Страница:
Дмитрий Красько
Волк-одиночка
Глава 1
Желтые, скрюченные в букву «е» листья падали на крышу, капот, лобовуху и, шурша, скатывались вниз. Это была осень. Все вокруг было тоскливо, и листья шуршали тоскливо. Даже моя машина выглядела тоскливо. Может, и нашелся бы сейчас тип вроде старого доброго аса Пушкина, который, употребив для сугреву, крякнул бы, потеребил баки и пробормотал что-нибудь про унылую пору – очей очарованье, глядя на всю окружающую хрень.
Я, в любом случае, не согласился бы с ним. Более мерзкого времени года представить невозможно. Природа готовится впасть в спячку, а ты сидишь, понимая, что тебе этого не дано, и настраиваешься на то, что несколько месяцев кряду будешь мотать на кулак сопли по случаю зимы и холодов.
Впрочем, очень может быть, что я неправ. Может, прав как раз ас Пушкин. Но для такой меланхолии у меня было основание. Если точнее – даже несколько.
Во-первых, вчера утром Женечка, с которой мы прожили душа в душу целых три недели, собрала манатки и покинула мою враз осиротевшую обитель, сообщив напоследок, что я ее устраиваю в плане физиологическом, а вот в плане бытовом – как-то не очень. Я, будучи джентльменом до мозга костей, проводил ее до самого порога и даже попытался поцеловать в щечку на прощанье, но, получив закрывшейся дверью по физиономии, раздумал это делать. И даже не попытался остановить, за что потом бил себя по лицу и делал другие гадости. Потому что, к стыду своему, успел прикипеть к этой самой Женечке душой, и через пару часов после ее ухода во мне уже скреблись кошки, заливая кровью внутренности. На память остались порванный в порыве страсти лифчик да терпковатый запах духов, успевший крепко въесться в стены. Маловато для здорового мужика тридцати трех лет от роду.
Следующий удар нанес наш завгар, гнусный и подлый человек по прозвищу и фамилии Макарец. Подозвав меня вечером, он, ехидно усмехаясь и шипя воздухом сквозь проделанные мной в частоколе его зубов дыры, сообщил, чтобы я готовился. Ибо через две недели перестану быть сотрудником данного таксомоторного заведения. Макарецову радость можно было понять – я за подлость не раз занимался его воспитанием путем рукоприкладства. Ну, так ведь и натерпелся не меньше. Как бы там ни было, а я даже не стал докапываться, по какой причине меня списывают на землю. Вряд ли Макарец расколется. Да и причин он мог нарыть немало – слишком долго заносил в свои кондуиты мои грехи. В общем, мне светила перспектива остаться без работы.
Но самым хреновым было не это. Самым хреновым было то, что сегодня утром какой-то спортсмен-любитель, ценитель утренних пробежек и собственного здоровья, увидел в Центральном парке такси с распахнутыми дверцами. Человеку свойственно любопытство, иначе он давно вымер бы от голода, перенаселив Землю. Бегун заглянул в машину. И побежал дальше – вызывать милицию. Я ему не завидую – вряд ли он сможет спать без кошмаров ближайшие месяца три. И пару недель, как минимум, будет маяться несварением желудка.
У меня, чтобы не соврать, нервы железные и желудок может при желании гвозди переварить. Но после того, что я увидел в том такси, чувствовалось, что и мне на пару дней голодный паек обеспечен.
Там, вытянувшись на передних сиденьях и полоская голову в луже собственных крови и мозга, лежал человек. Меня, как слегка припозднившегося, привезли на опознание. И я опознал. Не по лицу – оно было изуродовано так, как Бог над черепахой не издевался. Но по шраму на тыльной стороне ладони, по одежде, по хилому телосложению, по красному галстуку на шее, которым он, почему-то, так дорожил, да по очкам в легкой позолоченной оправе, я узнал Четыре Глаза.
Он был слабым и тихим парнем. Но он был моим другом. Он не имел на своей душе ни одного греха, кроме растоптанного в детстве таракана. С ним нельзя было посидеть по-человечески за бутылкой водки, потому что после трех стопариков он уже лыка не вязал. С ним нельзя было выходить на охоту за любительницами острых ощущений, поскольку он обожал свою жену и блюл чистоту семейных отношений.
Но он никогда не делал подлостей – по крайней мере, на моей памяти. Он никогда не отказывал мне в помощи – по крайней мере, когда я в ней нуждался. Он умел заткнуться в нужное время и оказаться в нужном месте, подзанять денег и достать что-нибудь незаконное. В общем, он был моим другом. Хилым, тщедушным, но – другом.
Я долго стоял в парке, навалившись обмякшим плечом на дуб, смотрел на возню вокруг тела сначала ментов, а потом медиков, морщился, как от зубной боли, и все думал – что за твари превратили в компот светловолосую голову моего друга?
При нем не нашли ни денег, ни бумажника, ни часов, ни даже обручального кольца. Он умер потому только, что имел неосторожность заниматься работой, которая предполагает взимание денег с клиентов и складывание их в «кормушку». Она, кстати, тоже была пуста. Ограбление – налицо. Но зачем же так зверски-то?! Ему, если разобраться, хватило бы одного удара по ушам, чтобы отрубиться на часок.
…Листья по-прежнему падали, грустно шурша. Все-таки мерзкое это время – осень. По какому праву она существует? По какому праву существует мутор в моей душе? Зачем так несовершенен мир, Боже? Или это люди, его заселяющие, вымарали его своими потными от натуги телесами? Или это я где-то заляпал душу в дерьме, и теперь грешу на все, что вижу, когда достаточно очиститься самому? Вопросы, вопросы… Кто ответит на них мне, Мише Мешковскому, чей позывной Мишок, человеку без особых талантов и незапятнанной совести, с трясущимися время от времени руками, но все же – человеку, которому тоже свойственно, как оказалось, бояться, любить, страдать и – оставаться без ответа?
Какие-то двое длинноволосых в потасканной одежде бросились к моей машине через дорогу. Я без предубеждения отношусь ко всякого рода хиппи, но на этот раз быстро вытянул руку и задвинул защелки на дверях. Ехать куда-либо в таком состоянии я не собирался. О чем и сообщил определенным жестом расплющившемуся о стекло лицу.
Лицо оказалось с понятием, махнуло на меня рукой и побежало дальше, оставив безвольное водительское туловище наедине с его мыслями.
Мыслей у туловища было хоть отбавляй, но все они были какие-то неправильные, скользкие и противные. Подозрительно сильно смахивали на глубоководных рыб: во тьме умственных глубин чувствовали себя более или менее нормально, но поднимаясь выше, взбухали, а еще выше – и их разрывало от собственного внутреннего давления. И тогда по поверхности мозга расплывалась вся неприглядная сущность, включая кишки и прочие жабры. А мне, как владельцу всего этого добра, оставалось то, что оставалось – вонючая плоть, явственно отдающая смертью, воспоминания о бренности бытия и краткая, но истертая веками и глупцами мысль: все мы там будем. Как это ни пошло.
Четыре Глаза ушел. Он был не первый. Далеко не первый, если считать со времен Адама. Но даже если брать тот небольшой отрезок времени, что сумела зафиксировать моя память, он был даже не десятым. Я бы дорого дал, будь он последним, но ведь и это не так. За ним еще пойдут другие, чуяло мое сердце. И очень скоро пойдут. Я постараюсь.
На стекло неприличным черно-белым пятном капнул привет от пролетавшей мимо вороны. Я встрепенулся, включил дворники, и те размазали птичье дерьмо по лобовухе.
Грусти – не грусти, а работы сегодня все равно никакой не получится. Я просто не в состоянии буду ничего делать. Лица клиентов – прекрасно знаю по предыдущему опыту – станут вдруг тупыми и ужасно нудными, я начну раздражаться по пустякам, грубить, а закончится все тем, что либо я кому-нибудь зубы выбью, либо подобное проделают со мной.
Проведя языком по трем дырам, оставшимся на том месте, где некогда красовались зубы, я вздохнул и завел машину. Дальнейший план действий был очевиден – я вклинился в поток машин и отправился в гараж.
Из первой полосы старался не выбиваться. Нервные окончания подрагивали, как Анка-пулеметчица за своим любимым занятием, а потому двигаться приходилось медленно и осторожно. Мне совсем не улыбалось влипнуть в этот день в неприятность под названием ДТП. И без того в голове бардак.
В гараже витало траурное настроение. Даже Макарец, и тот – вот уж никогда бы не подумал – спал с лица. Его тонкие бледные губы кривились в нервических гримасах, обнажая щербатые десны. По его небритым щекам – клянусь! – время от времени стекали слезы.
Я загнал машину вглубь бокса и выбрался из салона. На краю смотровой ямы сидел механик Вахиб и курил, не обращая внимания на Макареца, который еще день назад при виде такой картины стал бы ядом плеваться и делать вид, что он – потерявший управление космический корабль. Но теперь завгар лишь мотал сопли на кулак, шмыгал носом и вообще всем своим видом показывал, что он не полное дерьмо, а тоже, в некотором роде, человек.
Я засунул руки в карманы и уставился в окно. Узкое, высокорасположенное, оно показывало унылую панораму октябрьского неба. Ярко-синего, солнечного, но уже до холодной сталистости отмытого дождями и отполированного заморозками.
Вздохнув, я пошел к Макарецу. И, подойдя, впервые за несколько лет обратился к нему по-людски:
– Это, Василич… Натурально, я не я буду… Никак, вообще…
– Чего? – удивленно спросил он.
Вы будете смеяться, но я смутился. Я, Миша Мешковский, не мог найти слов, чтобы выразить то, что думаю! Впрочем, только сначала. Потом дело пошло лучше:
– Не смогу я сегодня работать. Руки трясутся. Нервы – ни к черту. Еще собью кого-нибудь. Неохота. Я ставлю машину.
– Ставь, – он махнул рукой и шмыгнул носом. – Какая теперь-то разница?..
Я так и не понял, что имел в виду завгар – или то, что со смертью Четырехглазого во всех что-то надломилось, или что мне теперь можно делать, что угодно – все равно меня скоро попрут из таксопарка.
Разбираться я не стал. Потому что не врал, говоря, что нервы – ни к черту. Напрягись я сейчас мозгом, и не уверен, что смогу удержать на месте свою крышу. А потому просто протянул Макарецу ключи, нашел свою фамилию в протянутом журнале, поставил напротив закорючку, долженствующую означать подпись и, через раз переставляя ноги, пошел к выходу.
Мне было хреново – факт. Так же, как хреново было всем, кто работал в гараже и кому уже сообщили о смерти всеобщего приятеля Четыре Глаза. Так же, как хреново было самой природе – она вяла без зазрения совести, усугубляя хреновость в людских душах.
Я знал, что рано или поздно доберусь до подонков, размозживших Четырехглазому голову. Я чувствовал, что этого не избежать. Даже несмотря на то, что не знал, с чего начать поиски. Но что-то, какое-то неясное предчувствие, сосало мою душу. Она чувствовала близкую кровь, и настраивалась на бой.
Но с кем? Я не знал, где противник, не знал, в какую сторону нанести первый удар. Более того – я не знал, первым нанесу удар или все-таки буду стороной обороняющейся. Впрочем, тут у меня было определенное преимущество – я знал, что война будет, а подонки – нет. Фактор внезапности оставался на моей стороне, но как его использовать, я тоже не знал.
Мысли выписывали кренделя, запутывались в морские узлы при первой попытке привести их в относительный порядок для подготовки плацдарма идей. И то, что они никак не хотели сортироваться, говорило только об одном – самих идей, по крайней мере, сегодня, мне не видать.
Чтобы хоть немного провентилировать мозг, я побрел в сторону Набережной. Другого места, чтобы постоять, не бросаясь в глаза странностью своего поведения любопытным прохожим, я не знал. Не в горпарк же идти, в самом деле, где до сих пор витала неуспокоенная душа Четырехглазого. А идти домой, где все до пошлости уютно, знакомо и пахнет Женечкой, не хотелось.
Люди и машины текли мимо – кто обгоняя, а кто – наоборот, спеша навстречу, – и им было просто. У них не было друга, растерзанный труп которого им продемонстрировали сегодня поутру. У них были обычные дела и заботы, и они воображали, что это очень важно, очень трудно и несправедливо – именно на них взваливать эту непосильную ношу. Чушь. Но подобную чушь еще вчера порол и я, спеша куда-то, ругаясь и плюясь матерными словами. Вчера я даже не подозревал, что может быть еще труднее. Намного труднее – стократ. Что душа, в которую беспардонно и смачно плюнут, может устроить мне аутодафе.
В общем и целом, я, если чем и выделялся из толпы, то, наверное, именно отрешенным и заторможенным видом. Но это внешне. Внутренне же я был совсем – как инопланетянин – другой.
Я шел и думал. Лица встречных и поперечных расплывались, как в тумане, но я не обращал на эту странность внимания. Пусть себе расплываются. Хоть по молекуле до размеров Вселенной. К черту. У меня друга грохнули.
Я шел и вспоминал Четыре Глаза. Как он дурачился, отдавая Макарецу пионерский салют, осененный болтающимся на шее пионерским галстуком. Как он однажды, в стельку пьяный, пытался выбраться на четвереньках из гаража и ползти домой, где его ждала – совершенно трезвого, между прочим – верная супруга. Как он уронил колесо в смотровую яму и угодил им прямо по кепке Вахибу, да так удачно, что тот полчаса гонялся за виновником по всему гаражу, ругаясь по-адыгски и потрясая ключом на тридцать три.
Вспомнил, как мы, таксисты, бились об заклад, ставя на кон ящик водки, удастся ли кому вывести его, невозмутимого в принципе, из себя. Пари заключалось несколько раз, но, насколько я помню, психанул Четыре Глаза только однажды, да и то не на спор, а потому, что кто-то не выбирал выражений, говоря о его семейной жизни. Этот «кто-то» пришел в гости в гараж сильно выпивши, устроил посиделки и нагрубил Четырехглазому. Тот, окосевший, без лишних слов взял с ящика бутылку водки и разбил о голову грубияна. И только после этого стал бить себя в грудь, матерно ругаться и кричать, что никому не позволит поносить его Любаву. Но виновник происшествия этой речи уже не слышал – он лежал на полу, и над его ухом с поразительной скоростью набухала шишка.
Вспомнил я и те несколько заварушек, из которых нам приходилось выпутываться вместе. Иногда помогал он мне, чаще – я ему. Но, как бы там ни было, я всегда знал, что моя помощь окупится – стоит мне попасть в хипеш, позову его, и он придет, вооружившись первым, что попадется под руку, хоть вилкой, хоть скалкой. А нетрадиционным оружием он, не смотря на хилое телосложение, орудовал на удивление ловко. Самое интересное, что ни нож, ни пистолет в его руках не держались – в этом смысле он был совершенный пацифист.
И вот такого парня сегодня ночью какие-то ублюдки угробили за жалкую тысячу рублей – разве это цена его жизни, с которой мне, допустим, и вовсе стоило брать пример? Но эти сволочи не спрашивали у него биографию. Они просто поставили в ней точку. Грубо. Монтировкой. Или газовым ключом. Какая разница, если книга его жизни так и не была дописана?!
Я приметил ступеньки и спустился вниз, к воде. Грязные, вонючие струи – не реки даже, ручейка – несли на своей поверхности всякий хлам. Обрывки газет, в которые бомжи, киряющие где-то выше по течению, заворачивали закуску; щепки и палочки, которые в глазах десяти-одиннадцатилетних сограждан выглядели, натурально, корабликами; упаковки от презервативов и йогуртов, которыми лакомились на берегу молодые люди мажорного типа. Ручей был такой же мерзкий и вонючий, как осень. Никакой разницы.
Я примостился в укромном закуточке метрах в двадцати от лестницы, вынул из кармана сигареты, сунул одну из них в рот, поджег. И подумал, что в последнее время стал слишком много курить. С какого-то момента даже курево сам себе покупаю. А ведь раньше, бывало, стрельнешь одну сигарету раз в два-три дня для успокоения нервов, и порядок. Разве, скажем, лет пять назад я думал, что буду скуривать по десятку боеголовок ежедневно? Да скажи мне кто такое, я бы ему в лицо расхохотался, посчитав сказанное глупостью.
Но сейчас было другое дело. Я привык к новому положению. Выкуривал сигарет по десять, и даже не задумывался, почему. То ли оттого, что жизнь стала более нервная, то ли оттого, что старый стал. Да и не суть важно это. Все равно ведь курю, и вряд ли уже брошу. Даже желания не возникает. Действительно худо-бедно нервы успокаивает.
Я сидел, курил, и смотрел, как ветер срывает с кончика сигареты пепел и искры и уносит их куда-то вбок. Туда же густым шлейфом улетал и дым, вырывавшийся изо рта.
Как душа Четырехглазого, блин!
Небо затягивалось тучами, воздух набухал влагой, темнел. День готовился выдать серию водяных ударов по расклеившемуся городу и его раскисшим обитателям, одним из которых был я. Не везет, так не везет. Даже в мелочах. Вымокну, как последняя собака, а то и воспаление легких подхвачу. Впрочем, плевать.
Не знаю, сколько бы я так еще просидел – с раскисшими мыслями и сам растекшийся, подобно медузе. Но мне помешали пожирать планктон грустных полудумок-полудремок.
Из сгустившегося предгрозового сумрака передо мной нарисовались двое. Пьяные, как революционный броненосец «Потемкин». Пошатываясь, они с интересом рассматривали меня. Я с не меньшим интересом смотрел на них. Невооруженным взглядом было видно, что они хотят подраться. Что ж, может, это было то, что нужно и мне. Драка – не важно, хорошая или плохая. Главное – нанести удар. А может, десяток-другой ударов. Чтобы выплеснуть через них злость, душевную пакость – все то, что отравляло жизнь в данный момент. Пусть эти двое побудут козлами отпущения. Жалко, что ли? Тем более, что сами они, кажется, не против.
Возможно, парочка была слишком пьяна, чтобы замечать нюансы. А может, никаких нюансов и не было, а на глазах у меня висела все та же пелена задумчивости – несмотря на то, что в голове уже носились вполне конкретные мысли. Но эти двое ничего не замечали.
– Смотри, Саня, нарк! – сказал один.
– Укуренный, – согласился второй. – Или уколотый. Эй, паря, ты слышал про здоровый образ жизни? Тебя в школе этому учили?
– Да ни хрена его ничему не учили, – снова встрял первый.
– А зря. Теперь нам за них отдуваться, восполнять пробелы в образовании, – вздохнул Саня. – А ну, Паш, поставь его на ноги, я курс лекций читать буду.
Паша нагнулся, взял меня под запазухи и без особого напряжения поставил на ноги. Парни были крепкие, качки, а потому серьезного отпора не опасались, полностью полагаясь на свою силу. А у Сани на шее к тому же болталась золотая цепь – символ чего-то до невозможности крутого, помогавший шагать по жизни с высоко поднятой головой.
Придерживая меня за плечи, Паша выстроился рядом и, пошатываясь, стал ждать дальнейшего развития событий. А Саня, кашлем прочистив горло, начал внушать мне:
– Тебе в детстве говорили, что надо заботиться о своем здоровье? Даже курить вредно. И водку пить лошадиными дозами – вредно. Но наркотики – хуже всего. А ты сидишь сейчас на берегу, в прекрасном месте, и подаешь безобразный пример детям. Так нельзя.
Он развернулся и ударил меня по уху. Не очень больно, но очень сильно. Скорее, толкнул, чем ударил. Я качнулся было в сторону, но Паша меня удержал.
– Усвоил? – спросил он и упал на землю после того, как мои руки, взлетев воздух, с двух сторон ударили его по ушам. Попытка сплющить голову не удалась, но Паше все равно стало хреново от внезапного скачка давления в черепе.
При виде такого безобразия Саня рыкнул что-то невразумительное, но до крайности боевое, и пошел в лобовую атаку. Я удачно встретил его коротким прямым, попал в зубы, и атака захлебнулась. Саня явно не ожидал такой прыти от обкуренного нарка, поэтому в его глазах засветилась обида, такая же большая, как у малыша, когда у него отбирают любимую игрушку, которой он только-только собирался побаловаться. Не повезло, в общем. Пришел злой дядька и всю малину испортил. Фу, какой нехороший дядька!
Такие чувства испытывал Саня. Я же почему-то вообще ничего не испытывал. Просто, поскольку останавливаться на полдороге было ниже моего достоинства, поднял ногу и впечатал каблук туда же, куда несколько ранее – кулак. В зубы.
Саня отступил на шаг, дав мне возможность для маневра, и я ею воспользовался. Шагнул вперед, слегка прогнувшись, и провел удар кривой снизу. Апперкот! Это было как в кино – противник щелкнул зубами, взлетел на пару десятков сантиметров вверх и грохнулся наземь. Нокаут. Но считать до десяти я не стал. Развернулся и пошел прочь.
Ни хрена она не помогла, драка. Мне нужен был приток адреналина в кровь, а его не было. У меня даже руки не дрожали, как обычно бывает после потасовки. Да и саму ее я провел, как шахматную партию – с полным отсутствием эмоций, легко просчитывая ходы и варианты. Будь я на ринге, это был бы огромный плюс в мою пользу. Но ринга поблизости не наблюдалось, поэтому получился не менее огромный минус.
Состояние не улучшилось, даже наоборот. Ненужная, как оказалось, драка, стала еще одним плевком в мою чувствительную душу, и теперь там вообще творилось черт знает что. Хреновина какая-то, в общем, творилась, от которой хотелось выть волком и грызть камни парапета. Хотя и это не помогло бы, я точно знаю.
Но было одно верное средство. Не то чтобы оно заглушило боль в душе или тем более вылечило ее, но, по крайней мере, дало бы угар, сон, который продлится часов несколько. А за это время, глядишь, и полегчает.
Об этом средстве я вспомнил, проходя мимо вереницы киосков, выстроившихся вдоль Набережной. А что? Чем я хуже тех двух качков, которых отправил отдыхать на сырой холодный асфальт? Я не хуже. К тому же мне это сейчас нужнее.
Я подошел к окошку и, отсчитав четыре червонца, протянул их продавцу, пояснив:
– Бутылку коньяка.
Я, в любом случае, не согласился бы с ним. Более мерзкого времени года представить невозможно. Природа готовится впасть в спячку, а ты сидишь, понимая, что тебе этого не дано, и настраиваешься на то, что несколько месяцев кряду будешь мотать на кулак сопли по случаю зимы и холодов.
Впрочем, очень может быть, что я неправ. Может, прав как раз ас Пушкин. Но для такой меланхолии у меня было основание. Если точнее – даже несколько.
Во-первых, вчера утром Женечка, с которой мы прожили душа в душу целых три недели, собрала манатки и покинула мою враз осиротевшую обитель, сообщив напоследок, что я ее устраиваю в плане физиологическом, а вот в плане бытовом – как-то не очень. Я, будучи джентльменом до мозга костей, проводил ее до самого порога и даже попытался поцеловать в щечку на прощанье, но, получив закрывшейся дверью по физиономии, раздумал это делать. И даже не попытался остановить, за что потом бил себя по лицу и делал другие гадости. Потому что, к стыду своему, успел прикипеть к этой самой Женечке душой, и через пару часов после ее ухода во мне уже скреблись кошки, заливая кровью внутренности. На память остались порванный в порыве страсти лифчик да терпковатый запах духов, успевший крепко въесться в стены. Маловато для здорового мужика тридцати трех лет от роду.
Следующий удар нанес наш завгар, гнусный и подлый человек по прозвищу и фамилии Макарец. Подозвав меня вечером, он, ехидно усмехаясь и шипя воздухом сквозь проделанные мной в частоколе его зубов дыры, сообщил, чтобы я готовился. Ибо через две недели перестану быть сотрудником данного таксомоторного заведения. Макарецову радость можно было понять – я за подлость не раз занимался его воспитанием путем рукоприкладства. Ну, так ведь и натерпелся не меньше. Как бы там ни было, а я даже не стал докапываться, по какой причине меня списывают на землю. Вряд ли Макарец расколется. Да и причин он мог нарыть немало – слишком долго заносил в свои кондуиты мои грехи. В общем, мне светила перспектива остаться без работы.
Но самым хреновым было не это. Самым хреновым было то, что сегодня утром какой-то спортсмен-любитель, ценитель утренних пробежек и собственного здоровья, увидел в Центральном парке такси с распахнутыми дверцами. Человеку свойственно любопытство, иначе он давно вымер бы от голода, перенаселив Землю. Бегун заглянул в машину. И побежал дальше – вызывать милицию. Я ему не завидую – вряд ли он сможет спать без кошмаров ближайшие месяца три. И пару недель, как минимум, будет маяться несварением желудка.
У меня, чтобы не соврать, нервы железные и желудок может при желании гвозди переварить. Но после того, что я увидел в том такси, чувствовалось, что и мне на пару дней голодный паек обеспечен.
Там, вытянувшись на передних сиденьях и полоская голову в луже собственных крови и мозга, лежал человек. Меня, как слегка припозднившегося, привезли на опознание. И я опознал. Не по лицу – оно было изуродовано так, как Бог над черепахой не издевался. Но по шраму на тыльной стороне ладони, по одежде, по хилому телосложению, по красному галстуку на шее, которым он, почему-то, так дорожил, да по очкам в легкой позолоченной оправе, я узнал Четыре Глаза.
Он был слабым и тихим парнем. Но он был моим другом. Он не имел на своей душе ни одного греха, кроме растоптанного в детстве таракана. С ним нельзя было посидеть по-человечески за бутылкой водки, потому что после трех стопариков он уже лыка не вязал. С ним нельзя было выходить на охоту за любительницами острых ощущений, поскольку он обожал свою жену и блюл чистоту семейных отношений.
Но он никогда не делал подлостей – по крайней мере, на моей памяти. Он никогда не отказывал мне в помощи – по крайней мере, когда я в ней нуждался. Он умел заткнуться в нужное время и оказаться в нужном месте, подзанять денег и достать что-нибудь незаконное. В общем, он был моим другом. Хилым, тщедушным, но – другом.
Я долго стоял в парке, навалившись обмякшим плечом на дуб, смотрел на возню вокруг тела сначала ментов, а потом медиков, морщился, как от зубной боли, и все думал – что за твари превратили в компот светловолосую голову моего друга?
При нем не нашли ни денег, ни бумажника, ни часов, ни даже обручального кольца. Он умер потому только, что имел неосторожность заниматься работой, которая предполагает взимание денег с клиентов и складывание их в «кормушку». Она, кстати, тоже была пуста. Ограбление – налицо. Но зачем же так зверски-то?! Ему, если разобраться, хватило бы одного удара по ушам, чтобы отрубиться на часок.
…Листья по-прежнему падали, грустно шурша. Все-таки мерзкое это время – осень. По какому праву она существует? По какому праву существует мутор в моей душе? Зачем так несовершенен мир, Боже? Или это люди, его заселяющие, вымарали его своими потными от натуги телесами? Или это я где-то заляпал душу в дерьме, и теперь грешу на все, что вижу, когда достаточно очиститься самому? Вопросы, вопросы… Кто ответит на них мне, Мише Мешковскому, чей позывной Мишок, человеку без особых талантов и незапятнанной совести, с трясущимися время от времени руками, но все же – человеку, которому тоже свойственно, как оказалось, бояться, любить, страдать и – оставаться без ответа?
Какие-то двое длинноволосых в потасканной одежде бросились к моей машине через дорогу. Я без предубеждения отношусь ко всякого рода хиппи, но на этот раз быстро вытянул руку и задвинул защелки на дверях. Ехать куда-либо в таком состоянии я не собирался. О чем и сообщил определенным жестом расплющившемуся о стекло лицу.
Лицо оказалось с понятием, махнуло на меня рукой и побежало дальше, оставив безвольное водительское туловище наедине с его мыслями.
Мыслей у туловища было хоть отбавляй, но все они были какие-то неправильные, скользкие и противные. Подозрительно сильно смахивали на глубоководных рыб: во тьме умственных глубин чувствовали себя более или менее нормально, но поднимаясь выше, взбухали, а еще выше – и их разрывало от собственного внутреннего давления. И тогда по поверхности мозга расплывалась вся неприглядная сущность, включая кишки и прочие жабры. А мне, как владельцу всего этого добра, оставалось то, что оставалось – вонючая плоть, явственно отдающая смертью, воспоминания о бренности бытия и краткая, но истертая веками и глупцами мысль: все мы там будем. Как это ни пошло.
Четыре Глаза ушел. Он был не первый. Далеко не первый, если считать со времен Адама. Но даже если брать тот небольшой отрезок времени, что сумела зафиксировать моя память, он был даже не десятым. Я бы дорого дал, будь он последним, но ведь и это не так. За ним еще пойдут другие, чуяло мое сердце. И очень скоро пойдут. Я постараюсь.
На стекло неприличным черно-белым пятном капнул привет от пролетавшей мимо вороны. Я встрепенулся, включил дворники, и те размазали птичье дерьмо по лобовухе.
Грусти – не грусти, а работы сегодня все равно никакой не получится. Я просто не в состоянии буду ничего делать. Лица клиентов – прекрасно знаю по предыдущему опыту – станут вдруг тупыми и ужасно нудными, я начну раздражаться по пустякам, грубить, а закончится все тем, что либо я кому-нибудь зубы выбью, либо подобное проделают со мной.
Проведя языком по трем дырам, оставшимся на том месте, где некогда красовались зубы, я вздохнул и завел машину. Дальнейший план действий был очевиден – я вклинился в поток машин и отправился в гараж.
Из первой полосы старался не выбиваться. Нервные окончания подрагивали, как Анка-пулеметчица за своим любимым занятием, а потому двигаться приходилось медленно и осторожно. Мне совсем не улыбалось влипнуть в этот день в неприятность под названием ДТП. И без того в голове бардак.
В гараже витало траурное настроение. Даже Макарец, и тот – вот уж никогда бы не подумал – спал с лица. Его тонкие бледные губы кривились в нервических гримасах, обнажая щербатые десны. По его небритым щекам – клянусь! – время от времени стекали слезы.
Я загнал машину вглубь бокса и выбрался из салона. На краю смотровой ямы сидел механик Вахиб и курил, не обращая внимания на Макареца, который еще день назад при виде такой картины стал бы ядом плеваться и делать вид, что он – потерявший управление космический корабль. Но теперь завгар лишь мотал сопли на кулак, шмыгал носом и вообще всем своим видом показывал, что он не полное дерьмо, а тоже, в некотором роде, человек.
Я засунул руки в карманы и уставился в окно. Узкое, высокорасположенное, оно показывало унылую панораму октябрьского неба. Ярко-синего, солнечного, но уже до холодной сталистости отмытого дождями и отполированного заморозками.
Вздохнув, я пошел к Макарецу. И, подойдя, впервые за несколько лет обратился к нему по-людски:
– Это, Василич… Натурально, я не я буду… Никак, вообще…
– Чего? – удивленно спросил он.
Вы будете смеяться, но я смутился. Я, Миша Мешковский, не мог найти слов, чтобы выразить то, что думаю! Впрочем, только сначала. Потом дело пошло лучше:
– Не смогу я сегодня работать. Руки трясутся. Нервы – ни к черту. Еще собью кого-нибудь. Неохота. Я ставлю машину.
– Ставь, – он махнул рукой и шмыгнул носом. – Какая теперь-то разница?..
Я так и не понял, что имел в виду завгар – или то, что со смертью Четырехглазого во всех что-то надломилось, или что мне теперь можно делать, что угодно – все равно меня скоро попрут из таксопарка.
Разбираться я не стал. Потому что не врал, говоря, что нервы – ни к черту. Напрягись я сейчас мозгом, и не уверен, что смогу удержать на месте свою крышу. А потому просто протянул Макарецу ключи, нашел свою фамилию в протянутом журнале, поставил напротив закорючку, долженствующую означать подпись и, через раз переставляя ноги, пошел к выходу.
Мне было хреново – факт. Так же, как хреново было всем, кто работал в гараже и кому уже сообщили о смерти всеобщего приятеля Четыре Глаза. Так же, как хреново было самой природе – она вяла без зазрения совести, усугубляя хреновость в людских душах.
Я знал, что рано или поздно доберусь до подонков, размозживших Четырехглазому голову. Я чувствовал, что этого не избежать. Даже несмотря на то, что не знал, с чего начать поиски. Но что-то, какое-то неясное предчувствие, сосало мою душу. Она чувствовала близкую кровь, и настраивалась на бой.
Но с кем? Я не знал, где противник, не знал, в какую сторону нанести первый удар. Более того – я не знал, первым нанесу удар или все-таки буду стороной обороняющейся. Впрочем, тут у меня было определенное преимущество – я знал, что война будет, а подонки – нет. Фактор внезапности оставался на моей стороне, но как его использовать, я тоже не знал.
Мысли выписывали кренделя, запутывались в морские узлы при первой попытке привести их в относительный порядок для подготовки плацдарма идей. И то, что они никак не хотели сортироваться, говорило только об одном – самих идей, по крайней мере, сегодня, мне не видать.
Чтобы хоть немного провентилировать мозг, я побрел в сторону Набережной. Другого места, чтобы постоять, не бросаясь в глаза странностью своего поведения любопытным прохожим, я не знал. Не в горпарк же идти, в самом деле, где до сих пор витала неуспокоенная душа Четырехглазого. А идти домой, где все до пошлости уютно, знакомо и пахнет Женечкой, не хотелось.
Люди и машины текли мимо – кто обгоняя, а кто – наоборот, спеша навстречу, – и им было просто. У них не было друга, растерзанный труп которого им продемонстрировали сегодня поутру. У них были обычные дела и заботы, и они воображали, что это очень важно, очень трудно и несправедливо – именно на них взваливать эту непосильную ношу. Чушь. Но подобную чушь еще вчера порол и я, спеша куда-то, ругаясь и плюясь матерными словами. Вчера я даже не подозревал, что может быть еще труднее. Намного труднее – стократ. Что душа, в которую беспардонно и смачно плюнут, может устроить мне аутодафе.
В общем и целом, я, если чем и выделялся из толпы, то, наверное, именно отрешенным и заторможенным видом. Но это внешне. Внутренне же я был совсем – как инопланетянин – другой.
Я шел и думал. Лица встречных и поперечных расплывались, как в тумане, но я не обращал на эту странность внимания. Пусть себе расплываются. Хоть по молекуле до размеров Вселенной. К черту. У меня друга грохнули.
Я шел и вспоминал Четыре Глаза. Как он дурачился, отдавая Макарецу пионерский салют, осененный болтающимся на шее пионерским галстуком. Как он однажды, в стельку пьяный, пытался выбраться на четвереньках из гаража и ползти домой, где его ждала – совершенно трезвого, между прочим – верная супруга. Как он уронил колесо в смотровую яму и угодил им прямо по кепке Вахибу, да так удачно, что тот полчаса гонялся за виновником по всему гаражу, ругаясь по-адыгски и потрясая ключом на тридцать три.
Вспомнил, как мы, таксисты, бились об заклад, ставя на кон ящик водки, удастся ли кому вывести его, невозмутимого в принципе, из себя. Пари заключалось несколько раз, но, насколько я помню, психанул Четыре Глаза только однажды, да и то не на спор, а потому, что кто-то не выбирал выражений, говоря о его семейной жизни. Этот «кто-то» пришел в гости в гараж сильно выпивши, устроил посиделки и нагрубил Четырехглазому. Тот, окосевший, без лишних слов взял с ящика бутылку водки и разбил о голову грубияна. И только после этого стал бить себя в грудь, матерно ругаться и кричать, что никому не позволит поносить его Любаву. Но виновник происшествия этой речи уже не слышал – он лежал на полу, и над его ухом с поразительной скоростью набухала шишка.
Вспомнил я и те несколько заварушек, из которых нам приходилось выпутываться вместе. Иногда помогал он мне, чаще – я ему. Но, как бы там ни было, я всегда знал, что моя помощь окупится – стоит мне попасть в хипеш, позову его, и он придет, вооружившись первым, что попадется под руку, хоть вилкой, хоть скалкой. А нетрадиционным оружием он, не смотря на хилое телосложение, орудовал на удивление ловко. Самое интересное, что ни нож, ни пистолет в его руках не держались – в этом смысле он был совершенный пацифист.
И вот такого парня сегодня ночью какие-то ублюдки угробили за жалкую тысячу рублей – разве это цена его жизни, с которой мне, допустим, и вовсе стоило брать пример? Но эти сволочи не спрашивали у него биографию. Они просто поставили в ней точку. Грубо. Монтировкой. Или газовым ключом. Какая разница, если книга его жизни так и не была дописана?!
Я приметил ступеньки и спустился вниз, к воде. Грязные, вонючие струи – не реки даже, ручейка – несли на своей поверхности всякий хлам. Обрывки газет, в которые бомжи, киряющие где-то выше по течению, заворачивали закуску; щепки и палочки, которые в глазах десяти-одиннадцатилетних сограждан выглядели, натурально, корабликами; упаковки от презервативов и йогуртов, которыми лакомились на берегу молодые люди мажорного типа. Ручей был такой же мерзкий и вонючий, как осень. Никакой разницы.
Я примостился в укромном закуточке метрах в двадцати от лестницы, вынул из кармана сигареты, сунул одну из них в рот, поджег. И подумал, что в последнее время стал слишком много курить. С какого-то момента даже курево сам себе покупаю. А ведь раньше, бывало, стрельнешь одну сигарету раз в два-три дня для успокоения нервов, и порядок. Разве, скажем, лет пять назад я думал, что буду скуривать по десятку боеголовок ежедневно? Да скажи мне кто такое, я бы ему в лицо расхохотался, посчитав сказанное глупостью.
Но сейчас было другое дело. Я привык к новому положению. Выкуривал сигарет по десять, и даже не задумывался, почему. То ли оттого, что жизнь стала более нервная, то ли оттого, что старый стал. Да и не суть важно это. Все равно ведь курю, и вряд ли уже брошу. Даже желания не возникает. Действительно худо-бедно нервы успокаивает.
Я сидел, курил, и смотрел, как ветер срывает с кончика сигареты пепел и искры и уносит их куда-то вбок. Туда же густым шлейфом улетал и дым, вырывавшийся изо рта.
Как душа Четырехглазого, блин!
Небо затягивалось тучами, воздух набухал влагой, темнел. День готовился выдать серию водяных ударов по расклеившемуся городу и его раскисшим обитателям, одним из которых был я. Не везет, так не везет. Даже в мелочах. Вымокну, как последняя собака, а то и воспаление легких подхвачу. Впрочем, плевать.
Не знаю, сколько бы я так еще просидел – с раскисшими мыслями и сам растекшийся, подобно медузе. Но мне помешали пожирать планктон грустных полудумок-полудремок.
Из сгустившегося предгрозового сумрака передо мной нарисовались двое. Пьяные, как революционный броненосец «Потемкин». Пошатываясь, они с интересом рассматривали меня. Я с не меньшим интересом смотрел на них. Невооруженным взглядом было видно, что они хотят подраться. Что ж, может, это было то, что нужно и мне. Драка – не важно, хорошая или плохая. Главное – нанести удар. А может, десяток-другой ударов. Чтобы выплеснуть через них злость, душевную пакость – все то, что отравляло жизнь в данный момент. Пусть эти двое побудут козлами отпущения. Жалко, что ли? Тем более, что сами они, кажется, не против.
Возможно, парочка была слишком пьяна, чтобы замечать нюансы. А может, никаких нюансов и не было, а на глазах у меня висела все та же пелена задумчивости – несмотря на то, что в голове уже носились вполне конкретные мысли. Но эти двое ничего не замечали.
– Смотри, Саня, нарк! – сказал один.
– Укуренный, – согласился второй. – Или уколотый. Эй, паря, ты слышал про здоровый образ жизни? Тебя в школе этому учили?
– Да ни хрена его ничему не учили, – снова встрял первый.
– А зря. Теперь нам за них отдуваться, восполнять пробелы в образовании, – вздохнул Саня. – А ну, Паш, поставь его на ноги, я курс лекций читать буду.
Паша нагнулся, взял меня под запазухи и без особого напряжения поставил на ноги. Парни были крепкие, качки, а потому серьезного отпора не опасались, полностью полагаясь на свою силу. А у Сани на шее к тому же болталась золотая цепь – символ чего-то до невозможности крутого, помогавший шагать по жизни с высоко поднятой головой.
Придерживая меня за плечи, Паша выстроился рядом и, пошатываясь, стал ждать дальнейшего развития событий. А Саня, кашлем прочистив горло, начал внушать мне:
– Тебе в детстве говорили, что надо заботиться о своем здоровье? Даже курить вредно. И водку пить лошадиными дозами – вредно. Но наркотики – хуже всего. А ты сидишь сейчас на берегу, в прекрасном месте, и подаешь безобразный пример детям. Так нельзя.
Он развернулся и ударил меня по уху. Не очень больно, но очень сильно. Скорее, толкнул, чем ударил. Я качнулся было в сторону, но Паша меня удержал.
– Усвоил? – спросил он и упал на землю после того, как мои руки, взлетев воздух, с двух сторон ударили его по ушам. Попытка сплющить голову не удалась, но Паше все равно стало хреново от внезапного скачка давления в черепе.
При виде такого безобразия Саня рыкнул что-то невразумительное, но до крайности боевое, и пошел в лобовую атаку. Я удачно встретил его коротким прямым, попал в зубы, и атака захлебнулась. Саня явно не ожидал такой прыти от обкуренного нарка, поэтому в его глазах засветилась обида, такая же большая, как у малыша, когда у него отбирают любимую игрушку, которой он только-только собирался побаловаться. Не повезло, в общем. Пришел злой дядька и всю малину испортил. Фу, какой нехороший дядька!
Такие чувства испытывал Саня. Я же почему-то вообще ничего не испытывал. Просто, поскольку останавливаться на полдороге было ниже моего достоинства, поднял ногу и впечатал каблук туда же, куда несколько ранее – кулак. В зубы.
Саня отступил на шаг, дав мне возможность для маневра, и я ею воспользовался. Шагнул вперед, слегка прогнувшись, и провел удар кривой снизу. Апперкот! Это было как в кино – противник щелкнул зубами, взлетел на пару десятков сантиметров вверх и грохнулся наземь. Нокаут. Но считать до десяти я не стал. Развернулся и пошел прочь.
Ни хрена она не помогла, драка. Мне нужен был приток адреналина в кровь, а его не было. У меня даже руки не дрожали, как обычно бывает после потасовки. Да и саму ее я провел, как шахматную партию – с полным отсутствием эмоций, легко просчитывая ходы и варианты. Будь я на ринге, это был бы огромный плюс в мою пользу. Но ринга поблизости не наблюдалось, поэтому получился не менее огромный минус.
Состояние не улучшилось, даже наоборот. Ненужная, как оказалось, драка, стала еще одним плевком в мою чувствительную душу, и теперь там вообще творилось черт знает что. Хреновина какая-то, в общем, творилась, от которой хотелось выть волком и грызть камни парапета. Хотя и это не помогло бы, я точно знаю.
Но было одно верное средство. Не то чтобы оно заглушило боль в душе или тем более вылечило ее, но, по крайней мере, дало бы угар, сон, который продлится часов несколько. А за это время, глядишь, и полегчает.
Об этом средстве я вспомнил, проходя мимо вереницы киосков, выстроившихся вдоль Набережной. А что? Чем я хуже тех двух качков, которых отправил отдыхать на сырой холодный асфальт? Я не хуже. К тому же мне это сейчас нужнее.
Я подошел к окошку и, отсчитав четыре червонца, протянул их продавцу, пояснив:
– Бутылку коньяка.
Глава 2
Что бы там ни говорили о зеленом змие, а порой он тоже добрые дела делает. Да какие – людей спасает! Сколько несчастных влюбленных, уже заготовивших и намыливших веревку, его посредством переставали быть либо несчастными, либо влюбленными, а иногда и теми, и другими сразу. И ничего, жили потом, родили детей. Изредка получались вполне приличные, между прочим, дети. Или еще – сколько разочаровавшихся в жизни вместо цикуты пили водку, а протрезвев, понимали, что жизнь не кончена, что еще можно попытаться что-то сделать. И делали. Интересно, что сам зеленый змий при этом оставался в лучшем случае не у дел. В худшем – виноватым. Но он не обижался, старая добрая рептилия. Все так же продолжал охранять человечество.
Ни запах Женечкиных духов, ни убийство Четырехглазого не трогали меня в тот момент, когда я открыл глаза. Было жутко, противно, муторно, но причина была в другом. Я просто болел с похмелья. Болел невероятно, за всю свою большую семью – папу с мамой и семерых братьев, которых я лет пятнадцать не видел и видеть не имел желания.
Голова трещала, как лед на крутом морозе. Язык во рту ворочался с трудом, ему приходилось с боем продираться сквозь липкую грязь, осевшую на зубах, небе, деснах после вчерашнего. Было стыдно. Стыдно того, что напился, как свинья. Хорошо хоть, что соседу снизу не пошел морду бить, хотя стоило – третьего дня выплеснул из окна помои и обляпал мое такси, стоявшее во дворе. И мне, высунувшему, как Савраска, язык, пришлось отмывать грязь своими руками.
Хотя, стесняться мне, по большому счету, было нечего. Морда соседа осталась целая и невредимая, и вообще я старался никому на глаза не показываться, пия в строгом и гордом одиночестве. Свидетелями моего позора были только тараканы, но им было плевать, в каком состоянии я нахожусь. Пьяный – так пьяный, трезвый – так трезвый. Они особой разницы не видели. Лишь бы крошки в кухне оставлял.
Головная боль была дикой и заставляла задуматься – не слишком ли быстро я начал пьянеть и не есть ли это первый признак алкоголизма? Поразмыслив, я решил, что пьянеть стал действительно до неприличия быстро. И, пожалуй, это есть ни что иное, как следствие нездорового образа жизни – в последние несколько месяцев я практически не ложился спать в трезвом виде. В результате – полная потеря памяти после единственной бутылки коньяка, тупой стук в висках и острые угрызения совести – и это у здорового тридцатитрехлетнего мужика, поверите? Свихнуться можно.
Так и валялся в постели, терзаясь головой в полной темноте – за окном была ночь, фонари во дворе какие-то сволочи повыбивали еще в те времена, когда я мог запросто нарисовать прямую линию так, чтобы она не выглядела очень волнистой, а это было в глубокой древности, года два-три назад. В общем, в окна спальни, которые я вчера, с пьяных глаз, так и не задернул шторами, если и попадал какой свет, то только свет карманного фонарика случайных прохожих. Потому что небо было, как сплошной шмат антрацита – его затянул плотный слой туч, сквозь которые не могла пробиться ни Луна ни, тем более, звезды.
Жутко горели трубы. Аж пар изо рта шел. Но вставать теплыми со сна ногами на холодный и скользкий, как лягушка, линолеум пола не хотелось. Я терпел. Сколько – не знаю. До тех пор, пока трубы окончательно не перегрелись и не поставили мне ультиматум: либо я встаю, иду в кухню и жадными глотками заглатываю половину чайника кипяченой воды, либо они перекрывают доступ воздуха в организм, и я пропадаю от удушья в страшных муках во цвете лет.
Это, конечно, был шантаж, но я подчинился. Помирать с похмелья только потому, что поленился встать и напиться вволю, было глупо. А посему я, хоть и с трудом, преодолел сопротивление туловища, поставил его на ноги и, шлепая босыми ступнями по полу, направился в кухню.
Включил свет и статуей застыл на пороге, вытаскивая язык из глотки, куда тот провалился от удивления – в кухне, видимо, вчера была война. Война между мною и мной, завершившаяся полным разгромом противника, разбитием примерно половины личного состава бьющейся посуды и полным опрокидыванием на пол небьющейся. Интересно, что обо мне вчера подумал тот падла-сосед снизу? Впрочем, его проблемы.
Ни запах Женечкиных духов, ни убийство Четырехглазого не трогали меня в тот момент, когда я открыл глаза. Было жутко, противно, муторно, но причина была в другом. Я просто болел с похмелья. Болел невероятно, за всю свою большую семью – папу с мамой и семерых братьев, которых я лет пятнадцать не видел и видеть не имел желания.
Голова трещала, как лед на крутом морозе. Язык во рту ворочался с трудом, ему приходилось с боем продираться сквозь липкую грязь, осевшую на зубах, небе, деснах после вчерашнего. Было стыдно. Стыдно того, что напился, как свинья. Хорошо хоть, что соседу снизу не пошел морду бить, хотя стоило – третьего дня выплеснул из окна помои и обляпал мое такси, стоявшее во дворе. И мне, высунувшему, как Савраска, язык, пришлось отмывать грязь своими руками.
Хотя, стесняться мне, по большому счету, было нечего. Морда соседа осталась целая и невредимая, и вообще я старался никому на глаза не показываться, пия в строгом и гордом одиночестве. Свидетелями моего позора были только тараканы, но им было плевать, в каком состоянии я нахожусь. Пьяный – так пьяный, трезвый – так трезвый. Они особой разницы не видели. Лишь бы крошки в кухне оставлял.
Головная боль была дикой и заставляла задуматься – не слишком ли быстро я начал пьянеть и не есть ли это первый признак алкоголизма? Поразмыслив, я решил, что пьянеть стал действительно до неприличия быстро. И, пожалуй, это есть ни что иное, как следствие нездорового образа жизни – в последние несколько месяцев я практически не ложился спать в трезвом виде. В результате – полная потеря памяти после единственной бутылки коньяка, тупой стук в висках и острые угрызения совести – и это у здорового тридцатитрехлетнего мужика, поверите? Свихнуться можно.
Так и валялся в постели, терзаясь головой в полной темноте – за окном была ночь, фонари во дворе какие-то сволочи повыбивали еще в те времена, когда я мог запросто нарисовать прямую линию так, чтобы она не выглядела очень волнистой, а это было в глубокой древности, года два-три назад. В общем, в окна спальни, которые я вчера, с пьяных глаз, так и не задернул шторами, если и попадал какой свет, то только свет карманного фонарика случайных прохожих. Потому что небо было, как сплошной шмат антрацита – его затянул плотный слой туч, сквозь которые не могла пробиться ни Луна ни, тем более, звезды.
Жутко горели трубы. Аж пар изо рта шел. Но вставать теплыми со сна ногами на холодный и скользкий, как лягушка, линолеум пола не хотелось. Я терпел. Сколько – не знаю. До тех пор, пока трубы окончательно не перегрелись и не поставили мне ультиматум: либо я встаю, иду в кухню и жадными глотками заглатываю половину чайника кипяченой воды, либо они перекрывают доступ воздуха в организм, и я пропадаю от удушья в страшных муках во цвете лет.
Это, конечно, был шантаж, но я подчинился. Помирать с похмелья только потому, что поленился встать и напиться вволю, было глупо. А посему я, хоть и с трудом, преодолел сопротивление туловища, поставил его на ноги и, шлепая босыми ступнями по полу, направился в кухню.
Включил свет и статуей застыл на пороге, вытаскивая язык из глотки, куда тот провалился от удивления – в кухне, видимо, вчера была война. Война между мною и мной, завершившаяся полным разгромом противника, разбитием примерно половины личного состава бьющейся посуды и полным опрокидыванием на пол небьющейся. Интересно, что обо мне вчера подумал тот падла-сосед снизу? Впрочем, его проблемы.