Я слушал ее лепет, внушая себе: сейчас - или никогда! Холодный пот выступил у меня по всему телу, голова кружилась. Если теперь все испорчу, не видать мне Мирины до конца дней... хуже того - а ну, как закричит, созовет рабов?! Мольпагор имеет полное право убить меня в собственном доме за оскорбление чести дочери, и суд оправдает его.
   Желая показать мне, как очередная, с нечеловеческой тонкостью выкованная серьга сочетается с ее маленьким ушком, Мирина приблизила лицо к самым моим глазам. Опьяненный ее близостью, запахом благовоний, я неожиданно для себя поцеловала любимую в висок, а затем припал к ее губам. Она как-то удивленно, по-птичьи, пискнула, но не отстранилась - наверное, ждала... Возбужденный начальным успехом, я поцеловал ее уже по-настоящему, и Мирина неумело, но страстно ответила. Тогда я схватил ее на руки и понес к ложу, застеленному сине-красным ковром. Мирина билась, отталкивала меня, даже царапала, но не пробовала кричать, а только повторяла мое имя: "Котис... Котис..." Когда я стал отстегивать фибулы, она лишь кротко вздохнула и отвернулась.
   Богиня видит, я постарался быть как можно более деликатным, но без крови дело все-таки не обошлось, и Мирина сказала с деловитостью, неприятно поразившей в такой миг, пробуя пальцем алые пятна на хитоне:
   - Надо было отбросить его подальше.
   Я подумал невольно - не было ли это все подстроено? Не нужен ли я зачем-нибудь в зятья Мольпагору?.. Но милая так славно меня обняла, уткнулась носиком в ямку под шеей и прошептала:
   - Долго же ты раскачивался, все-таки...
   - А ты что, привыкла к другому?
   Она отпустила меня, перевернулась на живот и шаловливо заболтала ногами.
   - Не знаю, кем ты меня считаешь, - легкомысленной особой, наверное... Я совсем не то имела в виду, что ты подумал. Просто все очень торопятся к развязке, хотят всего в первый же день. А я так не хочу, и потому редко с кем у меня выходили нормальные встречи.
   - Знаешь, у женщин бывает психология двоякого рода, - сказал я, доставая с пола сигареты. - У одних девичья, у других женская. Зависит от воспитания, от темперамента... Дамы с девичьей психологией считают, что отношения с мужчиной венчаются постелью; они сами себя превращают в вещь, в ценный приз, которого надо добиваться. Женщины второго рода уверены, что отношения надо начинать с близости, а тело - только инструмент... Ей-богу, это мудрее: вопросы секса не приобретают болезненного характера, не заслоняют все остальное!
   - Ты рассуждаешь типично по-мужски, - заявила Арина, отбирая у меня сигарету и прикуривая от нее. - Что же я, должна со всеми, кто мне хоть немножко понравится, в первый же день ложится в постель? Проверила - не подходит - следующий!..
   - Мысль интересная, - сказал я. - Чур, я в очереди.
   - Если будет очередь, так не будет тебя! - пожалуй, серьезнее, чем следовало бы, сказала она, и мы разлили по бокалам остатки шампанского.
   Та, первая наша тесная встреча произошла на квартире моего приятеля-художника; сам я живу в гостинке еще с одним офицером и водить к себе практически не могу... Отдохнув и вместе выкупавшись в ванне (Арина видела такую сцену во французском фильме и захотела ее воспроизвести), мы сошлись на том, что сидеть в комнате и смотреть телевизор - скучно. Милая моя вспомнила, что видела афиши возле Дома моряков - грандиозное видео-диско-шоу, аукцион, буфет и всякое такое.
   - Так там же, небось, одни малолетки, - сказал я неуверенно. Митинг в обезьяннике и мордобой на выходе.
   - А мы, что ли, очень старые? Я и всего-то дважды замужем была... В крайнем случае, кто-нибудь ко мне пристанет, и ты набьешь ему лицо. Сам, без торпед и ракетной установки. Слабо?
   Ей не пришлось долго меня уговаривать, и мы отправились на видео-диско-шоу.
   Дом моряка, нормальный дворец культуры, со всеми положенными многопудовыми рельефами на стенах, изображающими повседневный подвиг одинаковых, как яйца, матросов, с мозаичными, дорогого дерева, вдрызг исцарапанными полами, бархатными креслами-пылеуловителями и единственным крошечным буфетом, - Дом моряка был переполнен до краев, и полнота эта казалась зловещей, точно шабаш. Стада подростков и "надцатилетних", в основном знакомых между собой, праздно бродили с этажа на этаж: никто явно не курил, но синие волокна дыма плавали повсюду, никто не пил, однако то и дело толпу раздвигала какая-нибудь нетвердо шагающая юная личность с бессмысленным взором и запахом перегара. Я заметил, что мало-мальски привлекательные девочки являлись только в окружении "своих" парней, причем вели себя подчас наглее и матерились громче, чем их спутники. Лишь дурнушки и перестарки скромно ходили "шерочка с машерочкой" в своих переливчатых импортных платьях, в узорных колготках и рейтузах, несмотря на жару, и ждали, кто бы к ним приклеился.
   Выстояв изрядную очередь, напились мы скверного кофе, который краснолицая буфетчица буквально швырнула нам, расплескав, - а затем поднялись на второй этаж, где имела состояться концертная программа.
   Зал опять-таки был как зал: громаден, ибо всегда нам, при нашей нищенской и саморазорительной "экономии", казалось проще выстроить один клуб на тысячу мест, вечно пустующий, чем двадцать уютных и разноликих клубов по пятьдесят мест в каждом, - зал с мелкой и плохо освещенной сценой при помпезном занавесе, с хрипатыми динамиками, поминутно вырубавшимися микрофонами, в которые исполнители щелкали пальцами и томно шептали "раз, два..."; с неуклюжей пародией на светомузыку и громкой возней за кулисами, где постоянно что-то падало. Подростки шлялись взад-вперед по рядам, наступая нам на ноги, а после выключения света закурили все разом.
   Увы, концерт оказался достойным зала. Конферансье, похожий на разбитного мелкого кооператора, громогласно представился: "Лауреат всесоюзных конкурсов Виталий Козий... Не слышу аплодисментов!" Аплодисменты он выжимал из зала внаглую, не применяя даже бородатых эстрадных шуток, а просто канюча: "Ну, как вам понравилась эта песня? Не слышу! А ну-ка, похлопали дружнее! А почему эта половина зала так плохо аплодирует? А ну, посоревнуемся!.." Гвоздем программы, очевидно, считался ансамбль затрапезно одетых и не слишком мастеровитых молодцев, кои горланили, рвя струны, песни из популярного телерепертуара, почему-то в основном посвященные флоре: "белые розы", "розовые розы", "лилии" и т.п. Пели много и оглушительно, заслоняемые скачущими перед сценой, впавшими в раж зрителями, когда же вразвалочку уходили отдохнуть, помост ненадолго занимали скверно подготовленные мимы - сотая бледная перепечатка Марселя Марсо. Никому не известный графоман, представленный, как "писатель-сатирик", читал монолог, не менее злобный, чем у нынешних корифеев, но куда более косноязычный и пошлый. Прыгали недокормленные девочки в сапогах и купальниках, знаменуя эротическое раскрепощение. "Вторая слева хорошенькая", сказала Арина, сочувствующая всему жалкому и убогому. Я хотел было уйти после халтурного шаржа на брейкданс - кривлявшийся в нем с молоденькой партнершей мужик, бывший хирург, бабник самого грязного толка, был мне слегка знаком. Но конферансье, наконец, объявил аукцион, и Арина решила потерпеть.
   Надо отдать справедливость ее вкусу: как только выяснилось, что предметом продажи являются полосатые "семейные" трусы и что надевший их напоказ жирный музыкант собирается при всех оголиться, дабы вручить трусы аукционисту, - Ариша рывком встала и, натянутая, словно тетива, пошла вдоль ряда, отдавливая ноги малолеткам и не слушая их ругани. С большим облегчением я тронулся следом.
   Выяснилось, далеко не все пришедшие наслаждались концертом. В фойе первого этажа работали два "видика": один показывал очередную тошнотворную историю о разложившихся мертвецах, бегающих за визгливыми блондинками, другой крутил столь же тривиальную "клубничку", посвященную квартирным похождениям молодого смазливого не то электрика, не то сантехника.
   Публика тыкала и отпускала сальные реплики. В одном углу, конечно же, назревал конфликт: кто-то кого-то "обидел", и вот уже девочки держали за руки пятнадцатилетнего двухметрового бугая с кровью на щеке и безумными глазами, хрипевшего: "Всех порежу, козлы!.."
   Мы вышли на воздух, и сразу стало легче. Огни фар весело мчались вокруг темной площади, влажной после недавнего дождя; из-под склонов, покрытых садами, через ступени крыш доносилось свежее дыхание моря. Этажи огромной гостиницы напротив сверкали окнами, на балконах слышались говор и женский смех.
   - Зайдем в бар? - предложила Арина, безошибочно ловя мое состояние. Мне действительно нестерпимо хотелось выпить, и мы повернули к гостинице.
   Для швейцара, бывшего моряка, моя офицерская форма служила пропуском; растолкав все тех же малолеток, тщетно рвавшихся к спиртному, он взял под козырек, и мы с Ариной прошли в храм наслаждения.
   Рысьими глазами окинув бар, милая моя сразу обрела за угловым столиком своего приятеля, физика-теоретика Бориса Алцыбеева. Арина о нем не раз вспоминала, и с такими похвалами его талантам, что я чуть ли не ревновал. Право, когда мужчина влюблен, ему хочется, чтобы возлюбленная замечала только его достоинства, - эгоистично, глупо, но факт. Борис тоже был не местный и также работал в экспедиции, но, разумеется, не археологической. Вместе с коллегами - москвичами, ленинградцами - он исследовал некую физическую аномалию, недавно возникшую у наших берегов. Подробностей я не знал, но похоже было, что само пространство повело себя необычным образом, и элементарные частицы вместо того, чтобы проделывать свои от Бога предписанные пути, обрывали бег и проваливались в никуда, а затем ниоткуда выныривали...
   Борис тоже издали заметил Арину - она у меня эффектная, хорошего роста, с выгоревшей добела непокорной гривой при медном загаре... Физик привстал, махая рукой - был он уже изрядно хмелен. Коренастый, с изрядной седеющей бородой и сухим скуластым лицом, Алпыбеев совсем напоминал бы своих воинственных татарских предков, если бы не смешные круглые очки.
   Нас познакомили. С Борисом сидел его товарищ Филипп, лысеющий и худосочный, кажется, инженер, ответственный за приборы, - почти что без речей, ворочать языком ему уже было трудно. Алцыбеев, не тратя времени, выдернул чуть ли не из-под кого-то стулья для меня с Ариной, затем распихал очередь у стойки и "в добавление к заказу" взял еще бутылку коньяка. Мне понравилась его ордынская решительность, а после вторых ста граммов стал симпатичен даже упившийся до святости Филипп.
   - Что делается с нашим пространством. Бор? - спросила Ариша, закурив и подперев щеку кулачком. Расширенными неподвижными зрачками глядела она на ритмично мерцавшую электросвечу - такие стояли на каждом столике, имитируя старинный уют. - Может быть, это конец? Совсем конец?
   - Конец, - неожиданно четко сказал Филипп. Борис отмахнулся от него и ответил:
   - Черт его знает, ребята... Вроде бы, с антропогенной деятельностью это не связано. Не может быть связано. Мы еще не такие сильные...
   - Борис, ты не прав! - сказал Филипп, лукаво улыбаясь и грозя пальцем, но, получив от друга предложение заткнуться, сразу сник и принялся развозить по столу коньячную лужу.
   - Мы-то, наверное, и не такие, но... Может быть, зло, которое мы творим, вызывает ответ? И начинает сбываться кара? - настойчиво спрашивала. Арина.
   - Ну что за разговор, девочка... Ответ, кара - чьи?!
   - Не знаю. Бога, Вселенной... Сколько катастроф за последние годы! Землетрясения, эпидемии, междоусобицы... все сошло с ума - атомные реакторы, самолеты, подводные лодки! Нет, серьезно, ты не видишь связи?
   - Честно говоря, не вижу. - Борис помотал головой. - Я материалист, милая, и если бы даже допускал существование Бога, то был бы уверен, что Он действует через законы природы, но никак не иначе. Доказательств другого - нет...
   - Кроме того, - сказал я, - сейчас вовсе не время самых больших преступлений. Если уж Бог не наказал нас, когда мы строили Освенцимы и Карлаги, если Он терпел Николая Ежова или Генриха Гиммлера, то теперь Ему, можно сказать, жаловаться особенно не на что.
   - Ой ли? - сказала Арина; и я вдруг вспомнил глаза подростка с окровавленной щекой и страшные его крики, и с яркостью воображения, подогретого спиртным, ощутил, что время массового одичания должно быть оскорбительнее для Творца, чем эпохи открытого зверства.
   - Я удивляюсь привычке людей считать, что каким-то космическим силам есть до нас дело! - развел руками Алцыбеев. - По-моему, это просто мания величия. Когда летишь над землей, видишь, насколько незначительное место на ней занимает человек: океаны, горы, пустыни, льды, джунгли, кажется, просто терпят его.. пока что терпят!
   - Вот и я говорю - пока что!.. - многозначительно отозвалась Арина.
   Спят дома, железом прикрытые,
   Камень и бетон - напоказ,
   Только не спасут перекрытия,
   Если будет отдан Приказ.
   Только будут площади вырваны
   Мегатонным ростом дубов,
   Только клумбы, радость невинная,
   Свалят строй фонарных столбов.
   Ах, неблагодарные дочери!
   Старый Лир отомстит стократ.
   Продырявят грибные очереди
   Благолепие автострад...
   - Это что? - с веселым недоумением поднял брови Алцыбеев. Неплохо!
   - Юношеские, - мрачно сказала Арина. - Из меня ранней.
   - Ну, ты сегодня в миноре, мать! - хохотнул Борис, разливая остатки коньяка. - А хочешь, я тебя удивлю? Здешние эффекты наводят на мысль об одном странном феномене. Ну, я не буду углубляться в дебри, но... если говорить очень упрощенно, то это может выглядеть так. Уснувший Филипп упал головой на плечо Бориса, тот резко отпихнул друга, но Филипп не проснулся, а лишь свесился в другую сторону. Каждый из нас одновременно живет в двух мирах, двумя жизнями. То есть, возможно, и больше чем в двух, но мы пока что подозреваем наличие парности... Вернее, мы живем не одновременно, а попеременно. Миллиардную долю секунды здесь, потом миллиардную долю - там...
   - Где - там? - перебил я. - На другой планете?
   - Не знаю, это никому не известно. На другой планете, или в другой Вселенной, или в другом времени - то здесь, то там, то здесь, то там...
   Опасно наклонившись, Филипп с грохотом упал на пол. Мы втроем бросились его поднимать, усаживать; он лишь осовело моргал рыжими ресницами и повторял: "Старики... старики... все в порядке, сейчас все будет о'кей... старики..."
   - Дал бы я тебе о'кей, мудак пьяный! - с чувством сказал Алцыбеев, встряхивая коллегу. - Надо его на воздух вытащить скорее. А ну, Костя, бери его с бочкю...
   - Может ему крепкого кофе? - предложил я. Не хотелось покидать насиженный угол, а тем более, тащить пьяного по городским улицам: я все-таки был в форме.
   - Бор, попробуем кофе! - сказала Арина тем самым тоном, против которого и я никогда не мог устоять, и ладошку положила на руку физика. - Я попрошу бармена сварить покрепче, а?..
   В конце концов, Филипп успокоился, прочно приложась щекой к столу; мы решили его пока не тревожить, а потом впихнуть в такси.
   - Ты очень интересные говоришь вещи, - сказала Арина, и я увидел (опять же не без ревности), что она действительно увлечена. - Хорошо, у каждого из нас две жизни: почему же мы ничего не помним о той, второй? Или... может быть, сны?
   - Нет, - мотнул бородой Алцыбеев. - Не можем мы ее помнить. Ведь каждый раз при переходе полностью изменяется наша материальная структура - носительница информации. Частицы располагаются в другом порядке, а потом возвращаются в прежний. Поэтому здесь мы помним цепь предыдущих моментов пребывания в этом мире; и там, видимо, то же самое... Точки сливаются в сплошные линии. Две жизни - две параллельные линии памяти, которые нигде не пересекаются...
   - А почему ты решил, что именно _мы_ перемещаемся в какой-то иной мир? - спросил я. - Может быть, это просто элементарные частицы путешествуют туда-сюда? Сами по себе частицы - наших тел, воздуха, воды, камня...
   - Нет. Способностью к переходу, по нашим данным, обладают именно агрегаты частиц. Системы высокой степени организации. Одним словом, живые. В крайнем случае, механические...
   - Жаль, - сказал я. - Очень жаль, что каждому из нас суждено пройти оба своих жизненных пути, так и не узнав, как живет двойник. Скажем, здесь ты раб в эргастерии, а в другой жизни - царь, обладающий богатствами Креза. И никогда даже пальцем не прикоснешься к этим богатствам...
   Амфистрат засмеялся, лица его почти не было видно в густой тени широкополого петаса. Сидя на раскаленной солнцем ступеньке дома, философ неторопливо жевал лепешку. Отпил яблочного вина из кожаной баклаги, блаженно причмокнул...
   - Ты не веришь мне, Котис, - что ж, это твое право, у меня нет доказательств, которые можно пощупать. Но я все же думаю, что каждый из нас, словно маятник, качается между двумя бытия-ми, появляясь то в одном, то в другом...
   - Что нам с того, Амфистрат, если путь к познанию иного бытия, по-твоему, отрезан? Сидеть и забавляться домыслами?..
   Он смахнул крошки со своих черных мосластых колен, опустил подол хитона.
   - Утешься, Котис. Мне кажется, по воле богов порою мы можем увидеться со своим вторым "я". Граница между двумя мирами, бывает, закрывается не сразу... Но так редко, возможно, раз в тысячу лет!
   - Утешил! - фыркнул я.
   - И слава Зевсу, что редко! - буркнул Амфистрат, поднялся и, не прощаясь, ушел.
   Мне доводилось встречаться с этим странным человеком, уроженцем нашего полиса, и на родных улицах, и в других городах Эллады Припонтийской, и даже в Афинах, где он, говорят, спорил с философами, известными на весь свет. Не было у Амфистрата. ни дома, ни стада, ни виноградника в городской хоре; не занимался он никаким ремеслом, разве что иногда брался учить юношей логике и ораторскому мастерству. Вот так, зимой и летом в заношенном хитоне и видавшем виды петасе, с мешком и посохом, ходил по дорогам: где подаяния просил, где подрабатывал, сочиняя речи и стихотворные поздравления, а где, может, и уносил кое-чего из садов, с огородов... Ходил, беседовал с людьми и думал, и не было для него, сына раба-отпущенника, жизни иной, и не было большего наслаждения. Одного я боялся - что однажды прикончат варвары этого пятидесятилетнего ребенка, сделают какие-нибудь аорсы, гениохи или синды из его черепа, хранившего высокий разум, чашу для своих скотских пиров, и ничего потомкам не останется, поскольку записей Амфистрат не ведет.
   Меня немного встревожили тогда слова бродячего мыслителя: что значит - "и слава Зевсу, что редко?" Нечто темное, зловещее чудилось иногда в рассуждениях Амфистрата, недоступное простым людям, а пожалуй, и ненужное.. Я отогнал от себя мрачные мысли и отправился к морю, где должна была ждать меня Мирина с подругами.
   Не устаю любить наш город! Может быть оттого, что редко его вижу? Да нет, вряд ли. Он как продолжение моего дома; а собственно, почему продолжение? Это и есть мой дом. Вот иду я верхним городом, главной нашей улицей, носящей имя основателя полиса, славного Автолика, сына Евмолпа, ойкиста двенадцати кораблей. Шириною улица в восемь локтей, вымощена плитами известняка, и даже в самые знойные дни на ней не жарко, ибо под плитами проходит канал водостока. Справа и слева сплошные стены, где чередуются охристый кирпич, розовый мергель, желтоватый известняк; а дом Филократа, начальника агораномов, сделан из гранитных камней, красноватых, с горящими на солнце синими искрами, - то был балласт корабля, пришедшего из Коринфа. Кто побогаче и любит прихвастнуть перед соседями, прямо в кирпичную или каменную стену встраивает белый портик с колоннами: но мрамора в городе мало, весь привозной, и стоит очень дорого.
   Слева открывается агора, вся обставленная стелами, где высечены разные декреты. Помню, как давным-давно перед самой высокой из стел я, среди прочих мальчиков, только что посвященных в эфебы, давал клятву гражданина. Текст клятвы был вырезан на камне, и наш учитель из гимнасия незаметно дирижировал, чтобы мы хором произносили звонкие, полные гордости слова... Клятву я помню до сих пор.
   Между агорой и воротами теменоса - рынок, обожаемый мною в детстве, милый рынок, куда я сотни раз ходил с матерью, упрямо выторговывавшей каждый обол, и с рабынями, назначенными таскать покупки. Чего там только нет! Виноград из нашей хоры, зеленый под седым налетом, янтарный на просвет или почти черный; дыни свежие и сушеные, полные сладкой кровью вишни, мед пчелиный в горшках и в сотах, сыры коровьи и овечьи, топленое молоко под глянцевой коркой, ноздреватый хлеб... А плоды из иных стран света, которым и названия не упомнишь, привозимые краснобородыми персами: зеленые, длинные, веером растущие, точно пятерня великана, и желтые, истекающие липким соком, и колючие шишки с тыкву размером, на разрез белые и душистые, как роза!..
   Неподалеку навалом лежат морские чудеса: еще раздувает жабры какая-нибудь рыбина, выловленная утром, еще подрагивают клешни морского гоплита - тяжеловооруженного краба... Дальше финикийское стекло с голубыми и красными зигзагами; расписанная черным, под старину, посуда столовая из Афин; фигурные лекифы для благовоний, при виде которых я ребенком просто сходил с ума, - сфинксы с золотыми волосами, маленькие сирены, смешные пузатые варвары... Настоящие, живые варвары тоже встречались в рыночных рядах, мы с матерью их побаивались. Бородатые, вечно под хмельком, сверкая налитыми кровью глазами сквозь мокрые спутанные космы, задирали они губы степным коням, показывая покупателю их звериные зубы, или доили напоказ приведенных коров, или молча сидели перед грудами вяленой рыбы, под сенью развешенных бараньих шкур и выделанных кож, и на попытки торговаться лишь трясли головами.
   А как любил я бродить по рядам виноторговцев! Еще совсем малышом научился без ошибки различать амфоры: пухлогорлые хиоские, осанистые коринфские, лесбосские с изящным круглением ручек; амфоры боспорские, синопские, фаросские, гераклейские - я узнавал даже клейма отдельных мастерских.
   После всех покупок мы с матерью обязательно заходили в обжорный ряд, где глаза выедал дым бесчисленных жаровен, - взять на драхму жареной тресковой печени или баранины, которые казались куда более вкусными, чем дома, с горячей лепешкой, с молодым мутноватым вином...
   А вот площадки рабов я по-настоящему боялся. Людей для продажи поставляли в основном варварские князья, наши союзники: это были военнопленные, все, как один, угрюмые, волчьеглазые, часто с полузажившими ранами. Скованные, опутанные веревкой, стоя и сидя под соломенным навесом, они такими взглядами провожали проходящих, что казалось, только развяжи, и вцепятся зубами в горло... Даже странно, как из них потом выходили смирные домашние рабы или труженики эргастериев.
   Рынок, с его толчеей и приятными, но грубыми запахами рыбы, кожи, уличной стряпни, обрывается неподалеку от ограды теменоса. Там - порог иного мира, без суеты, шума и корыстных чувств, тихого, светлого и благодатного. Сизой зеленью священных оливковых рощ захлестнуты колонны белого периптера - храма Аполлона Дельфиния. Печальные темные кипарисы, дубы, уличные алтари - все спутано плющом и диким виноградом, но галечные дорожки чистятся ежедневно. Над большими и малыми храмами главенствует вознесенный на ступени, пышный дом Афродиты Навархиды (думал ли я когда-нибудь, что мне доведется через два моря везти ее статую для этого самого храма?). Его карнизы раскрашены синим, и изнутри порою доносится стройное пение, а по крыльцу гуляют ручные белые голуби.
   За теменосом - самые важные и почитаемые мастерские города, дымные, горячие кузницы. Столбы копоти от сыродувных печей во дворах, оглушительный лязг, шипение закаляемого металла. Тут же лавки, где можно купить и добрый эллинский меч, и панцирь с чеканными рельефами, и хитрый замок для амбара, и женское полированное зеркальце, и набор тонко откованных инструментов для врача...
   Но ближе, ближе к морю! Все свежее воздух, и, облизнув губы, уже чувствуешь соль. Улицы становятся наклонными, разделяются на террасы. Справа, за черепичными крышами, - высокая закругленная стена. Здесь, на ровном плато, мысом выступающем из пологих склонов, выстроен наш театр. Туда я тоже попал очень рано, мальчишкой: ерзал на скамье, мешал родителям, бесконечно тосковал во время драмы Еврипида - даже Беллерофонт, летавший на крылатом коне, не развеселил меня, - зато бурно оживился на комедии и так хохотал, глядя на огромные кожаные фаллосы актеров, что тут же получил трепку от отца.
   Вот она, дышащая прохладой синяя грудь, гармонический шум прибоя! Но прежде, чем очутиться в гавани, надо пройти улицы нижнего города, ремесленные кварталы. Тут уже не увидишь ни портиков, ни двухэтажных строений с садами и дворами, вымощенными разноцветной галькой. Узкие путаные улочки, горячая пыль, глинобитные стены да запах луковой похлебки. Знаю, что за этой оградой - большие винодельни Парфенокла, оттуда всегда тянет кислым запахом сбродивших выжимок. Ребенком я любил поглядывать, как под собственную дикарскую песню - "хей, хей!" - дружно топчутся на давильной площадке рабы с ногами, словно бы окровавленными до колен.