Страница:
Эдгар Лоуренс Доктороу
Рэгтайм
С теплым чувством посвящается
Роз Доктороу-Бак
Не торопись.
Играешь рэгтайм,
никогда
не спеши…
Скотт Джаплин
I
1
В 1902 году Отец построил дом на гребне холма, что на авеню Кругозора, что в Нью-Рошелл, что в штате Нью-Йорк. Трехэтажный, бурый, крытый дранкой, с окнами в нишах, с крыльцом под козырьком, с полосатыми тентами – вот домик. Солнечным июньским днем семейство вступило во владение этим отменным особняком, и даже несколько лет спустя им казалось, что все их дни здесь будут теплыми и ясными, как тот июнь. Лучшую часть своих доходов Отец извлекал из производства флагов, знамен, стягов и других атрибутов патриотизма, включая и фейерверки. На чувство патриотизма в ранние девятисотые можно было положиться. Президентом был Тедди Рузвельт. Население в огромных, по обыкновению, количествах собиралось для общественных вылазок на природу, на ритуал "жареная рыба", на парады, на политические пикники, не пренебрегая, однако, и сборищами в театрах, в конференц-залах, дансингах, где угодно. Похоже, не было ни одного мероприятия, на которое не слетались бы несметные рои народу. Поезда, пароходы и трамваи исправно перевозили публику с места на место. Таков был стиль, таков образ жизни. Дамы были гораздо основательнее тогда. С белыми зонтиками в руках они визитировали флот. Летом все носили белое. Тяжеленные теннисные ракетки были эллипсоидными. Отмечалось немало обмороков на любовной почве. Однако – никаких негров. Никаких иммигрантов. В воскресенье пополудни, а именно после обеда, Отец и Мать пошли наверх и закрылись в спальне. На диване в гостиной Дед как был, так и заснул. На крыльце устроился Малыш в матроске – сидя там, он успешно отмахивался от мух. У подножия холма Младший Брат Матери скакнул в трамвай и поехал к концу линии. Этот одинокий и отрешенный молодой человек со светлыми усиками будто бы нарочно был придуман для самотерзаний. В конце линии поджидало его пустое поле высокой болотной травы. Соленый воздух. Младший Брат, облаченный в белый костюм и непременное канотье, закатал брюки и пошел босиком по соленой слякоти. Вспугивал морских пернатых. Это было то время в нашей истории, когда Уинслоу Хомер продуцировал свою живопись. Особое освещение еще присутствовало тогда вдоль Восточного побережья. Хомер писал этот свет. Тяжелая нудноватая угроза холодно поблескивала на скалах и мелях Новой Англии. Необъяснимые кораблекрушения, смелые спасательные буксировки. Странноватые дела на маяках и в лачугах, гнездящихся в прибрежных сливовых зарослях. По всей Америке открыто гуляли секс и смерть. Женщины очертя голову умирали в ознобе экстаза. Богатей подкупали репортеров, чтобы скрыть свои делишки. Журналы надо было читать между строк, что и делалось. Газеты в Нью-Йорке увлеченно занимались убийством знаменитого архитектора Стэнфорда Уайта. Убийца Гарри Кэй Фсоу, эксцентрический отпрыск железнодорожных властелинов, был мужем общепризнанной красавицы Эвелин Несбит, которая когда-то была любовницей жертвы. Роковая стрельба имела место в саду на крыше Мэдисон-сквер-гардена, впечатляющего здания длиной в целый квартал – желтый кирпич и терракота, – которое Уайт как раз сам и разработал в севильском стиле. Там как раз происходила премьера ревю "Мамзель Шампань", и, как только хор запел и затанцевал, эксцентрический отпрыск, одетый по случаю летней ночи в зимнее пальто, вытащил пистолет и трижды выстрелил знаменитому архитектору в голову. На крыше. Крики ужаса. Эвелин мгновенно и полностью отключилась. Она стала известнейшей натурщицей уже к пятнадцатилетнему возрасту. Нижнее белье белое. Муж взял себе в привычку пороть ее. Однажды ей случилось повстречаться с Эммой Голдмен, революционеркой. Та бичевала ее своим огненным языком. Очевидно, все же были негры уже. Были все ж таки иммигранты же. И хотя газеты трубили о Преступлении Века, Голдмен знала, что шел только 1906-й и впереди у нас было девяносто четыре года.
Младший Брат Матери был влюблен в Эвелин Несбит. Он пристально следил за скандалом, окружавшим ее имя, и полагал, что после смерти любовника и ареста мужа удивительное создание нуждается во внимании безденежного, но благородного молодого человека из средних классов. Он замкнулся на этой идее. Он отчаялся. В комнате его приколот был к стенке вырезанный из газеты рисунок Чарльза Дейна Гибсона, названный "Вечный вопрос". На нем была представлена Эвелин в профиль, в избытке ее волос, причем одна прядь падала, принимая форму перевернутого вопросительного знака. Упавший завиток затенял ее бровь и украшал потупленный глазик. Носик слегка вздернут. Губки чуть-чуть надуты. Длинная шея изгибалась словно птица, поднимающая крылья. Эвелин Несбит была причиной смерти одного и крушения другого, но не было ничего стоящего в жизни, кроме объятия ее тонких рук – о да!
Послеполуденная голубая дымка. Приливная вода просачивалась в его следы. Он нагнулся и поднял чудесную раковину, необычную для западного Лонг-Айленда. Она была розовая и янтарная, спирально закрученная в виде муфты. Соль подсыхала на его лодыжках, он стоял в солнечной дымке и, запрокинув голову, глотал морскую воду из этой раковины. Чайки вились над головой, трубя, как гобои, а за его спиной, скрытый высокой травою, предостерегающе звонил на Северной авеню трамвай.
На другом конце городка Малыш в матроске, вдруг потеряв покой, взялся измерять длину крыльца. Разумеется, пошло в оборот плетеное кресло-качалка. Малыш был в зените детской мудрости, которая никогда не предполагается взрослыми и, стало быть, проходит нераспознанной. Широчайшие познания он черпал в ежедневных газетах и постоянно следил за дискуссией между профессиональными бейсболистами и ученым, который объявил крученую подачу оптической иллюзией. Он чувствовал, что обстоятельства семейной жизни препятствуют его тяге к познанию. Вот, например, он возымел невероятный интерес к артисту-эскейписту Гарри Гудини. И что же? Его ни разу еще не взяли на представление. Гудини был гвоздем всех главных водевильных программ. Аудитория его – дети, носильщики, уличные торговцы, полицейские – словом, плебс. Жизнь его – абсурд. По всему миру его заключали в разного рода путы и узилища, и он убегал отовсюду. Привязан веревкой к столу. Убежал. Прикован цепью к лестнице. Убежал. Заключен в наручники и кандалы, завязан в смирительную рубашку, заперт в шкаф. Убежал. Он убегал из подвалов банка, заколоченных бочек, зашитых почтовых мешков, из цинковой упаковки пианино Кнабе, из гигантского футбольного мяча, из гальванического котла, из письменного бюро, из колбасной кожуры. Все его побеги были таинственны, ибо он никогда не взламывал своих узилищ и даже не оставлял их открытыми. Занавес взлетал, и он оказывался, всклокоченный, но торжествующий, рядом с тем, в чем предположительно он только что содержался. Он махал толпе. Он освободился из молочного бидона, наполненного водой, из русского тюремного вагона, сбежал с китайской пыточной дыбы, из гамбургской тюрьмы, с английского тюремного корабля, из бостонской тюрьмы. Его приковывали к автомобильным колесам, пароходным колесам, пушкам – и он освобождался. Он нырял в наручниках с моста в Миссисипи, Сену, в Мереей и выныривал, приветствуя народ раскованными руками. В смирительной рубашке и вниз головой он свисал с кранов, с бипланов, с домов. Он был сброшен в океан в водолазном костюме с полным снаряжением, но без воздушного шланга. Убежал. Он был похоронен заживо, но на этот раз не смог освободиться, пришлось его спасать. Земля слишком тяжела, сказал он задыхаясь. Ногти кровоточили. Глаза забиты землей. В нем не было ни кровинки, он не держался на ногах. Помощник вытаскивал его. Гудини хрипел и бессвязно бормотал. И кашлял кровью. Его отпустили и отвезли в отель. Сейчас, через пятьдесят лет после его смерти, аудитория у подобных эскапад еще больше увеличилась.
Малыш на крыльце взирал на майскую муху, что пересекала навес таким образом, словно это путь на холм с Северной авеню. Муха улетела. С Северной авеню на холм поднимался автомобиль. Ближе, ближе и оказался не чем иным, как 45-сильным "поп-толидо ранэбаут". Малыш сбежал по ступеням крыльца. Производя сильный шум, машина прошла мимо дома и отклонилась прямиком в телефонный столб. Малыш побежал в дом и воззвал наверх к родителям. Для начала проснулся Дед. Малыш побежал обратно на крыльцо. Шофер и пассажир стояли на улице, разглядывая машину. Большие колеса с пневматическими шинами и деревянными спицами, покрытыми черной эмалью. Медные фары перед радиатором и медные боковые лампы на крыльях. Обивка с кисточками и дверцы с каждой стороны. Никаких повреждений не замечалось. Шофер был в ливрее. Он поднял крышку капота. Гейзер белого дыма вырвался с дивным шипением.
Кое-кто поглядывал из ближних дворов. Однако Отец, прилаживая цепочку на жилете, уже спускался посмотреть, чем он может помочь. Владельцем машины оказался Гарри Гудини, знаменитый эскейпист. Он проводил день, путешествуя через Вустер и размышляя о покупке какой-нибудь собственности. Его пригласили в дом, пока радиатор охлаждался. Он удивил всех своими скромными, едва ли не занудными манерами. Он выглядел подавленным. Так оно, между прочим, и было: его успехи привлекли в водевиль сонмы конкурентов, и, следовательно, ему приходилось выдумывать все больше и больше опасных трюков. Невысокий, ладно скроенный и очевиднейший атлет: мускулы спины и рук более чем отчетливо определялись под твидовым костюмом, тоже скроенным весьма неплохо, хотя и несколько неуместным в этот жаркий день. Ртуть подбиралась к 90[1]. У него были жесткие, непослушные волосы, разделенные посредине на пробор, и чистые голубые глаза, которые двигались без устали. Он был чрезвычайно почтителен к Матери и Отцу и говорил о своей профессии с некоторой неуверенностью, что их приятно поразило. Малыш пожирал его глазами. Мать велела подать лимонад. Гудини оценил это чрезвычайно. В гостиной было прохладно благодаря парусиновым навесам над окнами, да и сами окна были закрыты, чтобы не впускать жару. У Гудини возникло поползновение отстегнуть еще и воротничок, но он чувствовал себя здесь как бы в плену этой тяжелой квадратной мебели, драпировок и темных ковров, восточных шелков и абажуров зеленого стекла. Шкура зебры к тому же. Заметив взгляд Гудини, Отец мимоходом сообщил, что застрелил эту зебру на сафари в Африке. У Отца была весьма значительная репутация исследователя-любителя. В прошлом он имел честь быть президентом Нью-йоркского клуба исследователей, куда вносил ежегодно лепту. В самом деле, через несколько дней он отбывал из дома, чтобы нести флаг своего клуба в третьей арктической экспедиции коммодора Пири. "Значит, вы собираетесь с Пири на Полюс?" – спросил Гудини. "С божьей помощью", ответил Отец, после чего сел в свое кресло и закурил сигару, Гудини чрезвычайно оживился. Он вышагивал взад-вперед и говорил о собственных приключениях, о турне по Европе. "Однако Полюс! – воскликнул он. – Это нечто! Вы, должно быть, в полном порядке, если вас выбрали для этого". Голубые его глаза обратились к Матери. "Поддерживать домашний очаг тоже не очень-то легкое бремя", – сказал он. Не лишен шарма, нет-нет. Он улыбнулся, и Мать, крупная блондинка, потупилась. Гудини провел еще несколько минут, производя рукой мелкие ловкие фокусы с незначительными предметами, как бы специально для Малыша. Когда он взялся уходить, вся семья целиком провожала его до дверей. Отец и Дед пожали ему руку. Он прошел по тропинке под большущим кленом и по каменным ступеням спустился на улицу. Шофер ждал, машина была в порядке. Гудини вскарабкался на сиденье рядом с шофером и помахал рукой. Соседи глазели на него со своих дворов. Малыш, сопровождавший волшебника на улицу, теперь стоял перед "поп-толидо", глядя на собственное искаженное, макроцефальное отражение в медной фаре. Гудини подумал: вот пригожий пацанчик, светленький, как его мамочка, кучерявенький, быть бы ему чуть-чуть пожестче. Он перегнулся через дверцу и протянул руку. "До свидания, сынок". – "Предупреди эрцгерцога", – вдруг сказал Малыш. После чего убежал.
Младший Брат Матери был влюблен в Эвелин Несбит. Он пристально следил за скандалом, окружавшим ее имя, и полагал, что после смерти любовника и ареста мужа удивительное создание нуждается во внимании безденежного, но благородного молодого человека из средних классов. Он замкнулся на этой идее. Он отчаялся. В комнате его приколот был к стенке вырезанный из газеты рисунок Чарльза Дейна Гибсона, названный "Вечный вопрос". На нем была представлена Эвелин в профиль, в избытке ее волос, причем одна прядь падала, принимая форму перевернутого вопросительного знака. Упавший завиток затенял ее бровь и украшал потупленный глазик. Носик слегка вздернут. Губки чуть-чуть надуты. Длинная шея изгибалась словно птица, поднимающая крылья. Эвелин Несбит была причиной смерти одного и крушения другого, но не было ничего стоящего в жизни, кроме объятия ее тонких рук – о да!
Послеполуденная голубая дымка. Приливная вода просачивалась в его следы. Он нагнулся и поднял чудесную раковину, необычную для западного Лонг-Айленда. Она была розовая и янтарная, спирально закрученная в виде муфты. Соль подсыхала на его лодыжках, он стоял в солнечной дымке и, запрокинув голову, глотал морскую воду из этой раковины. Чайки вились над головой, трубя, как гобои, а за его спиной, скрытый высокой травою, предостерегающе звонил на Северной авеню трамвай.
На другом конце городка Малыш в матроске, вдруг потеряв покой, взялся измерять длину крыльца. Разумеется, пошло в оборот плетеное кресло-качалка. Малыш был в зените детской мудрости, которая никогда не предполагается взрослыми и, стало быть, проходит нераспознанной. Широчайшие познания он черпал в ежедневных газетах и постоянно следил за дискуссией между профессиональными бейсболистами и ученым, который объявил крученую подачу оптической иллюзией. Он чувствовал, что обстоятельства семейной жизни препятствуют его тяге к познанию. Вот, например, он возымел невероятный интерес к артисту-эскейписту Гарри Гудини. И что же? Его ни разу еще не взяли на представление. Гудини был гвоздем всех главных водевильных программ. Аудитория его – дети, носильщики, уличные торговцы, полицейские – словом, плебс. Жизнь его – абсурд. По всему миру его заключали в разного рода путы и узилища, и он убегал отовсюду. Привязан веревкой к столу. Убежал. Прикован цепью к лестнице. Убежал. Заключен в наручники и кандалы, завязан в смирительную рубашку, заперт в шкаф. Убежал. Он убегал из подвалов банка, заколоченных бочек, зашитых почтовых мешков, из цинковой упаковки пианино Кнабе, из гигантского футбольного мяча, из гальванического котла, из письменного бюро, из колбасной кожуры. Все его побеги были таинственны, ибо он никогда не взламывал своих узилищ и даже не оставлял их открытыми. Занавес взлетал, и он оказывался, всклокоченный, но торжествующий, рядом с тем, в чем предположительно он только что содержался. Он махал толпе. Он освободился из молочного бидона, наполненного водой, из русского тюремного вагона, сбежал с китайской пыточной дыбы, из гамбургской тюрьмы, с английского тюремного корабля, из бостонской тюрьмы. Его приковывали к автомобильным колесам, пароходным колесам, пушкам – и он освобождался. Он нырял в наручниках с моста в Миссисипи, Сену, в Мереей и выныривал, приветствуя народ раскованными руками. В смирительной рубашке и вниз головой он свисал с кранов, с бипланов, с домов. Он был сброшен в океан в водолазном костюме с полным снаряжением, но без воздушного шланга. Убежал. Он был похоронен заживо, но на этот раз не смог освободиться, пришлось его спасать. Земля слишком тяжела, сказал он задыхаясь. Ногти кровоточили. Глаза забиты землей. В нем не было ни кровинки, он не держался на ногах. Помощник вытаскивал его. Гудини хрипел и бессвязно бормотал. И кашлял кровью. Его отпустили и отвезли в отель. Сейчас, через пятьдесят лет после его смерти, аудитория у подобных эскапад еще больше увеличилась.
Малыш на крыльце взирал на майскую муху, что пересекала навес таким образом, словно это путь на холм с Северной авеню. Муха улетела. С Северной авеню на холм поднимался автомобиль. Ближе, ближе и оказался не чем иным, как 45-сильным "поп-толидо ранэбаут". Малыш сбежал по ступеням крыльца. Производя сильный шум, машина прошла мимо дома и отклонилась прямиком в телефонный столб. Малыш побежал в дом и воззвал наверх к родителям. Для начала проснулся Дед. Малыш побежал обратно на крыльцо. Шофер и пассажир стояли на улице, разглядывая машину. Большие колеса с пневматическими шинами и деревянными спицами, покрытыми черной эмалью. Медные фары перед радиатором и медные боковые лампы на крыльях. Обивка с кисточками и дверцы с каждой стороны. Никаких повреждений не замечалось. Шофер был в ливрее. Он поднял крышку капота. Гейзер белого дыма вырвался с дивным шипением.
Кое-кто поглядывал из ближних дворов. Однако Отец, прилаживая цепочку на жилете, уже спускался посмотреть, чем он может помочь. Владельцем машины оказался Гарри Гудини, знаменитый эскейпист. Он проводил день, путешествуя через Вустер и размышляя о покупке какой-нибудь собственности. Его пригласили в дом, пока радиатор охлаждался. Он удивил всех своими скромными, едва ли не занудными манерами. Он выглядел подавленным. Так оно, между прочим, и было: его успехи привлекли в водевиль сонмы конкурентов, и, следовательно, ему приходилось выдумывать все больше и больше опасных трюков. Невысокий, ладно скроенный и очевиднейший атлет: мускулы спины и рук более чем отчетливо определялись под твидовым костюмом, тоже скроенным весьма неплохо, хотя и несколько неуместным в этот жаркий день. Ртуть подбиралась к 90[1]. У него были жесткие, непослушные волосы, разделенные посредине на пробор, и чистые голубые глаза, которые двигались без устали. Он был чрезвычайно почтителен к Матери и Отцу и говорил о своей профессии с некоторой неуверенностью, что их приятно поразило. Малыш пожирал его глазами. Мать велела подать лимонад. Гудини оценил это чрезвычайно. В гостиной было прохладно благодаря парусиновым навесам над окнами, да и сами окна были закрыты, чтобы не впускать жару. У Гудини возникло поползновение отстегнуть еще и воротничок, но он чувствовал себя здесь как бы в плену этой тяжелой квадратной мебели, драпировок и темных ковров, восточных шелков и абажуров зеленого стекла. Шкура зебры к тому же. Заметив взгляд Гудини, Отец мимоходом сообщил, что застрелил эту зебру на сафари в Африке. У Отца была весьма значительная репутация исследователя-любителя. В прошлом он имел честь быть президентом Нью-йоркского клуба исследователей, куда вносил ежегодно лепту. В самом деле, через несколько дней он отбывал из дома, чтобы нести флаг своего клуба в третьей арктической экспедиции коммодора Пири. "Значит, вы собираетесь с Пири на Полюс?" – спросил Гудини. "С божьей помощью", ответил Отец, после чего сел в свое кресло и закурил сигару, Гудини чрезвычайно оживился. Он вышагивал взад-вперед и говорил о собственных приключениях, о турне по Европе. "Однако Полюс! – воскликнул он. – Это нечто! Вы, должно быть, в полном порядке, если вас выбрали для этого". Голубые его глаза обратились к Матери. "Поддерживать домашний очаг тоже не очень-то легкое бремя", – сказал он. Не лишен шарма, нет-нет. Он улыбнулся, и Мать, крупная блондинка, потупилась. Гудини провел еще несколько минут, производя рукой мелкие ловкие фокусы с незначительными предметами, как бы специально для Малыша. Когда он взялся уходить, вся семья целиком провожала его до дверей. Отец и Дед пожали ему руку. Он прошел по тропинке под большущим кленом и по каменным ступеням спустился на улицу. Шофер ждал, машина была в порядке. Гудини вскарабкался на сиденье рядом с шофером и помахал рукой. Соседи глазели на него со своих дворов. Малыш, сопровождавший волшебника на улицу, теперь стоял перед "поп-толидо", глядя на собственное искаженное, макроцефальное отражение в медной фаре. Гудини подумал: вот пригожий пацанчик, светленький, как его мамочка, кучерявенький, быть бы ему чуть-чуть пожестче. Он перегнулся через дверцу и протянул руку. "До свидания, сынок". – "Предупреди эрцгерцога", – вдруг сказал Малыш. После чего убежал.
2
Так уж случилось, что неожиданный визит Гудини оборвал родительский коитус. Увы, Мать не подавала теперь никаких знаков к возобновлению. Больше того, она ретировалась в сад. Дни проходили, время отъезда Отца приближалось, и он все время ждал с ее стороны молчаливого приглашения в постельку. Жизнь научила его, что любая собственная активность может сорвать все предприятие. У этого кряжистого мужчины были завидные аппетиты, но в то же время он чрезвычайно ценил несклонность жены отвечать его неделикатным потребностям. Тем временем все домашнее хозяйство подготавливалось к отъезду. Нужно было упаковать все его принадлежности, сделать массу распоряжений по бизнесу на время отсутствия, предусмотреть тысячи других деталей. Мать поднимала тыльную сторону ладони ко лбу и отбрасывала прядь волос. Никто в семье не был, конечно же, безразличен к тем опасностям, которые ждали Отца. Правда, никто и не думал останавливать его. Их брак, казалось, расцветал после его пространных отлучек. Вечером перед его отъездом за обедом рукав Матери смахнул ложечку со стола, и она покраснела. Когда дом погрузился в сон, Отец прошел в темноте в ее спальню. Он был торжественен и внимателен соответственно обстоятельствам. Мать закрыла глаза и зажала уши. Пот с отцовского подбородка падал на ее груди. Она начала. Она думала: пока, как мне кажется, это были счастливые годы, но впереди нас ждут беды.
На следующее утро все отправились на станцию проводить Отца. Присутствовал кое-кто из начальства, и заместитель Отца произнес короткую речь. Расплескались аплодисменты. Прибыл нью-йоркский поезд. Пять лакированных темно-зеленых вагонов, влекомых "Болдуином 4-4-0" с огромными колесами. Малыш наблюдал за смазчиком, который с масленкой копошился у бронзовых клапанов паровоза. Он почувствовал руку на своем плече, оглянулся и обнаружил рядом смеющегося Отца, который предлагал ему крепкое мужское рукопожатие. Дед был отстранен от перетаскивания багажа. С помощью носильщика Отец и Младший Брат Матери погрузили сундуки. Отец пожал молодому человеку руку. Он повысил его в должности и укрепил его положение в фирме. "Приглядывай за делами", – сказал Отец. Младший Брат кивнул. Мать сияла. Она нежно обняла мужа, а тот поцеловал ее в щеку. Стоя на задней платформе последнего вагона, Отец ускользал, поднимая шляпу в прощальном приветствии, пока не скрылся за поворотом.
На следующее утро после завтрака с шампанским для прессы люди из экспедиции Пири выбрали швартовы, и их маленький, но крепенький корабль "Рузвельт" отошел от причала на Ист-ривер. Пожарные катера, выпускающие струи воды, развешивали вокруг радуги, раннее солнце поднималось над городом. Пассажирские лайнеры трубили в свои басовитые горны. Это продолжалось, пока "Рузвельт" не достиг открытого моря, и лишь тогда Отец убедился в реальности путешествия. Стоя у борта, он благоговейно, всеми костями, ощутил неизменное дыхание океана. Спустя некоторое время "Рузвельт" прошел мимо трансатлантической посудины, набитой по самую трубу иммигрантами. Отец смотрел, как шлепал по воде нос этой чешуйчатой широченной посудины. Ее палуба кишела людьми. Тысячи мужских голов в котелках-"дерби" Тысячи женских – в платках. Отец, персона нормальная и прочная, внезапно ощутил упадок духа. Странное отчаяние охватило его. Ветер крепчал, и небо затягивалось, и великий океан начал метаться и разламываться, являя на свет божий вздымающиеся плиты гранита и скользящие террасы сланца. Отец смотрел на иммигрантскую посудину, покуда не потерял ее из вида. Все же, подумал он, это плывут новые покупатели, им понадобится огромный магазин под американским флагом.
На следующее утро все отправились на станцию проводить Отца. Присутствовал кое-кто из начальства, и заместитель Отца произнес короткую речь. Расплескались аплодисменты. Прибыл нью-йоркский поезд. Пять лакированных темно-зеленых вагонов, влекомых "Болдуином 4-4-0" с огромными колесами. Малыш наблюдал за смазчиком, который с масленкой копошился у бронзовых клапанов паровоза. Он почувствовал руку на своем плече, оглянулся и обнаружил рядом смеющегося Отца, который предлагал ему крепкое мужское рукопожатие. Дед был отстранен от перетаскивания багажа. С помощью носильщика Отец и Младший Брат Матери погрузили сундуки. Отец пожал молодому человеку руку. Он повысил его в должности и укрепил его положение в фирме. "Приглядывай за делами", – сказал Отец. Младший Брат кивнул. Мать сияла. Она нежно обняла мужа, а тот поцеловал ее в щеку. Стоя на задней платформе последнего вагона, Отец ускользал, поднимая шляпу в прощальном приветствии, пока не скрылся за поворотом.
На следующее утро после завтрака с шампанским для прессы люди из экспедиции Пири выбрали швартовы, и их маленький, но крепенький корабль "Рузвельт" отошел от причала на Ист-ривер. Пожарные катера, выпускающие струи воды, развешивали вокруг радуги, раннее солнце поднималось над городом. Пассажирские лайнеры трубили в свои басовитые горны. Это продолжалось, пока "Рузвельт" не достиг открытого моря, и лишь тогда Отец убедился в реальности путешествия. Стоя у борта, он благоговейно, всеми костями, ощутил неизменное дыхание океана. Спустя некоторое время "Рузвельт" прошел мимо трансатлантической посудины, набитой по самую трубу иммигрантами. Отец смотрел, как шлепал по воде нос этой чешуйчатой широченной посудины. Ее палуба кишела людьми. Тысячи мужских голов в котелках-"дерби" Тысячи женских – в платках. Отец, персона нормальная и прочная, внезапно ощутил упадок духа. Странное отчаяние охватило его. Ветер крепчал, и небо затягивалось, и великий океан начал метаться и разламываться, являя на свет божий вздымающиеся плиты гранита и скользящие террасы сланца. Отец смотрел на иммигрантскую посудину, покуда не потерял ее из вида. Все же, подумал он, это плывут новые покупатели, им понадобится огромный магазин под американским флагом.
3
Большинство иммигрантов явились из Италии и Восточной Европы. Баркасами их доставляли на остров Эллис, где в оригинально орнаментированных красным кирпичом и серым камнем человеческих хранилищах их нумеровали, снабжали ярлыками, мыли в душе и размещали на скамейках в загончиках для ожидания. Прибывшие немедленно ощущали неограниченную власть иммиграционных властей. Чиновники лихо меняли имена, которые им трудно было выговорить, отрывали людей от их семейств, списывали в обратный путь стариков, близоруких, подонков общества и тех, кто им казался нахалами. Ослепляющая власть этих людей напоминала иммигрантам то, от чего они бежали. В конце концов они оказывались на улицах и кое-как притыкались в жилых кварталах. Ньюйоркеры их презирали. Такие грязные, неграмотные. Воняют рыбой и чесноком. Гноящиеся раны. Бесконечные несчастья. Никакой чести, работают почти бесплатно. Воруют. Пьют. Насилуют собственных дочерей. Убивают друг друга. Среди тех, кто их презирал, большинство составляли ирландцы второго поколения, чьи отцы были повинны в тех же грехах. Ирландские ребятишки таскали за бороды старых евреев и сбивали их с ног. С не меньшим успехом переворачивались тележки итальянских разносчиков.
В любое время года по улицам проезжали особые фургоны и подбирали тела доходяг. По ночам старые женщины в платках "бабушкой" отправлялись в морги искать своих мужей и сыновей. Трупы лежали на столах оцинкованного железа. От изножья каждого дренирующая трубка шла к полу. Вокруг края стола тянулся кульверт, и в этот кульверт непрерывно стекала вода, которая разбрызгивалась столь же непрерывно из крана над головой. Лица покойников были подняты вверх, в потоки воды, которая окатывала их подобно неукротимому механизму смерти, смерти в собственных слезах, так сказать.
Однако можно уже было кое-где услышать гаммы, уроки игры на пианино. Люди мало-помалу "пристегивались к флагу". Мостили улицы. Пели. Хохмили. Целые семьи ютились в одной-единственной комнате, и каждый работал: Мамка, Тятя и Малышка в передничке. Мамка и Малышка шили штанишки и получали семьдесят центов за дюжину. Брались за шитье, вылезая из постели, и прекращали только перед отходом ко сну. Тятя добывал пропитание на улицах. Время шло, и они решили познакомиться с городом. Однажды в воскресенье, охваченные дикой бесшабашностью, они потратили 12 центов на три билета и отправились трамваем в центр. Они шли по Мэдисон авеню и по Пятой авеню и глазели на особняки. Владельцы называли эти особняки "дворцами". Они правильно их называли, это и были дворцы, и все они были спроектированы Стэнфордом Уайтом. Тятя был социалист. Он смотрел на дворцы, и сердце его клокотало от социальной ярости. Приходилось, однако, спешить. Полицейские в высоких касках поглядывали на семейство. Им не очень-то нравилось видеть иммигрантов на этих широких пустых тротуарах в этой части города. "Побаиваются, – объяснял Тятя, – несколько лет назад один иммигрант застрелил стального магната Генри Фрика в Питтсбурге".
В семью пришел кризис вместе с письмом, в котором говорилось, что Малышка должна посещать школу. Это означало, что теперь им не свести концы с концами. Мамка и Тятя беспомощно отвели ребенка в школу. Она была зачислена и теперь ежедневно уходила. Тятя слонялся по улицам. Он не знал, что делать со своим "бизнесом вразнос". Ни разу бедолаге не удалось найти выгодное местечко у обочины. Пока он так плутал, Мамка сидела у окна со своими раскройками и крутила швейную машинку. Маленькая темноглазая женщина с волосами, разделенными посредине и собранными на затылке в некий крендель. Оставаясь в одиночестве, она обычно пела нечто своим тоненьким и довольно сладким голоском. Нечто без слов. Однажды пополудни она собрала, как обычно, законченную работу и понесла ее на Стэнтон-стрит, в склад на чердаке. Владелец склада пригласил ее к себе в контору. Он внимательно осмотрел работу и похвалил ее. Тут же и денежки отсчитал – долларом больше, чем следовало. Это просто потому, что вы такая хорошенькая, объяснил он. Улыбнулся. Чуть-чуть потрогал Мамкины груди. Мамка убежала, прихватив, однако, лишний доллар. В следующий раз все это повторилось. Она объяснила Тяте, что сильно увеличила выработку. Постепенно она привыкала к рукам своего работодателя. Однажды, получив двухнедельную плату, она позволила ему сделать с ней все, что он хотел, на раскройном столе. Он целовал ее лицо, соленое от слез, солененькое от слезок.
К этому моменту истории Джейкоб Риис, неутомимый газетчик и реформатор, стал писать о жилищах для бедняков. Страшная скученность. Ноль санитарии. Улицы завалены говном. Дети умирают от элементарнейшей простуды, от легкой сыпи. Умирают в кроватках, сделанных из двух кухонных стульев. Умирают на полу. Многие люди полагали, что грязь, голод и болезни – это просто следствия моральной дегенерации иммигрантов. Риис был не из этого числа, он верил в вентиляцию. Вентиляция, воздух и свет принесут здоровье. Он карабкался по темным лестницам, стучался в двери и вспышкой фотографировал нуждающиеся семьи. Очень просто: поднимаешь сковородку с магнием, суешь голову под капюшон, вспышка – щелчок! Ослепив семейство, он удалялся, а те, не осмеливаясь двинуться, надолго оставались в исходной позиции. Потом они начинали ждать от жизни чудесных изменений и трансформаций. Риис сделал цветную карту этнических групп Манхэттена. Скучный серый цвет был предоставлен евреям – это их любимый цвет, объяснил Риис. Красный – смуглым итальянцам. Голубой – экономным немцам. Черный – африканцам. Зеленый – ирландцам. Ну, а желтый, разумеется, коту-китайцу: кто, как не кошка, кроется в их жестокой хитрости и дикой ярости – лишь только тронь. Добавьте цветные штришки еще и для финнов, арабов, греков, для прочих, и вы получите сумасшедшее одеяло человечества, кричал Риис, взбесившееся одеяло нью-йоркского гуманизма.
Однажды Риис решил проинтервьюировать Стэнфорда Уайта, именитого архитектора. Он хотел бы узнать, строил ли когда-нибудь тот жилища для бедных. Какие у него идеи по части такого строительства, по части вентиляции, света. Уайта он нашел в доках наблюдающим за выгрузкой европейской архитектурной обстановочки. Риис как завороженный взирал на то, что появлялось из трюмов: целые фасады флорентийских дворцов и афинская атрия, камень к камню, все маркированные, живопись, скульптура, гобелены, резные и рисованные потолки, мраморные фонтаны, мраморные лестницы и балюстрады, изразцовые патио, паркетные полы и шелковые стенные панели, пушки, знамена, доспехи, арбалеты и другое древнее оружие, кровати, картины, пиршественные столы, клавикорды, бочки стекла, столового серебра и золота, фаянс и фарфор, церковный орнамент, ящики редчайших книг и табакерки. Уайт, здоровенный, полнокровный мужлан с рыжеватой, слегка седеющей щеткой волос, ходил вокруг, шлепая скатанным зонтиком по спинам тружеников. "Осторожно, вы, дурачье!" – покрикивал он. У Рииса были вопросы к знаменитости. Жилища для бедных – это была его тема. Однако сейчас перед ним предстал образ демонтированной Европы, расчищения древних земель от скученности, хаотического избытка, рождение новой эстетики в европейском искусстве и архитектуре. Сам он был датчанин.
В тот вечер Уайт отправился на премьеру "Мамзель Шампань" в сад на крыше Мэдисон-сквер-гардена. Это было в начале июня, а к концу месяца нахлынувшая волна зноя стала убивать новорожденных по всем трущобам. Доходные дома раскалились, как топки, а у съемщиков не было даже питьевой воды. Водопроводные раковины в цокольных этажах домов высохли. Отцы семейств рыскали по городу в поисках льда. Конечно, растленный Таммани-Холл был уже разрушен реформаторами, но тем не менее деляги захватили поставку льда в свои руки и теперь толкали его маленькими кусочками по диким ценам. Многие выходили с подушками прямо на тротуары. Семьи спали на ступенях крылец и в дверях. Лошади падали и околевали на улицах. Санитарный департамент снаряжал ломовиков оттаскивать лошадиные трупы, но ломовиков не хватало, и трупы вздувались и лопались на жаре. Вывалившиеся кишки растаскивали крысы. И отовсюду из трущоб, над серым шмотьем, безнадежно висящим на веревках, поднимался запах жареной рыбы. Такая картина.
В любое время года по улицам проезжали особые фургоны и подбирали тела доходяг. По ночам старые женщины в платках "бабушкой" отправлялись в морги искать своих мужей и сыновей. Трупы лежали на столах оцинкованного железа. От изножья каждого дренирующая трубка шла к полу. Вокруг края стола тянулся кульверт, и в этот кульверт непрерывно стекала вода, которая разбрызгивалась столь же непрерывно из крана над головой. Лица покойников были подняты вверх, в потоки воды, которая окатывала их подобно неукротимому механизму смерти, смерти в собственных слезах, так сказать.
Однако можно уже было кое-где услышать гаммы, уроки игры на пианино. Люди мало-помалу "пристегивались к флагу". Мостили улицы. Пели. Хохмили. Целые семьи ютились в одной-единственной комнате, и каждый работал: Мамка, Тятя и Малышка в передничке. Мамка и Малышка шили штанишки и получали семьдесят центов за дюжину. Брались за шитье, вылезая из постели, и прекращали только перед отходом ко сну. Тятя добывал пропитание на улицах. Время шло, и они решили познакомиться с городом. Однажды в воскресенье, охваченные дикой бесшабашностью, они потратили 12 центов на три билета и отправились трамваем в центр. Они шли по Мэдисон авеню и по Пятой авеню и глазели на особняки. Владельцы называли эти особняки "дворцами". Они правильно их называли, это и были дворцы, и все они были спроектированы Стэнфордом Уайтом. Тятя был социалист. Он смотрел на дворцы, и сердце его клокотало от социальной ярости. Приходилось, однако, спешить. Полицейские в высоких касках поглядывали на семейство. Им не очень-то нравилось видеть иммигрантов на этих широких пустых тротуарах в этой части города. "Побаиваются, – объяснял Тятя, – несколько лет назад один иммигрант застрелил стального магната Генри Фрика в Питтсбурге".
В семью пришел кризис вместе с письмом, в котором говорилось, что Малышка должна посещать школу. Это означало, что теперь им не свести концы с концами. Мамка и Тятя беспомощно отвели ребенка в школу. Она была зачислена и теперь ежедневно уходила. Тятя слонялся по улицам. Он не знал, что делать со своим "бизнесом вразнос". Ни разу бедолаге не удалось найти выгодное местечко у обочины. Пока он так плутал, Мамка сидела у окна со своими раскройками и крутила швейную машинку. Маленькая темноглазая женщина с волосами, разделенными посредине и собранными на затылке в некий крендель. Оставаясь в одиночестве, она обычно пела нечто своим тоненьким и довольно сладким голоском. Нечто без слов. Однажды пополудни она собрала, как обычно, законченную работу и понесла ее на Стэнтон-стрит, в склад на чердаке. Владелец склада пригласил ее к себе в контору. Он внимательно осмотрел работу и похвалил ее. Тут же и денежки отсчитал – долларом больше, чем следовало. Это просто потому, что вы такая хорошенькая, объяснил он. Улыбнулся. Чуть-чуть потрогал Мамкины груди. Мамка убежала, прихватив, однако, лишний доллар. В следующий раз все это повторилось. Она объяснила Тяте, что сильно увеличила выработку. Постепенно она привыкала к рукам своего работодателя. Однажды, получив двухнедельную плату, она позволила ему сделать с ней все, что он хотел, на раскройном столе. Он целовал ее лицо, соленое от слез, солененькое от слезок.
К этому моменту истории Джейкоб Риис, неутомимый газетчик и реформатор, стал писать о жилищах для бедняков. Страшная скученность. Ноль санитарии. Улицы завалены говном. Дети умирают от элементарнейшей простуды, от легкой сыпи. Умирают в кроватках, сделанных из двух кухонных стульев. Умирают на полу. Многие люди полагали, что грязь, голод и болезни – это просто следствия моральной дегенерации иммигрантов. Риис был не из этого числа, он верил в вентиляцию. Вентиляция, воздух и свет принесут здоровье. Он карабкался по темным лестницам, стучался в двери и вспышкой фотографировал нуждающиеся семьи. Очень просто: поднимаешь сковородку с магнием, суешь голову под капюшон, вспышка – щелчок! Ослепив семейство, он удалялся, а те, не осмеливаясь двинуться, надолго оставались в исходной позиции. Потом они начинали ждать от жизни чудесных изменений и трансформаций. Риис сделал цветную карту этнических групп Манхэттена. Скучный серый цвет был предоставлен евреям – это их любимый цвет, объяснил Риис. Красный – смуглым итальянцам. Голубой – экономным немцам. Черный – африканцам. Зеленый – ирландцам. Ну, а желтый, разумеется, коту-китайцу: кто, как не кошка, кроется в их жестокой хитрости и дикой ярости – лишь только тронь. Добавьте цветные штришки еще и для финнов, арабов, греков, для прочих, и вы получите сумасшедшее одеяло человечества, кричал Риис, взбесившееся одеяло нью-йоркского гуманизма.
Однажды Риис решил проинтервьюировать Стэнфорда Уайта, именитого архитектора. Он хотел бы узнать, строил ли когда-нибудь тот жилища для бедных. Какие у него идеи по части такого строительства, по части вентиляции, света. Уайта он нашел в доках наблюдающим за выгрузкой европейской архитектурной обстановочки. Риис как завороженный взирал на то, что появлялось из трюмов: целые фасады флорентийских дворцов и афинская атрия, камень к камню, все маркированные, живопись, скульптура, гобелены, резные и рисованные потолки, мраморные фонтаны, мраморные лестницы и балюстрады, изразцовые патио, паркетные полы и шелковые стенные панели, пушки, знамена, доспехи, арбалеты и другое древнее оружие, кровати, картины, пиршественные столы, клавикорды, бочки стекла, столового серебра и золота, фаянс и фарфор, церковный орнамент, ящики редчайших книг и табакерки. Уайт, здоровенный, полнокровный мужлан с рыжеватой, слегка седеющей щеткой волос, ходил вокруг, шлепая скатанным зонтиком по спинам тружеников. "Осторожно, вы, дурачье!" – покрикивал он. У Рииса были вопросы к знаменитости. Жилища для бедных – это была его тема. Однако сейчас перед ним предстал образ демонтированной Европы, расчищения древних земель от скученности, хаотического избытка, рождение новой эстетики в европейском искусстве и архитектуре. Сам он был датчанин.
В тот вечер Уайт отправился на премьеру "Мамзель Шампань" в сад на крыше Мэдисон-сквер-гардена. Это было в начале июня, а к концу месяца нахлынувшая волна зноя стала убивать новорожденных по всем трущобам. Доходные дома раскалились, как топки, а у съемщиков не было даже питьевой воды. Водопроводные раковины в цокольных этажах домов высохли. Отцы семейств рыскали по городу в поисках льда. Конечно, растленный Таммани-Холл был уже разрушен реформаторами, но тем не менее деляги захватили поставку льда в свои руки и теперь толкали его маленькими кусочками по диким ценам. Многие выходили с подушками прямо на тротуары. Семьи спали на ступенях крылец и в дверях. Лошади падали и околевали на улицах. Санитарный департамент снаряжал ломовиков оттаскивать лошадиные трупы, но ломовиков не хватало, и трупы вздувались и лопались на жаре. Вывалившиеся кишки растаскивали крысы. И отовсюду из трущоб, над серым шмотьем, безнадежно висящим на веревках, поднимался запах жареной рыбы. Такая картина.
4
В удушающей летней жаре политики, алчущие переизбрания, приглашали своих сторонников на вылазки за город. К концу июля один из кандидатов провел парад по улицам Четвертого округа. Гардения в петлице. Оркестр играл Соза-марш[2]. Члены Ассоциации добровольного содействия следовали за оркестром, и вся процессия промаршировала к реке, где погрузилась в полном составе на пароход "Великая республика", который взял курс вдоль Лонг-Айленда к местечку Ржаное, как раз за Нью-Рошелл. Пароход, перегруженный едва ли не пятью тысячами активистов, ужасно кренился на правый борт. Солнце жгло. Пассажиры давились на палубах, стремясь ухватить глоток воздуха. Вода как стекло. В Ржаном все выгрузились и построились для следующего парада к Павильону, где традиционная жареная рыба была сервирована целой армией официантов в белых длинных фартуках. После церемонного ленча произносились речи из оркестровой раковины. Последняя была декорирована патриотическим многофлажием. Это роскошество было обеспечено отцовской фирмой. Были также знамена с именем кандидата, написанным золотом, и маленькие американские флажки на позолоченных палочках, поставленные как сувениры на каждый стол. Послеобеденный отдых Добровольное содействие провело, употребляя пиво, играя в бейсбол и бросая подкову. Луга вокруг Ржаного были усеяны мужчинами, дремлющими в траве, прикрыв свои лики своими "дерби". Вечером столы снова были сервированы, играл военный оркестр, а затем наступила кульминация всего празднества показ фейерверка! Младший Брат Матери прибыл сюда, чтобы лично руководить этим делом. Как ему нравилось разрабатывать рисунки фейерверка! Честно говоря, это единственное, что интересовало его в их бизнесе. Ракеты взмывали, взрываясь в наэлектризованном вечернем воздухе. Сполохи сами по себе полыхали над проливом. Огромное колесо вращающихся огней, казалось, катило по воде. Женский профиль, будто новое созвездие, отчеканился в ночном небе. Ливни огней – красных, и белых, и голубых – падали, можно сказать, как звезды, и взрывались снова, можно сказать, как бомбы. Все ликовали. Когда фейерверк завершился, были зажжены факелы, чтобы отметить путь к пристани. На обратном пути старый пароход кренился на левый борт. Среди пассажиров был и Младший Брат, который вспрыгнул на борт в самый последний момент. Перешагивая через людей, спящих на палубе, он пробрался на нос. Он стоял там, подставив воспаленное огнем и переживаниями лицо ночному бризу, пролетавшему над черной водой. Горящие глаза его были устремлены в ночь… Он думал об Эвелин.