Страница:
К бабке Фомка был привязан, хоть и воровал ее пенсию, которую она прятала от него и в старые валенки, и под приемник на шифоньере, и под плинтус, и под подушку. Но Фомка все находил. Добыв денег, исчезал в путешествия, из которых возвращался то сам, а то под конвоем. С одной заботой - хорошо, если бы жива была бабка; жалко, если нет.
Кролик
Не знал ни имени своего, ни возраста. В деле был записан возраст, определенный по рентгеновскому снимку ладони, по состоянию костных тканей. Девять-десять лет. Не знал ни отца, ни матери, ни деда, ни бабки, ни одного родного человека.
Какое из его воспоминаний было самым ранним, сказать трудно. Он не мог соотнести свои воспоминания с чьими-то еще. С родительскими, к примеру (...велосипед? Мы тебе его во втором классе купили, а на море ты был совсем малышом, года три... надо же - помнишь...). Более менее последовательно Кролик стал себя сознавать за руку с высокой худой девочкой. Она водила его по электричкам.
- Люди добрые, - говорила она, войдя в вагон, - у нас с братом мать померла, отец запил, есть дома нечего, даже кошка сбежала, а нам бежать некуда, подайте на пропитание, и вам Бог подаст.
Речь ее была неизменна, и Кролик помнил ее наизусть и в любой момент мог повторить, с теми же интонациями.
Затем девочка разворачивала гармошку и пела о парне, которого несут с пробитой головой или "Я желаю счастья вам". Песни Кролик тоже знал наизусть и всегда громко подпевал девочке своим тоненьким пронзительным (пронзающим, как говорила ему девочка) голосом. От его подпева люди в вагоне оживлялись, веселились и веселее подавали. Он топал за девочкой по проходу с целлофановым пакетом, в который и кидали им деньги.
Ночевали они на окраине Москвы в квартире на первом этаже затхлой многоэтажки. Издали в светлый день она казалась сахарно-белой. Кролика кормили или морили голодом, иногда били, иногда кто-нибудь его жалел и давал что-нибудь сладкое. Больше всего Кролик любил спать.
Он возвращался к хозяевам, потому что не представлял, что можно куда-то сбежать. Убогая квартира была вроде утлой лодчонки в безбрежном океане. Кролик не умел плавать.
Его задержали два года назад. Отправили в детприемник, где он и провел три месяца. Это оказались три месяца живой жизни, все остальное Кролик помнил как тяжелый мертвый сон.
В то лето он выучился читать по складам. Но дело даже не в этом. Не в чтении. Не в самом по себе чтении и не в чисто пахнущей новенькой одежде, не в сытной еде и не в мягкой постели. Хотя и в этом тоже. Кролик полюбил это место, этот воздух, эти деревья, эти корпуса, воспитателей, охранников, заведующего хозяйством Женю и дежурного приемного отделения по кличке Хмурый. В детдом, куда его определили, уезжал со скандалом, с криком, со слезами. Даже потерял голос.
Через неделю он из детдома сбежал. Он не мог дотянуться до звонка и, стоя так, чтобы его видел глазок видеокамеры, громыхал кулачком в железную дверь.
Он сказал, что никто его в детдоме не обижал, просто он соскучился. И еще хотел дорисовать картинку, которую начал, но не успел докончить. Правда, выяснилось, что картинку за него уже дорисовал другой мальчик. Но Кролик этим нисколько не огорчился.
В начале осени он вновь оказался в детприемнике. Сказал, что именно здесь хочет отметить свой день рождения. Тем более что именно здесь ему придумали день рождения, долго выбирая и рассчитывая по разным гороскопам день, месяц и год.
В этот, третий, раз его задержали в Москве. В отделении он заявил, что сбежал, потому что стало ему отчего-то грустно, стало опять все больше хотеться спать, и потом захотелось увидеть деревце, клен, который он посадил осенью в детприемнике; как-то беспокойно стало за это деревце, когда настали холода. Каково ему, живо ли? - хотелось посмотреть.
Степана поймали на краже в супермаркете. Он был в синяках, оборван. Сразу вызывал подозрение. На вопросы не отвечал, стоял, опустив голову. Так что в его деле, как и в деле Миши, был лишь протокол задержания с фотографией и отпечатками пальцев.
Он не называл своего имени, но когда в коридоре отделения кто-то крикнул "Степан!", вздрогнул. И следователь написал в деле: "имя (предположительно) - Степан".
В коридоре кто-то крикнул в ответ: "Чего тебе?!"
"Слушай, Степан, - ответили значительно тише, - может, ты мне одолжишь до зарплаты?.."
На самом деле звали его Сережей.
Был Сережа из тех людей, кто в одиночестве словно бы и не существует. Он обретал существование только наряду с кем-то. Совершенно не мог быть один.
Маленьким первоклашкой он не возвращался домой после уроков не потому, что боялся пустой квартиры с ее шорохами, похожими на кряхтение старых изношенных существ, вроде тумбочки или шифоньера, а потому, что совершенно не знал, чем ему одному заняться. Ему одному как-то ничего не хотелось, ни есть, ни телевизор смотреть, ни приниматься за уроки. Если бы мать не работала, а сидела бы дома, да не просто сидела, а - как бы это сказать? принимала его в свою компанию; если бы он чувствовал себя с ней заодно, а не сам по себе, то, возможно, и не стал бы он мотаться до поздней ночи с шайкой местной шпаны.
Сам по себе Сережа не был ни злым, ни добрым и опасности никакой не представлял. Сам по себе он как бы выключался. И только вместе с принявшей его компанией он мог ощутить свое присутствие в мире. Ощутить белизну снега, черноту подворотни, ритм музыки, страх прохожего...
Мать всех этих тонкостей не понимала.
За что мне такое наказание, Господи? - говорила она недоуменно перед бумажной иконкой. - Уже второй час ночи, а его нет. Где он, Господи? Вразуми его.
Возможно, Господь и знал, где ее сын, но вразумить не мог ни его, ни ее.
Она понимала, что сын плохо кончит, и в конце концов как-то привыкла, что так, значит, должно быть
И зачем я родила его, Господи? - спрашивала она.
У кого?
Как-то раз осенью, когда уже нет-нет да и кружил в воздухе снег, вся их компания, промерзнув на улице, рванула на станцию и как раз успела к электричке.
Они приехали в Сергиев Посад. В клубе ревела дискотека. До двух ночи танцевали, орали, пили пиво, знакомились с какими-то девчонками. Сережа самый младший - даже целовался с одной на улице. Стена, к которой он прижимал девчонку, дрожала от музыкального грохота, из окон полыхало синими молниями. От девчонки пахло лекарствами. Она сказала, что работает медсестрой в больнице и сюда пришла прямо с дежурства, расслабиться.
- Приходи, укольчик кольну, - шептала она в ухо.
Мальчишка притискивал ее к стене.
- Спокойно, - говорила она, - спокойно.
Он пошел ее провожать какой-то кривой улицей, но по дороге она сбежала. Он даже не понял, куда она нырнула, в какой стороне сгинула. Он метнулся туда-сюда, споткнулся о кирпич, схватил его, швырнул. Зазвенело стекло, он испугался и бросился бежать.
Дискотека уже закончилась.
Все было пусто, безлюдно, ветер гнал цветной бумажный мусор, пустые пивные банки.
- Эй! - отчаянно крикнул мальчик.
Почему-то он думал, когда шел с девчонкой кривой улицей, что она приведет его к себе домой, поставит чайник, достанет варенье, и они будут сидеть в потемках и пить чай с вареньем; и целоваться будут, и дальше будет, чего у него еще ни с кем не было.
Он помчался на станцию, надеясь, что ребята еще там, на платформе, еще не уехали.
Они и топтались на платформе, промерзшие, злые. Последнюю электричку отменили, и деваться им оказалось совершенно некуда в эту ночь.
Тем не менее они были вместе, а значит, не должны были пропасть. И они двинулись ловить попутку.
По дороге проскакивала иногда машина. Но все мимо.
- Боятся, - поняли они.
И оставили на обочине его одного, самого безобидного на вид, а сами спрятались за крохотный круглосуточный магазинчик. Из самого магазинчика, где они хотели погреться, их погнал вызванный продавщицей охранник.
Сработало. Не сразу, но сработало. Притормозила машина, и шофер опустил стекло.
- Дяденька, - сказал мальчик, - до поселка подкинете?
- До поселка не могу. Не по дороге.
- Ну хоть сколько-то можете подвезти?
- Хоть сколько-то могу.
И только шофер успел отворить дверцу, тут же у машины очутилась вся компания, и в одну секунду все влезли, втиснулись, тихо, бесшумно и как будто даже беззлобно.
- Я до поселка не могу, - испуганно, но твердо повторил шофер. - Только до развилки подброшу.
- Валяй, - сказали ему.
За всю дорогу до развилки никто не проронил ни слова. Когда шофер остановил машину, с заднего сиденья ему набросили на шею ремень и так резко и сильно стянули, что он не успел крикнуть. Махнул руками, выгнулся, захрипел, ослаб.
Сережа ремень не набрасывал, не стягивал. Но это было все равно.
Он сидел рядом с шофером.
Все вместе они вытащили мертвого и оттащили в лесок.
Вернулись к пустой, с распахнутыми дверцами машине. Кто-то сел за руль. В молчании доехали до поселка. Тот, кто был за рулем, сказал, что загонит машину в сады-огороды.
Все вышли. Машина тронулась. Они смотрели ей вслед, пока она не скрылась за поворотом.
- По домам, - приказал кто-то. - Тихо.
Сережа добежал до дома. Остановился, глядя в одиноко светящееся свое окно. Мать не спала, ждала. Он развернулся и побежал к станции.
Просидел на скамейке, на дальнем от касс конце платформы, ожидая, что вот-вот покажется вооруженный отряд. За ним. Он дрожал, хотя ни холода, ни страха не чувствовал.
Первая электричка повезла его в Москву. Он надеялся затеряться навсегда в большом городе, прибиться к кому-нибудь, забыться, успокоиться.
Машину нашли наутро. Поселковая тетка поперлась на огород, в погреб, за банкой соленых помидоров. По номерам выяснили водителя. Его жена уже успела обратиться в розыск. В салоне обнаружили следы борьбы. На труп с ремнем на шее через три недели наткнулись лыжники. В маленьком магазинчике вспомнили шайку мальчишек.
Мать почуяла недоброе сразу, как только услышала утром на рынке о пустой машине. Тут же она сообщила всем знакомым на рынке, что отправила сына к двоюродному дяде, бывшему моряку-подводнику.
- Пусть там школу закончит. Под мужским надзором.
- И давно бы, - одобряли знакомые. - Мальчишка он неплохой, но очень уж подвержен влияниям. Так пусть уж будет влияние положительное и твердое.
Примерно так говорили. И мать своей цели достигла - запомнили, что сын ее далеко, в отъезде. Так что, когда дело постепенно открылось, никто о ее сыне не подумал. Но когда стали уже выявлять малолетних отморозков, имя сына всплыло.
Но до того, как его объявили в розыск, прошло много времени. Он успел пожить в детприемнике под именем Степана около месяца. Он даже начал надеяться, что так и проживет всю свою жизнь под незапятнанным именем, что в конце концов распределят его из детприемника в какой-нибудь дальний детский дом и будет он там при хороших людях.
Записи для диссертации
Лодка перед вашими глазами. Она на берегу, на песчаной отмели. Вы видите лодку. Песок. Тяжелый, сырой. Светлые серебряные песчинки налипли на дерево. Реку не видите. Она за кадром.
Собственно, это не ваш взгляд на лодку, а мой. Это я ее видела. За моей спиной текла Волга.
Дождь только что прошел.
Песок.
Лодка.
Низкое небо.
У меня в руках фотоаппарат. Я встала на колени и сняла то, что видела. Но это обман. Я сняла что-то другое. В этом чудо. Снимаешь то, что видишь, а выходит что-то другое. То, что видит ОН.
Другое дело, что в одних руках ОН видит, а в других совершенно слеп. Существует масса таких снимков, как будто их слепые снимали. Ради Бога, смотрите, что у вас в кадре. Действуйте четко, быстро и внимательно. Щелчок затвора... А ведь недаром и у фотоаппарата затвор, и у оружия огнестрельного - затвор. И там нужно навести на цель, и здесь.
Это давно замечено. В старину некоторые люди отказывались сниматься. Думали, что их душа переходит в снимок, а они остаются без души, пустые, как бы мертвые. Но чтобы душа все-таки перешла, чтобы запечатлелась, надо первое - навести на цель; второе - спустить курок вовремя. Что значит вовремя?
Весь мир - бесконечно сложная цепь, которая в тот момент, когда вы нажимаете на кнопку, когда аппарат ваш прозревает, смотрит, видит, замыкается. В мировой цепи происходит короткое замыкание, все разрушенные связи восстанавливаются на миг. Как это ни странно звучит, как будто на миг, только на один миг восстанавливается справедливость. Все приходит в равновесие на один миг. Наступает - на один миг - райское блаженное состояние первобытной связи всего со всем, всеобщего родства, неразрывности, нерасчлененности.
Я не знаю, так ли это есть на самом деле, но я так чувствую.
Как бы то ни было, на этом снимке душа запечатлена. Душа лодки? Душа песка? Душа невидимой реки? Душа невидимой меня? Лодка после дождя в серебряных песчинках. Ах, как видна ее тяжесть и будущая - в воде легкость. Ах, как чувствуется близость большой реки.
Ну и так далее. И так далее. И тому все подобное.
Так я им попробую сказать сегодня на первом нашем занятии. Начало - в девять утра. Сейчас - четыре. Я не могу уснуть. Лежу под двумя одеялами и мерзну. Мне уже двадцать два года. Но вчера вечером, оставшись одна в этой комнате, я плакала... по дому. Я чувствую себя сиротой. Тишина здесь неимоверная. Даже не верится, что тысяча детей рядом.
Я приехала вчера днем. Встретилась в первую очередь с начальником. У него просторный светлый кабинет с предбанником. За компьютером сидит секретарша, которая совершенно не вяжется со всем строем этого фантастического учреждения. Она кажется вульгарной. Впрочем, она не произнесла при мне ни одного слова. Возможно, у нее не вульгарный голос. Это бы все искупило.
Начальник был очень любезен. Встал мне навстречу, пожал руку. Придвинул стул. Не сел, пока я не села. Попросил у секретарши чаю и не соединять ни с кем во время беседы. Одет, разумеется, в форму. Полковник. Но очень домашнего вида. Как и все здесь. Несмотря на колючку, прожектора, охрану.
Он внимательнейшим образом прочитал направление, где излагалась суть моего будущего исследования.
- Так вы психолог! Вот как! Вот бы вы насовсем к нам пришли работать. У нас ведь нет психолога, а как бы пригодился!
Затем он начал мне рассказывать про ребят, с которыми я столкнусь.
- Есть и бродяги, - сказал он. - И воришки. И убийцы. Но здесь они не убийцы, не бродяги и не воришки. Здесь они - дети. Их прошлого здесь не существует.
И дальше:
Они здесь ненадолго. На время, пока государственная машина разберется, что с каждым из них делать - кого в колонию, кого в детдом, кого в интернат для слабоумных. Людям, которые здесь работают, все равно, что было с этими детьми в прошлом. За их будущее они тоже не отвечают. Они отвечают лишь за их короткое - очень короткое - настоящее. Стараются, чтобы в этом настоящем им было хорошо, кто бы они ни были.
Кроме прочего, своеобразие этого учреждения вот еще в чем: на одном полюсе (обслуживающий персонал - учителя, врачи, повара, охрана) текучки кадровой практически нет. Люди приходят работать и остаются на всю жизнь, до смерти. На другом, детском полюсе - сплошная текучка. В силу специфики учреждения - временного пристанища, перевалочного пункта.
Начальник оказался философ.
Я сказала, что дети здесь в отличие от детей Достоевского не только мученики, но и мучители. У Достоевского дети абсолютно невинны. Здесь они преступники, грешники. В этом - интерес. Мой интерес.
- Ничего не доказано, - сказал он.
- Что?
- Ничего не доказано насчет преступлений. Пока они здесь, во всяком случае. Здесь они не преступники. Это потом, после.
- Да, вы правы, конечно. Но они-то знают, что они сделали. Им-то самим себе ничего доказывать не надо.
- Не факт.
Этим "не факт" он меня и поставил на место. Лысый Сократ в милицейской форме.
Он заинтересовался, почему я хочу, чтобы они фотографировали, а не картинки, к примеру, рисовали или театральные сценки разыгрывали.
Я объяснила, что меня интересует их взгляд. Конкретно. Что притягивает их взгляд. Я привезла два очень хороших аппарата. Чрезвычайно простых, удобных, но с отличной оптикой. Сначала у них, конечно, будет получаться совсем уж не то, что они ожидают. Но постепенно поймут, пообвыкнутся. Пристреляются, как говорится.
- Вот насчет постепенно. Времени у вас маловато. Чтобы постепенные исследования проводить.
- Вот! Это меня тоже привлекает. Работа в режиме ограниченного времени.
Ну и так далее. И тому все подобное.
Да, кстати, он спросил, дорогие ли аппараты.
- Дети все-таки. Мало ли какая неловкость. Уронят.
- Все может быть.
На самом деле у меня четыре аппарата, в запас.
Затем он вызвал зама по воспитательной работе. Я постараюсь ее описать.
У нее открытое лицо, как у крестьянок с портретов русских художников. Но бледное. Руки большие, тяжелые, очень заметные. Сказала бы крестьянские, но белые и чистые. Ступни большие, тяжелые. Она тоже в милицейской форме. Но даже в этой мышиной одежде мгновенно располагает к себе. В ее облике что-то вечно материнское (в отличие от вечно женственного).
Для начала она показала мне спальни малышей. Глядя на пяти-шестилетних деток, играющих в куклы и машинки, слушающих сказку, которую читала по книжке с картинками воспитательница (тоже, к слову сказать, в милицейской форме), я застыдилась, вспомнив свои рассуждения о детях-преступниках. Но скоро мне показали четырнадцатилетнего насильника и убийцу (через стекло в закрытых дверях класса), он прилежно решал пример по арифметике за третий класс.
Пожилая сухопарая учительница, не в форме, в длинной черной юбке и глухом черном свитере, как будто сошла с дореволюционной фотокарточки. На перемене мы коротко поговорили с ней. Между прочим она сказала:
- Беда не в том, что он в четырнадцать лет считать не умеет, и хорошо, если читать научился. Можно и считать научить, можно и читать, был бы ум, был бы разум. Так ведь разума нет. Освещающий нам путь в ночи разум гаснет в наших детях.
Обойдя с завучем корпуса (кабинеты, спортзал, столовая, душевые, спальни, комнаты досуга, медпункт), уже в сумерках мы вышли в парк и тихо пошли по безлюдным аллеям. Ранние, прекрасные, акварельные сумерки.
- Да, - печально подтвердила моя спутница, - раньше хулиган был другой. Ум его был живее. Часто из-за этой живости ребята и преступали границы дозволенного. Сейчас иначе. Раньше ясности было больше, и в головах. Сейчас путаница, темнота, мрак. Они и говорят-то едва-едва. Облик человеческий лишь проступает. На самом деле права математичка - еле теплится разум под слоем пепла. Проще говоря, дети совершенно не развиты, упущены. Мы уже ничего наверстать не можем, да и не входит это в нашу задачу.
Очень много попрошаек из разных городов в Москву стекается. Дома голодно, то ли пьют, то ли работы нет у родителей. Этих от нас под конвоем везут обратно по домам. И разумеется, через малое время они опять в Москву попрошайничать. Иные по третьему разу к нам. Как на постой - отдохнуть, отдышаться.
Мы прогуливались по сумеречным аллеям до полной тьмы, до ночных фонарей. Она объяснила мне, что в сумерках детей гулять не водят. Но утренние и дневные прогулки - обязательны. Мы посмотрели хоккейную коробку. Горки для малышей.
- В эту ночь обещают снег. Утром слепим снеговики с морковными носами.
Еще она сказала с гордостью:
- У нас в парке и белки живут.
Я сказала, что больше всего люблю фотографировать зимой и поздней осенью. Я это время называю временем графики. Черно-белые линии ветвей, стволов, сухих ломких стеблей, размытая акварель небес.
Мне кажется, она почувствовала, как мне одиноко вдали от дома, как не хочется остаться одной в чужой казенной комнате. И потому она еще долго ходила со мной по парку. Но все-таки распрощалась, и я увидела, что стою прямо перед гостиничным корпусом.
Напившись чаю, я легла, не выключая света, и даже уснула. Но в четыре часа проснулась. И попыталась понять, кто я, где и зачем.
Несколько занятий мы разглядывали мои самые удачные и самые неудачные фотографии (я объясняла, в чем фокус удачи или неудачи) и фотографии великих мастеров. С какой жадностью глядели эти дети на веселых парижских мальчишек, на людей за столиками кафе (столики - прямо на тротуаре). Но самый большой успех имели жанровые сценки из далекого уже прошлого. Нижний Новгород. XIX век. Чайная! Какой интерес вызвали лица, одежда, чайники... Вряд ли кто-нибудь из них побывает в Париже, а уж в Нижнем Новгороде - в XIX веке никто из нас - никогда. Когда они были живы и смотрели на мир, нас еще не было. Но вот мы их, давно умерших, видим. Вот странность фотографического взгляда. Он долог, этот взгляд. Слишком долог.
Известно, что еще долю секунды мы продолжаем видеть то, что уже исчезло из нашего поля зрения. На этом - принцип кинематографа. Фотография продолжает "видеть" исчезнувшее как угодно долго. Или - как неугодно.
Они охотно слушали и отвлеченные мои рассуждения.
Учились фотографировать друг друга в классе. Тут же на компьютере мы разбирали их снимки. Всего - пятнадцать человек. От девяти до двенадцати (предположительно). Для первого самостоятельного задания я выбрала две пары.
1. Степан и Фомка.
Фомка - очень способный мальчик. Легко идет на контакт. Свободно рассказывает о себе.
Степан безлик.
2. Миша и Кролик.
Кролика все снисходительно любят.
Миша, бесспорно, лидер. Мальчик, я бы даже сказала, таинственный. Мне бы очень хотелось угадать, кто он, что с ним случилось. Из всей группы он кажется самым развитым. Кстати, очень может быть, что он-то бывал в этом самом Париже. Мне так показалось. По его реакции. Но, возможно, сами фотографии им уже видены.
Итак, каждой паре по фотоаппарату. На день. В этот день они свободны от занятий, играют в фотокорреспондентов, их везде пропускают. На другой день мы смотрим, что же они увидели. Да и они смотрят, что увидели.
Пока я с ребятами, или с учителями в столовой, или на вечерней тихой прогулке с завучем, я чувствую себя спокойно. Точнее, я больше чувствую не себя, а их, ими занята, а не собой. Оставшись к ночи одна, я испытываю безмерное беспокойство, как будто слух мой - внутренний, нервный слух обостряется и я слышу какие-то грядущие, несчастливые перемены. Словно наш тихий корабль ждет катастрофа. Что-то в этом духе. Да, и я чувствую себя сиротой непоправимо. Будто я никогда уже не вернусь на Большую землю, не увижу родной дом.
Надеюсь, фотографии мальчиков меня развлекут завтра.
Миша и Кролик
Мы устроились на полу. На нем лежит теплый ковер, подарок одного известного артиста. Шторы закрыли наглухо и просмотрели не спеша все снимки, сделанные ребятами. На первый раз смотрели очень тихо, без комментариев по моей просьбе. Миша и Кролик сидели рядом у батареи и тоже смотрели.
Ребята знают, что я психолог, пишу диссертацию. Я сразу открыла карты. Я им обещала показать, на что способна. То есть рассказать по фотографиям о ребятах. Поэтому такая тишина и внимание. И к снимкам, и к моему потом молчанию, а
затем - к размышлению вслух. Я говорила негромко.
- Кролик, - сказала я. - С ним все просто. В основном он, как видите, снимал людей. Причем ребят мало, больше взрослых. Мы все знаем, что он здесь не в первый раз, что для него это место - как место рождения, а люди, охраняющие это место, заботящиеся о нем, важнее, чем для многих из нас родители.
Эти снимки не всегда удачны, но все они сделаны с любовью. Я думаю, все это почувствовали. И то, что Кролику позировали охотно и - с ответной любовью. Даже охранники. Даже собака, которая живет в здешнем парке. Все искренни на этих снимках. Ни одного фальшивого взгляда.
Мне жаль, Кролик, что ты не сможешь остаться с этими людьми навсегда. Снимки я тебе отпечатаю на память, конечно.
Миша.
Он снимал вещи... как бы это сказать... мирового масштаба. При том, что иногда крохотные. Стеклышко на снегу. Белка на ветке. Сосновые иголки. Куст, весь в инее. Иногда это очень красивые снимки. Черные изломы веток на фоне серого неба.
В чем мировой масштаб?
Совершенно нельзя определить по этим снимкам, где это было снято. Или когда. Сто лет назад. Через сто лет в будущем. Нет ничего, что бы привязывало к этому конкретному месту. Все - вне этого мира, этого измерения.
Мне кажется, Миша неплохо здесь себя чувствует, защищенный стенами с колючей проволокой. В то же время стены эти для него не существуют. Миша напоминает мне одного очень знаменитого литературного персонажа. Миша, ты не догадываешься, о ком я говорю?
Он промолчал, разумеется.
(Заметки на полях. Через месяц после описываемых событий: "Мишу зовут иначе, но для меня он останется Мишей. Вчера его забрал отец. Миша сбежал из дома, застав его с любовницей. Грустно".)
Следующее занятие - Фомка и Степан.
Их задача сложнее. Не повторяться. Не снимать тех же людей и те же облака. Во всяком случае, чтобы они не выглядели теми же. Очень непростая задача.
Мы так же устроились тесным кругом в темноте вокруг светящегося экрана компьютера. Но теперь у батареи были Фомка и Степан. Фомка беспрерывно улыбался, а Степан время от времени поглядывал на него. Он не сделал ни одного снимка! На мой изумленный вопрос - почему? Неужели было неинтересно хоть один раз навести и щелкнуть? - Степан смущенно молчал. Оказалось, он повсюду следовал за Фомкой и помогал ему. То подавал фотоаппарат, то дверь придерживал, то помогал взобраться на какое-нибудь возвышение.
Кролик
Не знал ни имени своего, ни возраста. В деле был записан возраст, определенный по рентгеновскому снимку ладони, по состоянию костных тканей. Девять-десять лет. Не знал ни отца, ни матери, ни деда, ни бабки, ни одного родного человека.
Какое из его воспоминаний было самым ранним, сказать трудно. Он не мог соотнести свои воспоминания с чьими-то еще. С родительскими, к примеру (...велосипед? Мы тебе его во втором классе купили, а на море ты был совсем малышом, года три... надо же - помнишь...). Более менее последовательно Кролик стал себя сознавать за руку с высокой худой девочкой. Она водила его по электричкам.
- Люди добрые, - говорила она, войдя в вагон, - у нас с братом мать померла, отец запил, есть дома нечего, даже кошка сбежала, а нам бежать некуда, подайте на пропитание, и вам Бог подаст.
Речь ее была неизменна, и Кролик помнил ее наизусть и в любой момент мог повторить, с теми же интонациями.
Затем девочка разворачивала гармошку и пела о парне, которого несут с пробитой головой или "Я желаю счастья вам". Песни Кролик тоже знал наизусть и всегда громко подпевал девочке своим тоненьким пронзительным (пронзающим, как говорила ему девочка) голосом. От его подпева люди в вагоне оживлялись, веселились и веселее подавали. Он топал за девочкой по проходу с целлофановым пакетом, в который и кидали им деньги.
Ночевали они на окраине Москвы в квартире на первом этаже затхлой многоэтажки. Издали в светлый день она казалась сахарно-белой. Кролика кормили или морили голодом, иногда били, иногда кто-нибудь его жалел и давал что-нибудь сладкое. Больше всего Кролик любил спать.
Он возвращался к хозяевам, потому что не представлял, что можно куда-то сбежать. Убогая квартира была вроде утлой лодчонки в безбрежном океане. Кролик не умел плавать.
Его задержали два года назад. Отправили в детприемник, где он и провел три месяца. Это оказались три месяца живой жизни, все остальное Кролик помнил как тяжелый мертвый сон.
В то лето он выучился читать по складам. Но дело даже не в этом. Не в чтении. Не в самом по себе чтении и не в чисто пахнущей новенькой одежде, не в сытной еде и не в мягкой постели. Хотя и в этом тоже. Кролик полюбил это место, этот воздух, эти деревья, эти корпуса, воспитателей, охранников, заведующего хозяйством Женю и дежурного приемного отделения по кличке Хмурый. В детдом, куда его определили, уезжал со скандалом, с криком, со слезами. Даже потерял голос.
Через неделю он из детдома сбежал. Он не мог дотянуться до звонка и, стоя так, чтобы его видел глазок видеокамеры, громыхал кулачком в железную дверь.
Он сказал, что никто его в детдоме не обижал, просто он соскучился. И еще хотел дорисовать картинку, которую начал, но не успел докончить. Правда, выяснилось, что картинку за него уже дорисовал другой мальчик. Но Кролик этим нисколько не огорчился.
В начале осени он вновь оказался в детприемнике. Сказал, что именно здесь хочет отметить свой день рождения. Тем более что именно здесь ему придумали день рождения, долго выбирая и рассчитывая по разным гороскопам день, месяц и год.
В этот, третий, раз его задержали в Москве. В отделении он заявил, что сбежал, потому что стало ему отчего-то грустно, стало опять все больше хотеться спать, и потом захотелось увидеть деревце, клен, который он посадил осенью в детприемнике; как-то беспокойно стало за это деревце, когда настали холода. Каково ему, живо ли? - хотелось посмотреть.
Степана поймали на краже в супермаркете. Он был в синяках, оборван. Сразу вызывал подозрение. На вопросы не отвечал, стоял, опустив голову. Так что в его деле, как и в деле Миши, был лишь протокол задержания с фотографией и отпечатками пальцев.
Он не называл своего имени, но когда в коридоре отделения кто-то крикнул "Степан!", вздрогнул. И следователь написал в деле: "имя (предположительно) - Степан".
В коридоре кто-то крикнул в ответ: "Чего тебе?!"
"Слушай, Степан, - ответили значительно тише, - может, ты мне одолжишь до зарплаты?.."
На самом деле звали его Сережей.
Был Сережа из тех людей, кто в одиночестве словно бы и не существует. Он обретал существование только наряду с кем-то. Совершенно не мог быть один.
Маленьким первоклашкой он не возвращался домой после уроков не потому, что боялся пустой квартиры с ее шорохами, похожими на кряхтение старых изношенных существ, вроде тумбочки или шифоньера, а потому, что совершенно не знал, чем ему одному заняться. Ему одному как-то ничего не хотелось, ни есть, ни телевизор смотреть, ни приниматься за уроки. Если бы мать не работала, а сидела бы дома, да не просто сидела, а - как бы это сказать? принимала его в свою компанию; если бы он чувствовал себя с ней заодно, а не сам по себе, то, возможно, и не стал бы он мотаться до поздней ночи с шайкой местной шпаны.
Сам по себе Сережа не был ни злым, ни добрым и опасности никакой не представлял. Сам по себе он как бы выключался. И только вместе с принявшей его компанией он мог ощутить свое присутствие в мире. Ощутить белизну снега, черноту подворотни, ритм музыки, страх прохожего...
Мать всех этих тонкостей не понимала.
За что мне такое наказание, Господи? - говорила она недоуменно перед бумажной иконкой. - Уже второй час ночи, а его нет. Где он, Господи? Вразуми его.
Возможно, Господь и знал, где ее сын, но вразумить не мог ни его, ни ее.
Она понимала, что сын плохо кончит, и в конце концов как-то привыкла, что так, значит, должно быть
И зачем я родила его, Господи? - спрашивала она.
У кого?
Как-то раз осенью, когда уже нет-нет да и кружил в воздухе снег, вся их компания, промерзнув на улице, рванула на станцию и как раз успела к электричке.
Они приехали в Сергиев Посад. В клубе ревела дискотека. До двух ночи танцевали, орали, пили пиво, знакомились с какими-то девчонками. Сережа самый младший - даже целовался с одной на улице. Стена, к которой он прижимал девчонку, дрожала от музыкального грохота, из окон полыхало синими молниями. От девчонки пахло лекарствами. Она сказала, что работает медсестрой в больнице и сюда пришла прямо с дежурства, расслабиться.
- Приходи, укольчик кольну, - шептала она в ухо.
Мальчишка притискивал ее к стене.
- Спокойно, - говорила она, - спокойно.
Он пошел ее провожать какой-то кривой улицей, но по дороге она сбежала. Он даже не понял, куда она нырнула, в какой стороне сгинула. Он метнулся туда-сюда, споткнулся о кирпич, схватил его, швырнул. Зазвенело стекло, он испугался и бросился бежать.
Дискотека уже закончилась.
Все было пусто, безлюдно, ветер гнал цветной бумажный мусор, пустые пивные банки.
- Эй! - отчаянно крикнул мальчик.
Почему-то он думал, когда шел с девчонкой кривой улицей, что она приведет его к себе домой, поставит чайник, достанет варенье, и они будут сидеть в потемках и пить чай с вареньем; и целоваться будут, и дальше будет, чего у него еще ни с кем не было.
Он помчался на станцию, надеясь, что ребята еще там, на платформе, еще не уехали.
Они и топтались на платформе, промерзшие, злые. Последнюю электричку отменили, и деваться им оказалось совершенно некуда в эту ночь.
Тем не менее они были вместе, а значит, не должны были пропасть. И они двинулись ловить попутку.
По дороге проскакивала иногда машина. Но все мимо.
- Боятся, - поняли они.
И оставили на обочине его одного, самого безобидного на вид, а сами спрятались за крохотный круглосуточный магазинчик. Из самого магазинчика, где они хотели погреться, их погнал вызванный продавщицей охранник.
Сработало. Не сразу, но сработало. Притормозила машина, и шофер опустил стекло.
- Дяденька, - сказал мальчик, - до поселка подкинете?
- До поселка не могу. Не по дороге.
- Ну хоть сколько-то можете подвезти?
- Хоть сколько-то могу.
И только шофер успел отворить дверцу, тут же у машины очутилась вся компания, и в одну секунду все влезли, втиснулись, тихо, бесшумно и как будто даже беззлобно.
- Я до поселка не могу, - испуганно, но твердо повторил шофер. - Только до развилки подброшу.
- Валяй, - сказали ему.
За всю дорогу до развилки никто не проронил ни слова. Когда шофер остановил машину, с заднего сиденья ему набросили на шею ремень и так резко и сильно стянули, что он не успел крикнуть. Махнул руками, выгнулся, захрипел, ослаб.
Сережа ремень не набрасывал, не стягивал. Но это было все равно.
Он сидел рядом с шофером.
Все вместе они вытащили мертвого и оттащили в лесок.
Вернулись к пустой, с распахнутыми дверцами машине. Кто-то сел за руль. В молчании доехали до поселка. Тот, кто был за рулем, сказал, что загонит машину в сады-огороды.
Все вышли. Машина тронулась. Они смотрели ей вслед, пока она не скрылась за поворотом.
- По домам, - приказал кто-то. - Тихо.
Сережа добежал до дома. Остановился, глядя в одиноко светящееся свое окно. Мать не спала, ждала. Он развернулся и побежал к станции.
Просидел на скамейке, на дальнем от касс конце платформы, ожидая, что вот-вот покажется вооруженный отряд. За ним. Он дрожал, хотя ни холода, ни страха не чувствовал.
Первая электричка повезла его в Москву. Он надеялся затеряться навсегда в большом городе, прибиться к кому-нибудь, забыться, успокоиться.
Машину нашли наутро. Поселковая тетка поперлась на огород, в погреб, за банкой соленых помидоров. По номерам выяснили водителя. Его жена уже успела обратиться в розыск. В салоне обнаружили следы борьбы. На труп с ремнем на шее через три недели наткнулись лыжники. В маленьком магазинчике вспомнили шайку мальчишек.
Мать почуяла недоброе сразу, как только услышала утром на рынке о пустой машине. Тут же она сообщила всем знакомым на рынке, что отправила сына к двоюродному дяде, бывшему моряку-подводнику.
- Пусть там школу закончит. Под мужским надзором.
- И давно бы, - одобряли знакомые. - Мальчишка он неплохой, но очень уж подвержен влияниям. Так пусть уж будет влияние положительное и твердое.
Примерно так говорили. И мать своей цели достигла - запомнили, что сын ее далеко, в отъезде. Так что, когда дело постепенно открылось, никто о ее сыне не подумал. Но когда стали уже выявлять малолетних отморозков, имя сына всплыло.
Но до того, как его объявили в розыск, прошло много времени. Он успел пожить в детприемнике под именем Степана около месяца. Он даже начал надеяться, что так и проживет всю свою жизнь под незапятнанным именем, что в конце концов распределят его из детприемника в какой-нибудь дальний детский дом и будет он там при хороших людях.
Записи для диссертации
Лодка перед вашими глазами. Она на берегу, на песчаной отмели. Вы видите лодку. Песок. Тяжелый, сырой. Светлые серебряные песчинки налипли на дерево. Реку не видите. Она за кадром.
Собственно, это не ваш взгляд на лодку, а мой. Это я ее видела. За моей спиной текла Волга.
Дождь только что прошел.
Песок.
Лодка.
Низкое небо.
У меня в руках фотоаппарат. Я встала на колени и сняла то, что видела. Но это обман. Я сняла что-то другое. В этом чудо. Снимаешь то, что видишь, а выходит что-то другое. То, что видит ОН.
Другое дело, что в одних руках ОН видит, а в других совершенно слеп. Существует масса таких снимков, как будто их слепые снимали. Ради Бога, смотрите, что у вас в кадре. Действуйте четко, быстро и внимательно. Щелчок затвора... А ведь недаром и у фотоаппарата затвор, и у оружия огнестрельного - затвор. И там нужно навести на цель, и здесь.
Это давно замечено. В старину некоторые люди отказывались сниматься. Думали, что их душа переходит в снимок, а они остаются без души, пустые, как бы мертвые. Но чтобы душа все-таки перешла, чтобы запечатлелась, надо первое - навести на цель; второе - спустить курок вовремя. Что значит вовремя?
Весь мир - бесконечно сложная цепь, которая в тот момент, когда вы нажимаете на кнопку, когда аппарат ваш прозревает, смотрит, видит, замыкается. В мировой цепи происходит короткое замыкание, все разрушенные связи восстанавливаются на миг. Как это ни странно звучит, как будто на миг, только на один миг восстанавливается справедливость. Все приходит в равновесие на один миг. Наступает - на один миг - райское блаженное состояние первобытной связи всего со всем, всеобщего родства, неразрывности, нерасчлененности.
Я не знаю, так ли это есть на самом деле, но я так чувствую.
Как бы то ни было, на этом снимке душа запечатлена. Душа лодки? Душа песка? Душа невидимой реки? Душа невидимой меня? Лодка после дождя в серебряных песчинках. Ах, как видна ее тяжесть и будущая - в воде легкость. Ах, как чувствуется близость большой реки.
Ну и так далее. И так далее. И тому все подобное.
Так я им попробую сказать сегодня на первом нашем занятии. Начало - в девять утра. Сейчас - четыре. Я не могу уснуть. Лежу под двумя одеялами и мерзну. Мне уже двадцать два года. Но вчера вечером, оставшись одна в этой комнате, я плакала... по дому. Я чувствую себя сиротой. Тишина здесь неимоверная. Даже не верится, что тысяча детей рядом.
Я приехала вчера днем. Встретилась в первую очередь с начальником. У него просторный светлый кабинет с предбанником. За компьютером сидит секретарша, которая совершенно не вяжется со всем строем этого фантастического учреждения. Она кажется вульгарной. Впрочем, она не произнесла при мне ни одного слова. Возможно, у нее не вульгарный голос. Это бы все искупило.
Начальник был очень любезен. Встал мне навстречу, пожал руку. Придвинул стул. Не сел, пока я не села. Попросил у секретарши чаю и не соединять ни с кем во время беседы. Одет, разумеется, в форму. Полковник. Но очень домашнего вида. Как и все здесь. Несмотря на колючку, прожектора, охрану.
Он внимательнейшим образом прочитал направление, где излагалась суть моего будущего исследования.
- Так вы психолог! Вот как! Вот бы вы насовсем к нам пришли работать. У нас ведь нет психолога, а как бы пригодился!
Затем он начал мне рассказывать про ребят, с которыми я столкнусь.
- Есть и бродяги, - сказал он. - И воришки. И убийцы. Но здесь они не убийцы, не бродяги и не воришки. Здесь они - дети. Их прошлого здесь не существует.
И дальше:
Они здесь ненадолго. На время, пока государственная машина разберется, что с каждым из них делать - кого в колонию, кого в детдом, кого в интернат для слабоумных. Людям, которые здесь работают, все равно, что было с этими детьми в прошлом. За их будущее они тоже не отвечают. Они отвечают лишь за их короткое - очень короткое - настоящее. Стараются, чтобы в этом настоящем им было хорошо, кто бы они ни были.
Кроме прочего, своеобразие этого учреждения вот еще в чем: на одном полюсе (обслуживающий персонал - учителя, врачи, повара, охрана) текучки кадровой практически нет. Люди приходят работать и остаются на всю жизнь, до смерти. На другом, детском полюсе - сплошная текучка. В силу специфики учреждения - временного пристанища, перевалочного пункта.
Начальник оказался философ.
Я сказала, что дети здесь в отличие от детей Достоевского не только мученики, но и мучители. У Достоевского дети абсолютно невинны. Здесь они преступники, грешники. В этом - интерес. Мой интерес.
- Ничего не доказано, - сказал он.
- Что?
- Ничего не доказано насчет преступлений. Пока они здесь, во всяком случае. Здесь они не преступники. Это потом, после.
- Да, вы правы, конечно. Но они-то знают, что они сделали. Им-то самим себе ничего доказывать не надо.
- Не факт.
Этим "не факт" он меня и поставил на место. Лысый Сократ в милицейской форме.
Он заинтересовался, почему я хочу, чтобы они фотографировали, а не картинки, к примеру, рисовали или театральные сценки разыгрывали.
Я объяснила, что меня интересует их взгляд. Конкретно. Что притягивает их взгляд. Я привезла два очень хороших аппарата. Чрезвычайно простых, удобных, но с отличной оптикой. Сначала у них, конечно, будет получаться совсем уж не то, что они ожидают. Но постепенно поймут, пообвыкнутся. Пристреляются, как говорится.
- Вот насчет постепенно. Времени у вас маловато. Чтобы постепенные исследования проводить.
- Вот! Это меня тоже привлекает. Работа в режиме ограниченного времени.
Ну и так далее. И тому все подобное.
Да, кстати, он спросил, дорогие ли аппараты.
- Дети все-таки. Мало ли какая неловкость. Уронят.
- Все может быть.
На самом деле у меня четыре аппарата, в запас.
Затем он вызвал зама по воспитательной работе. Я постараюсь ее описать.
У нее открытое лицо, как у крестьянок с портретов русских художников. Но бледное. Руки большие, тяжелые, очень заметные. Сказала бы крестьянские, но белые и чистые. Ступни большие, тяжелые. Она тоже в милицейской форме. Но даже в этой мышиной одежде мгновенно располагает к себе. В ее облике что-то вечно материнское (в отличие от вечно женственного).
Для начала она показала мне спальни малышей. Глядя на пяти-шестилетних деток, играющих в куклы и машинки, слушающих сказку, которую читала по книжке с картинками воспитательница (тоже, к слову сказать, в милицейской форме), я застыдилась, вспомнив свои рассуждения о детях-преступниках. Но скоро мне показали четырнадцатилетнего насильника и убийцу (через стекло в закрытых дверях класса), он прилежно решал пример по арифметике за третий класс.
Пожилая сухопарая учительница, не в форме, в длинной черной юбке и глухом черном свитере, как будто сошла с дореволюционной фотокарточки. На перемене мы коротко поговорили с ней. Между прочим она сказала:
- Беда не в том, что он в четырнадцать лет считать не умеет, и хорошо, если читать научился. Можно и считать научить, можно и читать, был бы ум, был бы разум. Так ведь разума нет. Освещающий нам путь в ночи разум гаснет в наших детях.
Обойдя с завучем корпуса (кабинеты, спортзал, столовая, душевые, спальни, комнаты досуга, медпункт), уже в сумерках мы вышли в парк и тихо пошли по безлюдным аллеям. Ранние, прекрасные, акварельные сумерки.
- Да, - печально подтвердила моя спутница, - раньше хулиган был другой. Ум его был живее. Часто из-за этой живости ребята и преступали границы дозволенного. Сейчас иначе. Раньше ясности было больше, и в головах. Сейчас путаница, темнота, мрак. Они и говорят-то едва-едва. Облик человеческий лишь проступает. На самом деле права математичка - еле теплится разум под слоем пепла. Проще говоря, дети совершенно не развиты, упущены. Мы уже ничего наверстать не можем, да и не входит это в нашу задачу.
Очень много попрошаек из разных городов в Москву стекается. Дома голодно, то ли пьют, то ли работы нет у родителей. Этих от нас под конвоем везут обратно по домам. И разумеется, через малое время они опять в Москву попрошайничать. Иные по третьему разу к нам. Как на постой - отдохнуть, отдышаться.
Мы прогуливались по сумеречным аллеям до полной тьмы, до ночных фонарей. Она объяснила мне, что в сумерках детей гулять не водят. Но утренние и дневные прогулки - обязательны. Мы посмотрели хоккейную коробку. Горки для малышей.
- В эту ночь обещают снег. Утром слепим снеговики с морковными носами.
Еще она сказала с гордостью:
- У нас в парке и белки живут.
Я сказала, что больше всего люблю фотографировать зимой и поздней осенью. Я это время называю временем графики. Черно-белые линии ветвей, стволов, сухих ломких стеблей, размытая акварель небес.
Мне кажется, она почувствовала, как мне одиноко вдали от дома, как не хочется остаться одной в чужой казенной комнате. И потому она еще долго ходила со мной по парку. Но все-таки распрощалась, и я увидела, что стою прямо перед гостиничным корпусом.
Напившись чаю, я легла, не выключая света, и даже уснула. Но в четыре часа проснулась. И попыталась понять, кто я, где и зачем.
Несколько занятий мы разглядывали мои самые удачные и самые неудачные фотографии (я объясняла, в чем фокус удачи или неудачи) и фотографии великих мастеров. С какой жадностью глядели эти дети на веселых парижских мальчишек, на людей за столиками кафе (столики - прямо на тротуаре). Но самый большой успех имели жанровые сценки из далекого уже прошлого. Нижний Новгород. XIX век. Чайная! Какой интерес вызвали лица, одежда, чайники... Вряд ли кто-нибудь из них побывает в Париже, а уж в Нижнем Новгороде - в XIX веке никто из нас - никогда. Когда они были живы и смотрели на мир, нас еще не было. Но вот мы их, давно умерших, видим. Вот странность фотографического взгляда. Он долог, этот взгляд. Слишком долог.
Известно, что еще долю секунды мы продолжаем видеть то, что уже исчезло из нашего поля зрения. На этом - принцип кинематографа. Фотография продолжает "видеть" исчезнувшее как угодно долго. Или - как неугодно.
Они охотно слушали и отвлеченные мои рассуждения.
Учились фотографировать друг друга в классе. Тут же на компьютере мы разбирали их снимки. Всего - пятнадцать человек. От девяти до двенадцати (предположительно). Для первого самостоятельного задания я выбрала две пары.
1. Степан и Фомка.
Фомка - очень способный мальчик. Легко идет на контакт. Свободно рассказывает о себе.
Степан безлик.
2. Миша и Кролик.
Кролика все снисходительно любят.
Миша, бесспорно, лидер. Мальчик, я бы даже сказала, таинственный. Мне бы очень хотелось угадать, кто он, что с ним случилось. Из всей группы он кажется самым развитым. Кстати, очень может быть, что он-то бывал в этом самом Париже. Мне так показалось. По его реакции. Но, возможно, сами фотографии им уже видены.
Итак, каждой паре по фотоаппарату. На день. В этот день они свободны от занятий, играют в фотокорреспондентов, их везде пропускают. На другой день мы смотрим, что же они увидели. Да и они смотрят, что увидели.
Пока я с ребятами, или с учителями в столовой, или на вечерней тихой прогулке с завучем, я чувствую себя спокойно. Точнее, я больше чувствую не себя, а их, ими занята, а не собой. Оставшись к ночи одна, я испытываю безмерное беспокойство, как будто слух мой - внутренний, нервный слух обостряется и я слышу какие-то грядущие, несчастливые перемены. Словно наш тихий корабль ждет катастрофа. Что-то в этом духе. Да, и я чувствую себя сиротой непоправимо. Будто я никогда уже не вернусь на Большую землю, не увижу родной дом.
Надеюсь, фотографии мальчиков меня развлекут завтра.
Миша и Кролик
Мы устроились на полу. На нем лежит теплый ковер, подарок одного известного артиста. Шторы закрыли наглухо и просмотрели не спеша все снимки, сделанные ребятами. На первый раз смотрели очень тихо, без комментариев по моей просьбе. Миша и Кролик сидели рядом у батареи и тоже смотрели.
Ребята знают, что я психолог, пишу диссертацию. Я сразу открыла карты. Я им обещала показать, на что способна. То есть рассказать по фотографиям о ребятах. Поэтому такая тишина и внимание. И к снимкам, и к моему потом молчанию, а
затем - к размышлению вслух. Я говорила негромко.
- Кролик, - сказала я. - С ним все просто. В основном он, как видите, снимал людей. Причем ребят мало, больше взрослых. Мы все знаем, что он здесь не в первый раз, что для него это место - как место рождения, а люди, охраняющие это место, заботящиеся о нем, важнее, чем для многих из нас родители.
Эти снимки не всегда удачны, но все они сделаны с любовью. Я думаю, все это почувствовали. И то, что Кролику позировали охотно и - с ответной любовью. Даже охранники. Даже собака, которая живет в здешнем парке. Все искренни на этих снимках. Ни одного фальшивого взгляда.
Мне жаль, Кролик, что ты не сможешь остаться с этими людьми навсегда. Снимки я тебе отпечатаю на память, конечно.
Миша.
Он снимал вещи... как бы это сказать... мирового масштаба. При том, что иногда крохотные. Стеклышко на снегу. Белка на ветке. Сосновые иголки. Куст, весь в инее. Иногда это очень красивые снимки. Черные изломы веток на фоне серого неба.
В чем мировой масштаб?
Совершенно нельзя определить по этим снимкам, где это было снято. Или когда. Сто лет назад. Через сто лет в будущем. Нет ничего, что бы привязывало к этому конкретному месту. Все - вне этого мира, этого измерения.
Мне кажется, Миша неплохо здесь себя чувствует, защищенный стенами с колючей проволокой. В то же время стены эти для него не существуют. Миша напоминает мне одного очень знаменитого литературного персонажа. Миша, ты не догадываешься, о ком я говорю?
Он промолчал, разумеется.
(Заметки на полях. Через месяц после описываемых событий: "Мишу зовут иначе, но для меня он останется Мишей. Вчера его забрал отец. Миша сбежал из дома, застав его с любовницей. Грустно".)
Следующее занятие - Фомка и Степан.
Их задача сложнее. Не повторяться. Не снимать тех же людей и те же облака. Во всяком случае, чтобы они не выглядели теми же. Очень непростая задача.
Мы так же устроились тесным кругом в темноте вокруг светящегося экрана компьютера. Но теперь у батареи были Фомка и Степан. Фомка беспрерывно улыбался, а Степан время от времени поглядывал на него. Он не сделал ни одного снимка! На мой изумленный вопрос - почему? Неужели было неинтересно хоть один раз навести и щелкнуть? - Степан смущенно молчал. Оказалось, он повсюду следовал за Фомкой и помогал ему. То подавал фотоаппарат, то дверь придерживал, то помогал взобраться на какое-нибудь возвышение.