Громче, бой, грохочи!
 
 
Напрягайте тверже, стрельцы,
Тетивы.
Во все концы
Кидайте огней стреловые извивы,
О брони мечи
Стучите, стучите!
Вы, кони, топчите коней,
Еще, еще исступленней, кони, коней
Топчите, топчите!
 
 
Трубы к погоне гремят.
Победа!
Громом погони долина объята.
Победа!
Смят
Строй супостата!
 
 
В тьме потрясенной —
Победа!
В клубах знамен, панцырей, грив и огней —
Коней
Кони грызут исступленно,
Бьют мечи о решетки забрал.
 
 
Кто-то темный,
Огромный
Тяжко по небу на Бледном Коне проскакал.
А с зарей журавли в синеве бальзамической
Первый раз пропоют о весне.
Станет сказкою бой циклопический,
Темной сказкой о злой старине.
 

Гвоздика

 
Они выходили. Их буря звала
Громами и тьмой беспросветной.
Рука их светильник победы зажгла,
Светильник свободы заветной.
 
 
Они поклялись возвратиться без уз
И встретить все битвы и муки,
И был неразрывен их смертный союз,
И крепко сплетались их руки.
 
 
«А где же те, многие? Что ж их здесь нет?» —
Иные в смущенье спросили.
«Те, многие, живы, – был тихий ответ, —
А вам они пасть поручили…»
 
 
…Они выходили. Пугливы, без уз,
Как будто свободе не веря,
Как будто не вечен их вечный союз,
Как будто возможна потеря.
 
 
По черным останкам сожженного зла,
За тризнами тьмы беспросветной
Рука их светильник свободы несла,
Светильник свободы заветной.
 
 
«А где же немногие? Что ж их здесь нет?» —
Иные в смущенье спросили…
«Немногие пали, – был тихий ответ, —
А вам они жить поручили…»
 
   <до 1 марта 1915>

Путь

1. Одурь

 
Над душным коробом бессменный пел буран.
Горела голова, и было непонятно,
Струится ль чья-то кровь, в глазах ли рдеют пятна,
Иль плеск колокольцов так душен и багрян.
 
 
Но было сладостно отравный длить обман:
Какой-то плавный вал катил меня обратно…
Я плыл… Я плыл назад, к тому, что невозвратно,
Откуда я бежал с покорной болью ран.
 
 
Был миг, когда душа, не выдержав истомы,
Бессильная, ушла в неверные фантомы…
И стало ясно вдруг: все было вспышкой лжи,
 
 
Дремотной одурью, недугом утомленья, —
И кони, и ямщик, и красные кряжи,
И чуждый уху звук наречий Верхоленья.
 

2. Ночлег

 
Вчера играл буран. Вчера мы были хмуры.
Сегодня грудь поет, предчувствием полна.
Разбросанный улус сторожит тишина,
Чернеют на столбах растянутые шкуры.
 
 
Мы мчимся. В эту ночь мне блещут Диоскуры,
И звездных пропастей живая глубина
Трепещет и гремит, как бубен колдуна,
Когда цветет экстаз и плещут бумбунуры.
 
 
Но сердце, полное созвучий и огней,
Украдкой слышало, как где-то все сильней
Упрямая печаль, проясниваясь, крепла.
 
 
Скорее бы вбежать в нависшую тайгу,
В ограде лиственниц разжечь костер в снегу
И бодрствовать всю ночь на теплой груде пепла!..
 

3. Морока

 
Погаснул бледный день, и ночь была близка.
Багряные столбы буран предупреждали.
Но ночь звала вперед. Мы отдыха не ждали
И спешно в Усть-Орде меняли ямщика.
 
 
И скачем мы опять до нового станка.
Опять ямщик молчит. Пустынно мглятся дали.
Как стертое лицо завешенной медали,
Студеная луна рядится в морока.
 
 
Сквозь наледь мертвых слез, слепляющую веки,
Я вижу – как погост, зияют лесосеки,
Бесшумным хаосом летучий снег кипит,
 
 
Заморочен окрест стеною зыбкой тони,
И с мягким шорохом двенадцати копыт
Вплывают в белый мрак усть-ординские кони.
 

4. Перевал

 
Мы взяли напрямик. Подъем глухой дороги
Лучится за хребты. Над гранью снеговой
Туманный всходит день. Иду за кошевой,
И рыхлый мокрый снег окутывает ноги.
 
 
Как пусто. Как легко. Молитвенны и строги,
Под белой кипенью овитых снегом хвой
Лесные тайники шуршат над головой,
И в розовом дыму прозрачно мглятся логи.
 
 
Как мертво. Как легко. И нужно ль ждать весны,
Когда ручьи сменят бесстрастье тишины,
Кусты шиповника так будут страстно алы,
 
 
Так страстно будет синь стыдливый водосбор,
Багульник забагрит живые скаты гор
И дол смарагдами заткут дракоцефалы?..
 

5. Город

 
Хотел бы стать я псом. По вашим городам
Незнаемым бродить по воле беспризорной,
Дозорные глаза завесив шерстью черной
И скудный корм ища средь ваших сорных ям.
 
 
Угрюмо пробегать по вашим площадям,
Но где-нибудь в толпе замедлить бег проворный.
И если человек с улыбкой непритворной
Потреплет странника по острым позвонкам, —
 
 
Тогда вдруг опьянеть, тогда вздыбить щетину,
На землю грудью пасть, вогнуть упруго спину,
В забвеньи испустить дрожащий, страстный вой
 
 
И вдруг сшибить его в хмелю кроваво-красном
И сладкие куски стервятины живой
Глотать и изрыгать с визжаньем сладострастным.
 
   <1916>

Сибирский олимпиец

   Российские революционеры не чуждались поэзии, хотя здесь их пристрастия – в отличие от политики – отличались консерватизмом, остановившись у кого на Некрасове, у кого на Над соне. Наиболее «продвинутые» читали зарубежных авторов (в основном в переводах), оценив не только Эжена Потье, но Гюго и даже Верхарна. В таком обществе переводчик Жозе-Мариа де Эредиа, Овидия и Плавта смотрится необычно. Еще необычнее выглядит его псевдоним – «Олерон».
   Партийных псевдонимов, идущих из русской литературы, было немало: Базаров, Раскольников, Молотов. Попутный вопрос: знал ли бывший тифлисский гимназист Лейба Розенфельд поэта рубежа XVIII–XIX веков Гавриила Каменева, которого называют первым русским романтиком? На этом фоне «Олерон» выглядит экзотически, но только на первый взгляд. Этот остров в Бискайском заливе в позапрошлом веке был известен как место политической ссылки.
   Писавший под этим звучным псевдонимом Дмитрий Иванович Глушков вошел в историю литературы как «сибирский» поэт, хотя появился на свет в Париже 3 (16) сентября 1884 г.[1] Разгадка проста: его отец Иван Ионович Глушков, по рождению мещанин подмосковного города Верея, сначала стал народовольцем, а затем политическим эмигрантом. После его смерти в 1890 г. мать привезла Дмитрия в Россию, в Харьков, желая начать новую жизнь. Но отцовские гены оказались сильнее.
   В декабре 1905 г. студент Харьковского университета (там же учился и Глушков-старший) Дмитрий Глушков был арестован за вооруженное сопротивление полиции при подавлении выступления на заводе сельскохозяйственных машин «Гельферих-Саде» (в советское время «Серп и молот»). Выступление организовал глава городской большевистской организации «товарищ Артем» (Ф.А. Сергеев), незадолго до того вернувшийся из Франции. Молодого человека выпустили на поруки, и он уехал в Вену, где слушал лекции в университете и работал переводчиком. Возможно, тогда он совершил путешествие в Грецию и побывал в Олимпии, которая произвела на него неизгладимое впечатление и позднее стала темой его главного произведения – «Олимпийских сонетов». В 1907 г. Дмитрий Иванович вернулся в Харьков и продолжил революционную деятельность, однако ни в одном их доступных мне источников не указывается его партийная принадлежность. Полагаю, что в силу народовольческой семейной традиции он мог быть близок к эсерам, а если бы он был большевиком, об этом бы непременно написали биографы. В 1908 г. Глушков снова оказался за решеткой. Продолжавшееся почти два года, следствие закончилось в июне 1910 г.: Временный военный суд Харькова приговорил его к четырем годам каторги с последующим пожизненным поселением в Сибири. Дмитрий Иванович был осужден «по обвинению по 1 части 102 статьи уголовного уложения за участие в преступном сообществе, составлявшемся для насильственного посягательства на изменение в России установленного законами основного образа правления».
   Каторгу Глушков отбывал в «родном» Харьковском централе. Именно здесь он предпринял полный перевод «Трофеев» Эредиа. Вдохновлялся примером народовольца Петра Якубовича – человека из поколения его отца – который на Карийской и Акатуйской каторге, в кандалах, переводил «Цветы зла» Шарля Бодлера, отказываясь считать их автора «декадентом»? Перевод «Трофеев», увидевший свет только в 1925 г., на многие десятилетия стал основой литературной репутации Олерона, которая осталась несколько двусмысленной: с одной стороны жизнь подпольщика и каторжника, с другой – стихи если не «декадента», то явно «чуждого», «эстетствующего» автора.
   Критика середины двадцатых встретила прекрасно изданный и изящно оформленный Марком Кирнарским томик (разгадка его появления – ниже) с нескрываемым недоумением. «Появление Эредиа на русском языке в данный момент довольно неожиданно, – писал в журнале «Печать и революция» (1926. Кн. 2) Сергей Макашин. – Вряд ли поэт найдет себе читателя в нашей советской действительности»[2]. Читатели однако нашлись: например, юный Кирилл Симонов, еще не ставший «Константином». «Я стал понемногу писать стихи, – вспоминал он о начале 1930-х годов. – Мне случайно попалась книжка сонетов французского поэта Эредиа «Трофеи» в переводе Глушкова-Олерона. Затрудняюсь объяснить теперь, почему эти холодновато-красивые стихи произвели на меня тогда настолько сильное впечатление, что я написал в подражание им целую тетрадку собственных сонетов»[3].
   Качество работы Олерона тоже вызвало нарекания рецензентов. Макашин, не считавшийся знатоком французской литературы, объявил, что «перевод, конечно, плох – поскольку он дает лишь грубый каркас переводимого сонета». По мнению переводчицы Валентины Дынник, «точный и скупой язык Эредиа нередко подменяется глубоко чуждым ему расплывчатым стихотворством». Однако Валерий Брюсов, прочитавший перевод в рукописи, оценил его как «работу, исполненную с любовью, со знанием и мастерством»[4]. Бенедикт Лившиц, написавший предисловие к отдельному изданию, считал, что Олерон «сумел подойти почти вплотную к обетованному им поэту, сумел разгадать и скрытый пафос «Трофеев» в целом, и законы строения и дыхания каждого сонета в отдельности»[5]. Оба этих поэта сами переводили Эредиа и знали, о чем говорят.
   Современный исследователь «русского Эредиа» Борис Романов сделал следующий вывод, относящийся и к оригинальному творчеству нашего героя: «Глушков, с его знанием античности, с высокой культурой стиха, выработанной, несмотря на оторванность от литературных центров, достойно справился с переводом. Не все в нем равноценно. Может быть, главный недостаток его «Трофеев» – отсутствие той дерзкой поэтической хватки, которая предполагает значительную поэтическую индивидуальность, отличавшую переводы Волошина или Гумилева. Не хватало Глушкову и той изощренной гибкости и пластики слова, какая была у Лозинского. Но переводы харьковского узника точны, отмечены вкусом и чувством формы. <…> Кроме того, Глушков в своих переводах демонстрирует владение сонетной формой, которая у него не только не вызывает никаких версификационных трудностей, но и звучит на редкость органично»[6].
   В январе 1914 г., после отбытия срока каторги (видимо, с частичным зачетом времени, проведенного под следствием), Дмитрия Ивановича отправили по этапу в село Тутура Тутурской волости Верхоленского уезда Иркутской губернии (ныне Жигаловский район Иркутской области), где сформировалась колония примечательных ссыльнопоселенцев, не терявших времени даром. В их числе – будущий член Политбюро Валериан Куйбышев и будущий теоретик Пролеткульта Валериан Плетнев; будущий «владыка» ленинградского Госиздата Илья Ионов, свояк Григория Зиновьева, и будущий соратник того же Зиновьева по оппозиции Григорий Евдокимов. Люди не только с политическими, но и с художественными интересами.
   Один из ссыльных вспоминал о тутурской жизни: «Лучше всего удавались наши собственные вечеринки, где преобладающей массой была ссылка (т. е. ссыльные. – В.М.) и несколько хорошо нам известных лиц из местного населения.
   На этих вечеринках читались стихи, где особенных успехом пользовался тов. Куйбышев, рассказы (здесь подвизался тов. Плетнев, довольно удачно передававший Чехова) и пр., пели и иногда плясали. Одна из таких вечеринок, собравшая много народу, была своего рода прощальным дебютом (так! – В.М.) для тов. Куйбышева и, кажется, Евдокимова, которые в ту же ночь благополучно бежали. Клуб существовал до самого последнего времени, т. е. до момента революции. В нем велись занятия, устраивались доклады и происходили разного рода собрания. Существовал он на наши отчисления. Пустующих домов в Тутуре было много, и помещение в несколько комнат обходилось нам, кажется, в 5 руб. в месяц. Тутурская колония издавала свой журнал под названием «Елань». Редактором сначала был Д.И. Глушков (ныне умерший), потом – И. Ионов. Журнал заполнялся от руки, четким почерком, с соответствующими рисунками пером или акварелью. Сборник по форме и содержанию получался весьма удачным; многое здесь, конечно, зависело от редактора, являвшегося редактором, художником и, так сказать, наборщиком, занимавшимся кропотливой перепиской»[7].
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента