Пароход пришвартовывался, люди сходили, всходили, все одинаково забрызганные грязью, мокрые, молчаливые. На набережной — мелькание зонтов и быстро отходивших омнибусов. Затем по воде начинали бить колеса, вспенивая ее своими плицами, берег отступал назад и растворялся в тумане вместе с отелями Мейера, Мюллера и «Озерным», а во всех этажах отелей, в распахивавшихся на секунду окнах появлялись трепетавшие платки и протянутые руки, как бы говорившие: «Смилуйтесь, сжальтесь, возьмите нас с собой!.. Если б вы знали!..»
   Изредка «Винкельрид» встречался с другим каким-нибудь пароходом, название которого обозначалось черными буквами на белом кожухе — «Германия», «Вильгельм Телль»: такая же мрачная палуба, такие же отливавшие зеркальным блеском плащи, столь же невеселая прогулка — независимо от того, в каком направлении двигались пароходы-призраки, и при встрече пассажиры смотрели друг на друга тоскливыми глазами.
   И подумать только, что все эти люди путешествовали ради собственного удовольствия и что ради собственного удовольствия очутились в плену пансионеры отелей Мейера, Мюллера и «Озерного»!
   И здесь, как и в «Риги-Кульм», особенно угнетала, мучила, сковывала Тартарена — сильнее, чем холодный дождь и пасмурное небо, — невозможность поговорить. Правда, внизу он увидел знакомые лица: члена Джокей-клоба с племянницей (гм! гм!), академика Астье-Рею и профессора Шванталера, двух непримиримых врагов, обреченных целый месяц жить бок о бок, прикованных Компанией Кука45 к одному и тому же круговому маршруту, и еще кое-кого, но никто из этих прославленных черносливцев не желал узнавать тарасконца, чей шлем, железные доспехи и веревка, перекинутая через плечо, делали, однако, его фигуру весьма заметной и совершенно своеобразной. Все они точно стыдились вчерашнего бала, той необъяснимой веселости, которою их заразил этот пылкий толстяк.
   Одна лишь фрау Шванталер, маленькая, пухленькая фея с розовым улыбающимся личиком, подошла к своему кавалеру и, словно собираясь танцевать менуэт, приподняла двумя пальчиками юбку.
   — Плясирен… танцирен… ошень карашо, — лепетала милая дама.
   Было ли это только воспоминание, или ей снова захотелось ритмичного кружения? Как бы то ни было, она впилась в Тартарена, но он, чтобы отделаться от нее, поднялся на палубу: он предпочитал промокнуть до костей, лишь бы не попасть в смешное положение.
   А дождь все лил, и небо было все такое же мутное! И, как назло, целый отряд «Армии спасения» был взят на борт в Беккенриде: десять толстых девиц с глупыми лицами, в платьях цвета морской воды и в шляпках «Гринэуэй» жались друг к дружке под тремя громадными красными зонтами и распевали псалмы под гармонику, а на гармонике играл человек, похожий на Давида Ла Гамма, долговязый, костлявый, с безумными глазами. Неуверенные, фальшивившие голоса девиц, пронзительные, как голос чайки, пробивались, прорывались сквозь дождь и клубы черного дыма, которые пригнетал ветер. Ничего более унылого Тартарен не слыхал за всю свою жизнь.
   В Бруннене воинство, набив карманы путешественников тощими брошюрками духовно-нравственного содержания, сошло с парохода. И стоило гармонике и пению несчастных воплениц смолкнуть, как небо местами очистилось и в просветах заголубело.
   Пароход между тем вошел в озеро Ури, затененное, зажатое между двумя неприступными горами, а справа, у подножья Зеелисберга, внимание туристов привлекло то самое Грютлийское поле, где Мельхталь, Фюрст и Штауффахер поклялись освободить свою отчизну46.
   Тартарен, глубоко взволнованный, невзирая на всеобщее изумление, благоговейно обнажил голову и трижды взмахнул фуражкой, дабы почтить память героев. Кое-кто из пассажиров, неверно истолковав этот жест, ответил ему учтивым поклоном.
   Наконец пароход сипло взвыл, и этот вой многократно повторило в узком проходе эхо. Надпись на дощечке, которую вывешивали на палубе перед каждой новой пристанью, как на публичных балах перед каждой новой фигурой кадрили, на сей раз возвещала: «Телльсплатте».
   Приехали.
   Часовня стоит в пяти минутах ходьбы от пристани, у самого озера, как раз на той скале, на которую во время бури прыгнул из лодки Гесслера Вильгельм Телль47. С неизъяснимо блаженным чувством шел Тартарен берегом озера вслед за путешественниками, избравшими круговой маршрут Кука («по историческим местам»), и вспоминал, воскрешал в памяти главнейшие эпизоды великой драмы48, которую он знал, как свою собственную биографию.
   Вильгельм Телль во все времена был его идеалом. Когда в аптеке у Безюке гости играли в «Кто что любит» и каждый писал на бумажке, которую потом тщательно складывал, какого поэта, какое дерево, какой запах, какого героя, какую женщину он больше всего любит, то в одной из записок неизменно стояло:

 
Любимое дерево? — Баобаб.
Любимый аромат? — Запах пороха.
Любимый писатель? — Фенимор Купер.
Кем бы я хотел быть? — Вильгельмом Теллем…

 
   И вся аптека единодушно восклицала: «Это Тартарен!»
   Представьте же себе теперь, как он был счастлив и как билось у него сердце, когда он подходил к часовне, которую воздвиг в память Вильгельма Телля благодарный народ! Ему казалось, что сам Вильгельм Телль, с луком и стрелами, весь еще пропитанный озерной водой, сейчас отворит ему дверь.
   — Сюда нельзя!.. Я тут работаю… Сегодня музей закрыт… — раздался в часовне громкий голос, еще усиленный гулкими сводами.
   — Член Французской академии Астье-Рею!
   — Профессор Шванталер!..
   — Тартарен из Тараскона!..
   В стрельчатом окне над порталом показался взобравшийся сюда по лесам и видный почти до пояса живописец в рабочей блузе, с палитрой в руке.
   — Мой famulus [прислужник (лат.)] сейчас вам отворит, господа, — сказал он почтительно.
   «Я так и знал, ей-ей! — подумал Тартарен. — Мне надо было только назвать себя».
   Тем не менее он из деликатности уступил дорогу другим и скромно вошел в часовню последним.
   Живописец, красавец мужчина с шапкой золотых волос, придававших ему сходство с художником эпохи Возрождения, встретил посетителей, стоя на приставной лестнице, которая вела на леса, устроенные для росписи верхней части часовни. Фрески, изображавшие главные эпизоды жизни Вильгельма Телля, были закончены, кроме одной, воспроизводившей сцену с яблоком на площади в Альтдорфе. Над этой сценой как раз сейчас и трудился живописец, а его юный famulus, как он его называл, с волосами архангела, с голыми руками и босыми ногами, в средневековом одеянии, позировал ему для фигуры сына Вильгельма Телля.
   Все эти исторические личности в красных, зеленых, желтых и синих одеждах, изображенные на узких улицах или под сводами древних башен больше чем в натуральную величину, чтобы их хорошо было видно снизу, вблизи производили не совсем выгодное впечатление, но так как путешественники ехали сюда восхищаться, то они выразили живописцу свое восхищение. К тому же никто из них ничего не смыслил в живописи.
   — На мой взгляд, все это очень колоритно! — изрек Астье-Рею, держа в руке саквояж.
   А Шванталер, со складным стулом под мышкой, тоже в грязь лицом не ударил и продекламировал две строчки из Шиллера, добрая половина коих застряла, впрочем, в его густой бороде. Тут заахали дамы, и некоторое время только и было слышно:
   — Schon!.. Oh! Schon!.. [Прекрасно… О! Прекрасно!.. (нем.)]
   — Yes… lovely… [Да… прекрасно… (англ.)]
   — Упоительно, дивно…
   Можно было подумать, что действие происходит в кондитерской.
   Внезапно возгремел некий голос и, точно звук трубы, спугнул всеобщее благоговейное молчание:
   — А по-моему, так никто не стреляет… Он у вас арбалет неправильно держит…
   Можете себе представить изумление живописца при виде небывалого альпиниста, который с крюком в руке, с ледорубом на плече, рискуя при каждом своем повороте кого-нибудь сокрушить, стал наглядно доказывать ему, что движение Вильгельма Телля передано неверно!
   — Уж я-то это дело знаю… Можете не сомневаться…
   — Да вы кто такой?
   — Как кто такой?.. — воскликнул сильно задетый тарасконец.
   Так, значит, это не перед ним распахнулась дверь часовни?
   — Спросите, кто я такой, у пантер Заккара и у львов Атласа, — сказал он, приосанившись, — быть может, они вам ответят.
   Все в ужасе шарахнулись.
   — Но почему же все-таки я неверно передал движение? — спросил живописец.
   — А ну, смотрите на меня!
   Тартарен дважды топнул ногой так, что пыль поднялась столбом, и, нацелившись из ледоруба, точно из арбалета, принял соответствующую позу.
   — Чудесно! Он прав… Стойте так…
   И, обратившись к «фамулусу», живописец крикнул:
   — Картон, уголь, живо!
   В самом деле: тарасконец, коренастый, широкоплечий, выставивший вперед голову в вязаном шлеме с подбородником и, сверкая своим маленьким глазом, целившийся в перепуганного «фамулуса», представлял собою превосходную натуру.
   О, волшебная сила воображения! Ему уже казалось, что перед ним на площади Альтдорфа стоит его сын, которого у него, кстати сказать, никогда не было. Одну стрелу Тартарен собирается метнуть из арбалета, а другая у него за поясом, — ею он пронзит сердце тирана. И так он это живо себе представил, что и окружающие были заворожены.
   — Это Вильгельм Телль! — сидя на скамейке и с лихорадочной поспешностью набрасывая эскиз, повторял живописец. — Ах, милостивый государь, как жаль, что я не знал вас прежде! Я писал бы с вас…
   — Да что вы! Вы находите некоторое сходство? — не меняя позы, спросил польщенный Тартарен.
   Да, живописец именно таким представлял себе своего героя.
   — И черты лица тоже?
   — Это не важно!.. — Немного отодвинувшись, живописец взглянул на эскиз. — Мужественное, энергичное выражение — это все, что нужно. Ведь о Вильгельме Телле ничего неизвестно, — может быть, он никогда и не существовал.
   Тартарен от неожиданности выронил арбалет:
   — А, идите вы!.. ["А, идите вы!.." и «А, чтоб!..» — распространенные в Тарасконе ругательства, смысл коих не совсем ясен; дамы — и те употребляют их иногда, но неизменно смягчая: «А, чтоб!.. извините за выражение!..» Никогда не существовал!..] Что вы мне сказки рассказываете?
   — Спросите у этих господ…
   Астье-Рею, уперев свой тройной подбородок в белый галстук, торжественно возгласил:
   — Это датская легенда.
   — Islandische… [исландская… (нем.)] — с не менее величественным видом заявил Шванталер.
   — Саксон Грамматик49 рассказывает, что некий отважный лучник по имени Тоб или Пальтаноке…
   — Es ist in der Vilkinasaga geschrieben… [в «Вилькина-саге»50 написано… (нем.)]
   Оба вместе:
   — …был приговорен датским королем Гарольдом Голубые Зубы…
   — …dass der Islandische Коnig Needing… […что исландский король Некдинг… (нем.)]
   Уставившись в одну точку, вытянув руки, не глядя друг на друга и ничего не слушая, они говорили одновременно поучающим, безапелляционным тоном, тоном профессора, вещающего с кафедры неоспоримые истины. Они горячились, выкрикивали даты, имена: «Юстингер Бернский! Иоанн Винтертурский!..»
   Постепенно все посетители втянулись в этот жаркий, яростный спор. Все размахивали складными стульями, зонтами, чемоданами, а несчастный живописец, опасаясь за прочность лесов, бегал от одного к другому и просил успокоиться. Как только буря утихла, он опять взялся за свой эскиз и стал искать таинственного альпиниста, чье имя могли ему сообщить только пантеры Заккара и львы Атласа, но альпиниста и след простыл.
   Альпинист в это время быстрым и нервным шагом поднимался вверх по узкой дорожке, обсаженной буками и березами, к отелю «Телльсплатте», где должен был ночевать посыльный перуанцев, и, в пылу разочарования рассуждая вслух, с остервенением втыкал альпеншток в размытую дождями землю.
   Вильгельм Телль никогда не существовал! Вильгельм Телль — легенда! И это ему прехладнокровно заявляет живописец, которому поручено расписать часовню Телльсплатте! Тартарен обвинял его в святотатстве, негодовал на наш век, век отрицания, разрушения, нечестия, век ничего не уважающий; ни славы, ни величия, черт побери!
   Так же вот через двести-триста лет, когда речь зайдет о Тартарене, найдутся новые Астье-Рею и Шванталеры и станут доказывать, что Тартарен никогда не существовал, что это провансальская или же берберийская легенда! Тяжело дыша от возмущения и от крутого подъема, он остановился и присел на скамейку.
   Отсюда в просветах между деревьями виднелось озеро и белые стены часовни, похожей на только что воздвигнутый мавзолей. Рев парохода и плеск шлепающегося в воду причала возвещали прибытие новых туристов. С путеводителями в руках они собирались на берегу, а потом, воздевая руки, передавая друг другу легенду о Вильгельме Телле и сопровождая свою речь скупыми жестами, направлялись к часовне. И тут вдруг, благодаря неожиданному обороту мыслей, все представилось Тартарену в смешном виде.
   Он подумал о том, что вся история Швейцарии зиждется на этом вымышленном герое; в честь его на площадях маленьких городов воздвигаются часовни, а в музеях больших городов — статуи, устраиваются патриотические празднества, на которые стекаются со знаменами представители всех кантонов. И потом банкеты, тосты, речи, крики «ура», пение, слезы, душащие грудь, — все это ради великого патриота, который, как всем хорошо известно, никогда и не существовал.
   А еще говорят про Тараскон! Такой тарасконады и там ни за что никому не придумать!
   Придя в веселое расположение духа, Тартарен двинулся бодрым шагом вперед и скоро вышел на Флюэленскую дорогу, возле которой вытянул свой длинный фасад с зелеными ставнями отель «Телльсплатте». В ожидании звонка к обеду пансионеры ходили взад и вперед по дороге, где что ни шаг, то выбоина, мимо облицованного ракушками фонтана, мимо вереницы карет с опущенными оглоблями и перешагивали через лужи, в которые гляделся медно-красный закат.
   Тартарен спросил о проводнике. Ему ответили, что он обедает.
   — А ну, ведите меня к нему!
   Это было сказано таким повелительным тоном, что, несмотря на священный ужас, который здесь испытывали при одной мысли, что придется побеспокоить столь важную особу, служанка повела альпиниста через весь отель, где его появление вызывало легкий столбняк, к драгоценному проводнику, кушавшему отдельно в маленькой комнате окнами во двор.
   — Милостивый государь! — держа на плече ледоруб, заговорил Тартарен. — Прошу меня извинить…
   Но он тут же осекся, а посыльный, длинный, тощий, с салфеткой у подбородка, окутанный облаком душистого пара, поднимавшегося от тарелки с горячим супом, уронил ложку:
   — Э, да это господин Тартарен!
   — Эге! Да это Бомпар!
   В самом деле: перед ним сидел Бомпар, бывший буфетчик Тарасконского клуба, малый славный, но отягощенный чудовищным воображением, по причине чего он за всю свою жизнь не сказал ни единого слова правды и был прозван в Тарасконе «Выдумщиком». Заслужить в Тарасконе репутацию выдумщика — судите после этого сами, что же он должен был собой представлять! Так вот он, этот несравненный проводник, облазивший Альпы, Гималаи и даже Лунные горы!
   — А! Ну, теперь я понимаю… — произнес Тартарен, слегка разочарованный и все же обрадованный встречей с земляком, в восторге от того, что слышит родной говор.
   — Вы уж, господин Тартарен, пообедайте со мной. Чтэ?
   Тартарен немедленно согласился — он предвкушал удовольствие посидеть за маленьким уютным столиком, накрытым на две персоны, без этих сеющих смуту соусников, удовольствие чокаться, говорить за едой, есть превкусные вещи, все самое свежее, отменно приготовленное, ибо содержатели отелей прекрасно ухаживают за господами посыльными: кормят их отдельно, подают им лучшие вина и изысканнейшие блюда.
   И уж тут посыпались всякие "э, ну чтэ, все-таки"!
   — Так это ваш голос я слышал нынче ночью там, на вышке?..
   — Кнэчно!.. Я предлагал барышням полюбоваться… А до чего же хорош восход солнца на Альпах, правда?
   — Чудо как хорош! — сказал Тартарен; заговорил он сперва не совсем уверенно, только чтобы не противоречить собеседнику, но быстро воспламенился, и нельзя было не даться диву, слушая, как два тарасконца восторженно славят пиршество для глаз, которое им будто бы открылось на Риги. Можно было подумать, что это выдержки из Жоанна и Бедекера.
   С каждой минутой разговор становился все задушевнее, откровеннее, начались уверения, излияния, и от этих излияний навертывались непрошеные слезы на блестящие, живые глаза, в которых, несмотря на всю провансальскую чувствительность обоих собеседников, ни на минуту не угасали искорки шутливости и лукавства. Впрочем, этим и ограничивалось сходство двух друзей, так как во всем остальном Бомпар, поджарый, подсушенный, обветренный, покрытый морщинами, которыми его наградила профессия, являл собою полную противоположность Тартарену, низкорослому, плотному, румяному, с гладкой кожей.
   Чего только не навидался милейший Бомпар с тех пор, как покинул Клуб! Ненасытное воображение влекло его все вперед и вперед, перебрасывало из страны в страну, подвергало всевозможным превратностям судьбы! И он повествовал о своих приключениях, описывал представлявшиеся ему счастливые случаи, когда он мог бы разбогатеть, рассказывал о том, как он упускал эти случаи, о том, какая неудача постигла, например, его последнее изобретение, дававшее возможность сократить военный бюджет за счет расходов на солдатскую обувь…
   — И знаете, каким образом?.. Ах, боже мой, да это же так просто!.. Я предлагал подковать солдат.
   — А, идите вы! — ужаснулся Тартарен.
   Но Бомпар продолжал совершенно спокойно, с характерным для него видом тихо помешанного:
   — Ведь правда, замечательная идея? Ну и вот, а министерство даже не сочло нужным мне ответить… Ах, дорогой господин Тартарен, я так бедствовал, я так нуждался, прежде чем мне удалось поступить на службу в Компанию…
   — В какую Компанию?
   Бомпар с таинственным видом понизил голос до шепота:
   — Тес! Потом, только не здесь… Ну, а что новенького у вас в Тарасконе? — спросил он обычным своим голосом. — Вы мне еще не рассказали, какими судьбами очутились вы у нас в горах…
   Настала очередь Тартарена изливать душу. Беззлобно, но с оттенком предзакатной грусти, тоски, охватывающей с годами великих художников, необыкновенных красавиц, всех покорителей народов и сердец, рассказал он про отступничество сограждан, про заговор, имевший целью отнять у него пост президента, и про свое решение совершить геройский подвиг — совершить великое восхождение, водрузить тарасконское знамя выше, чем кто-либо водружал его до сих пор, доказать наконец тарасконским альпинистам, что он всегда был достоин… всегда был достоин…
   Тут голос у Тартарена дрогнул, и он вынужден был умолкнуть, но немного погодя продолжал:
   — Вы меня знаете, Гонзаг…
   Невозможно передать, сколько сердечности, сколько сближающей нежности вложил он в трубадурское имя Бомпара. Это все равно, как если бы он пожал ему руку и приложил ее к своему сердцу…
   — Вы меня знаете! Чтэ? Вы знаете, я не струсил, когда нужно было идти на львов, и во время войны, когда мы с вами вместе организовали оборону Клуба…
   Бомпар кивнул головой, и лицо его приняло мрачное выражение, — он как сейчас видел все это перед собой.
   — Так вот, мой друг, чего не могли сделать ни львы, ни пушки Крупна, то удалось Альпам… Мне страшно.
   — Не говорите этого, Тартарен!
   — Почему? — с невыразимой кротостью в голосе молвил герой. — Я говорю правду…
   Просто, без малейшей рисовки рассказал он о том, какое впечатление произвел на него рисунок Доре, воспроизводящий катастрофу в Сервене, которая так и стоит у него перед глазами. Подобные опасности пугают его, и вот почему, услыхав про необыкновенного проводника, способного предотвратить их, он решил вверить свою судьбу Бомпару.
   — Вы ведь никогда не были проводником, Гонзаг? — спросил он самым естественным тоном.
   — Как не бывал!.. — с улыбкой ответил Бомпар. — Только я совершал не все, о чем рассказываю…
   — Само собой! — поддержал его Тартарен.
   — Выйдем на дорогу, — шепнул Бомпар, — там можно говорить свободнее.
   Надвигалась ночь. Теплый, влажный ветер гнал разорванные облака по небу, где хотя и смутно, но все еще виден был серый пепел дотлевавшего заката. Приятели шли рядом по направлению к Флюэлену; оба похожие на тени, они двигались молча, натыкаясь на безгласные тени проголодавшихся туристов, шедших обратно в отель, — двигались до тех пор, пока дорога не превратилась в длинный, тянущийся вдоль берега туннель, местами открытый со стороны озера наподобие террасы.
   — Остановимся здесь… — Голос Бомпара гулко, подобно пушечному выстрелу, прокатился под сводами туннеля.
   Они сели на парапет и невольно залюбовались чудесным видом на озеро, к которому сбегали густо разросшиеся черные ели и буки. Дальше виднелись более высокие горы, вершины которых тонули во мраке, а за ними еще и еще — те представляли собой нечто совсем уже неясное, голубоватое, похожее на облака. Между ними в расселинах залегли едва различимые белые полосы ледников. И вдруг эти ледники засверкали радужными бликами — желтыми, зелеными, красными. Гору освещали бенгальским огнем.
   Из Флюэлена взлетали ракеты и рассыпались многоцветными звездами, венецианские фонари мелькали на невидимых лодках, сновавших по озеру, — оттуда доносились звуки музыки и веселый смех.
   Точь-в-точь декорация для феерии, заключенной в рамку геометрически правильных, холодных гранитных стен туннеля.
   — Какая, однако, забавная страна Швейцария!.. — воскликнул Тартарен.
   Бомпар расхохотался.
   — Какая там Швейцария!.. Во-первых, никакой Швейцарии на самом деле и нет!


5. Откровенный разговор в туннеле


   — Швейцария в настоящее время, господин Тартарен, — а, да что там!.. — просто обширный курзал, открытый с июня по сентябрь, только и всего, казино с панорамами, куда люди отовсюду съезжаются развлекаться, и содержит его богатейшая Компания, у которой миллионов этих самых куры не клюют, а правление ее находится в Женеве и в Лондоне. Можете себе представить, сколько потребовалось денег, чтобы взять в аренду, причесать и приукрасить весь этот край с его озерами, лесами, горами и водопадами, чтобы просодержать целое войско служащих и статистов, чтобы отстроить на вершинах гор отели с газом, с телеграфом, с телефоном!..
   — А ведь верно, — вспомнив Риги, вслух думает Тартарен.
   — Как же не верно!.. А вы еще ничего не видели… Заберитесь подальше — во всей стране вы не найдете ни единого уголка без эффектов и бутафории, как за кулисами в оперном театре: водопады, освещенные a giorno [ярким светом (итал.)], турникеты при входе на ледники, а для подъема — сколько угодно гидравлических двигателей и фуникулеров. Только ради своих английских и американских клиентов Компания заботится о том, чтобы некоторые наиболее известные горы — Юнгфрау, Монах, Финстерааргорн — казались дикими и опасными, хотя на самом-то деле риска там не больше, чем в других местах.
   — Ну, хорошо, мой друг, а расселины, эти страшные расселины… Если туда упасть?
   — Вы упадете на снег, господин Тартарен, и даже не ушибетесь. Внизу, на дне расселины, непременно найдутся носильщики, охотники или еще кто-нибудь; вас поднимут, почистят, отряхнут да еще любезно спросят: «Не надо ли понести вещи, сударь?..»
   — Да что вы мне голову морочите, Гонзаг?
   Но Бомпар, придав себе еще больше важности, продолжает:
   — Содержание этих расселин составляет один из самых крупных расходов Компании.
   На минуту в туннеле воцаряется молчание, и вокруг тоже все затихает. Погасают разноцветные огни, не взлетают больше ракеты, и не скользят по озеру лодки. Но зато восходит луна, и под ее неуловимым голубоватым светом с врезающимися в него клиньями глубокой тени все становится каким-то неправдоподобным…
   Тартарен не знает, верить или не верить приятелю. Он припоминает все то необычайное, что ему довелось видеть за эти несколько дней, — восход солнца на Риги, комедию с Вильгельмом Теллем, — и ему начинает казаться, что в россказнях Бомпара доля правды есть: ведь в каждом тарасконце краснобай уживается с простаком.
   — А как же все-таки вы объясните, мой друг, страшные катастрофы… Сервенскую, например?..
   — Это произошло шестнадцать лет назад, господин Тартарен, Компании тогда еще не было.
   — Ну, а случай на Веттергорне в прошлом году, когда погибли два проводника вместе с путешественниками?..
   — А, черт подери, да ведь надо же хоть чем-нибудь приманить альпинистов!.. Англичане не полезут на гору, где никто никогда не сломил себе шею… Веттергорн с некоторых пор захирел, а после этого незначительного происшествия сборы немедленно поднялись.
   — Ну, а как же два проводника?..
   — Целы и невредимы, так же как и путешественники. Проводников только убрали с глаз долой, полгода продержали за границей… Дорогостоящая реклама, но Компания достаточно богата, чтобы позволить себе такую роскошь.