеть набрав в рот воды? – сказала она. – Мне хочется услышать последние софийские сплетни обо мне.
– Они интересуют вас? – спросил Бенц.
– Да. Любовь и гнев мужчин – зеркало для женщин, которых они любят.
– Вы хотели бы смотреться в него не отрываясь!
– Все мы, женщины, суетны! Не ревнуйте, дорогой мой! Сейчас мне очень жаль Клода. Он неплохой мальчик, но я его разлюбила…
Пока они медленно спускались по тропинкам в город, она оживилась и заговорила о фон Гарцфельде:
– Вы знаете, он внезапно ворвался в мою жизнь, и моя реакция была первым сознательным проявлением моей воли!..
– Сознательным? – с горечью переспросил Бенц.
– Да, сознательным!.. Даже Гиршфогель не поверил бы мне. По его теории, аморальное начало проявляется у женщин лишь тогда, когда они достигнут известной изощренности ума и зрелости тела, то есть когда приобретают возможность лгать и развратничать безнаказанно.
– Вы хотите меня шокировать?
– Но вы остаетесь совершенно невозмутимым!
– Тогда зачем вам афоризмы Гиршфогеля?
– Простите меня!.. Любви свойственно играть пустыми словами, даже когда она печальна.
– Почему же она печальна?
– Не знаю!.. Сейчас она показалась мне печальной, и мне вдруг захотелось развлечься, вспомнив Гиршфогеля.
– Да, но разговор шел о Гарцфельде!
– О да!.. Я расскажу вам и о нем! Это было четыре года назад. Я ехала из Лозенграда в Софию. Только что потеряла отца. Чувствовала себя безнадежно одинокой. Меня взяла под свое покровительство какая-то американская миссия – несколько старых дев и тощий врач. Они бежали в Софию от холеры. Когда к нам в купе входил какой-нибудь иностранный журналист, они затевали разговор об отце и говорили, показывая на меня: «That's his daughter». [14]Журналисты трагически покачивали головой. Некоторые из них фотографировали меня, как жертву войны. Один англичанин спросил, есть ли у меня близкие, и, когда квакеры сказали ему, что не знают, совершенно серьезно предложил устроить меня за свой счет в какой-то пансион. До чего смешные люди англичане!.. Но все эти разговоры меня ужасно мучили. Мне хотелось уединиться, прочитать молитвы за упокой души отца. В ту пору я была религиозна, и у меня была огромная потребность помолиться. Я ушла в соседнее купе. Там никого не было. Прочитав молитвы, я сжалась в комочек у окна. Мне вдруг стало очень тоскливо. Хотелось плакать, плакать навзрыд. Потом я пришла в себя и стала смотреть в окно. Поезд мчался по опустошенной равнине. Там и сям виднелись сожженные деревни, разбитые орудия, брошенные зарядные ящики. А сколько было трупов!.. Черные, страшные разложившиеся трупы. Иногда они валялись у самого полотна, и я различала мундиры. Солдаты!.. Погибшие от холеры солдаты, которых живые не успевали закапывать. Меня охватил тупой, неописуемый ужас. Я даже перестала думать об отце. Сидела у окна как окаменелая. Мне казалось, стоит обернуться, и я увижу за спиной эти страшные, посинелые лица, застывшие в последних судорогах агонии. Я хотела было вернуться к квакерам, но не могла сдвинуться с места. И тогда в купе кто-то вошел. Я вскрикнула в ужасе…
– И упали в обморок?
– Нет! Я овладела собой. В окно светило солнце, и я ясно увидела, что передо мной стоит не призрак, а живой человек. В то время Клод числился военным наблюдателем и носил австро-венгерскую форму. Вначале его появление не произвело на меня никакого впечатления. В поезде ехали всевозможные атташе, корреспонденты, благотворительные миссии, которые благоразумно бежали из пораженных холерой мест. Я знала это. Мой вскрик застал его врасплох. Он пробормотал: «Pardon, mademoiselle…» [15]– и взял из багажной сетки небольшой саквояж, который я раньше не заметила. «Les cadavres!..» [16]– прошептала я. «Да, это ужасно! – сказал он по-французски. – Но зачем вы смотрите на них?» Я сказала ему, что даже с закрытыми глазами вижу трупы. Он усмехнулся. Мне показалось, что он слишком внимательно смотрит на меня. До сих пор не могу сказать, что выражал его взгляд: проницательность бывалого человека или просто удивление. Вероятно, он спрашивал себя, как я очутилась в этих местах. Я не была ни сестрой милосердия, ни беженкой, ни зрелой женщиной, ни ребенком. До сих пор удивляюсь – почему я осталась в его купе. Осталась сознательно!.. Я знала, что пора вернуться к американцам, но не двинулась с места. Мне вдруг захотелось поговорить с ним, показать, что я уже не маленькая. Все дети страдают такой манией, но во мне уже не оставалось ничего детского. Но прошло и получаса, как он разговаривал со мной, как со взрослой.