Стреляет белок, служит, водку пьет!
   Ни с чем не спорит - все ему понятно.
   Но как-то утром, сонно, не спеша,
   Не омрачась, не запирая двери
   Берет он браунинг.
   Милая душа,
   Как ты сильна под рыжей шкурой зверя!
   В ночной тайге кайлим мы мерзлоту,
   И часовой растерянно и прямо
   Глядит на неживую простоту,
   На пустоту и холод этой ямы.
   Ему умом еще не все обнять,
   Но смерть над ним крыло уже простерла.
   "Стреляй! Стреляй!" В кого ж теперь стрелять?
   "Из горла кровь!" Да чье же это горло?
   А что, когда положат на весы
   Всех тех, кто не дожили, не допели,
   В тайге ходили, черный камень ели
   И с храпом задыхались, как часы?
   А что, когда положат на весы
   Орлиный взор, геройские усы
   И звезды на фельдмаршальской шинели?
   Усы, усы, вы что-то проглядели,
   Вы что-то недопоняли, усы!
   И молча на меня глядит солдат,
   Своей солдатской участи не рад.
   И в яму он внимательно глядит,
   Но яма ничего не говорит.
   Она лишь усмехается и ждет
   Того, кто обязательно придет.
   1949 г.
   x x x
   Меня убить хотели эти суки,
   Но я принес с рабочего двора
   Два новых навостренных топора.
   По всем законам лагерной науки
   Пришел, врубил и сел на дровосек;
   Сижу, гляжу на них веселым волком:
   "Ну что, прошу! Хоть прямо, хоть проселком..."
   - Домбровский, - говорят, - ты ж умный человек,
   Ты здесь один, а нас тут... Посмотри же!
   - Не слышу, - говорю, - пожалуйста, поближе!
   Не принимают, сволочи, игры.
   Стоят поодаль, финками сверкая,
   И знают: это смерть сидит в дверях сарая:
   Высокая, безмолвная, худая,
   Сидит и молча держит топоры!
   Как вдруг отходит от толпы Чеграш,
   Идет и колыхается от злобы.
   - "Так не отдашь топор мне" - "Не отдашь?!"
   "Ну сам возьму!" - "Возьми!" - "Возьму!.."
   "Попробуй!"
   Он в ноги мне кидается, и тут
   Мгновенно перескакивая через,
   Я топором валю скуластый череп
   И - поминайте как его зовут!
   Его столкнул, на дровосек сел снова:
   "Один дошел, теперь прошу второго!"
   И вот таким я возвратился в мир,
   Который так причудливо раскрашен.
   Гляжу на вас, на тонких женщин ваших,
   На гениев в трактире, на трактир,
   На молчаливое седое зло,
   На мелкое добро грошовой сути,
   На то, как пьют, как заседают, крутят,
   И думаю: как мне не повезло!
   УТИЛЬСЫРЬЕ
   Он ходит, черный, юркий муравей,
   Заморыш с острыми мышиными глазами;
   Пойдет на рынок, станет над возами,
   Посмотрит на возы, на лошадей,
   Поговорит о чем-нибудь с старухой,
   Возьмет арбуз и хрустнет возле уха.
   В нем деловой непримиримый стиль,
   Не терпящий отсрочки и увертки,
   И вот летят бутылки и обертки,
   И тряпки, превращенные в утиль,
   Вновь обретая прежнее названье,
   Но он велик, он горд своим призваньем:
   Выслеживать, ловить их и опять
   Вещами и мечтами возвращать!
   А было время: в белый кабинет,
   Где мой палач синел в истошном крике,
   Он вдруг вошел, ничтожный и великий,
   И мой палач ему прокаркал: "Нет!"
   И он вразвалку подошел ко мне,
   И поглядел мышиными глазами
   В мои глаза, - а я был словно камень,
   Но камень, накаленный на огне.
   Я десять суток не смыкал глаза,
   Я восемь суток проторчал на стуле,
   Я мертвым был, я плавал в мутном гуле,
   Не понимая больше ни аза.
   Я уж не знал, где день, где ночь, где свет,
   Что зло, а что добро, но помнил твердо:
   "Нет, нет и нет!" Сто тысяч разных "нет"
   В одну и ту же заспанную морду!
   В одни и те же белые зенки
   Тупого оловянного накала,
   В покатый лоб, в слюнявый рот шакала,
   В лиловые тугие кулаки!
   И он сказал презрительно-любезно:
   - Домбровский, вам приходится писать...
   Пожал плечами: "Это бесполезно"!
   Осклабился: "Писатель, вашу мать!.."
   О, вы меня, конечно, не забыли,
   Разбойники нагана и пера,
   Лакеи и ночные шофера,
   Бухгалтера и короли утиля!
   Линялые гадюки в нежной коже,
   Убийцы женщин, стариков, детей!
   Но почему ж убийцы так похожи,
   Так мало отличимы от людей?
   Ведь вот идет, и не бегут за ним
   По улице собаки и ребята,
   И здравствует он, цел и невредим,
   Сто раз прожженный, тысячу - проклятый.
   И снова дома ждет его жена
   Красавица с высокими бровями.
   И вновь ее подушки душат снами,
   И ни покрышки нету ей, ни дна!
   А мертвые спокойно, тихо спят,
   Как "Десять лет без права переписки"...
   И гадину свою сжимает гад,
   Равно всем омерзительный и близкий.
   А мне ни мертвых не вернуть назад
   И ни живого вычеркнуть из списков!
   Алма-Ата. (Рынок.) 1959г.
   ИЗВЕСТНОМУ ПОЭТУ
   Нас даже дети не жалели,
   Нас даже жены не хотели,
   Лишь часовой нас бил умело,
   Взяв номер точкою прицела.
   Ты в этой крови не замешан,
   Ни в чем проклятом ты не грешен,
   Ты был настолько независим,
   Что не писал "открытых писем".
   И взвесив все в раздумьи долгом,
   Не счел донос гражданским долгом.
   Ты просто плыл по ресторанам
   Да хохмы сыпал над стаканом
   И понял все и всех приветил
   Лишь смерти нашей не заметил.
   Так отчего, скажи на милость,
   Когда, пройдя проверку боем,
   Я встал из северной могилы
   Ты подошел ко мне героем?
   И женщины лизали руки
   Тебе - за мужество и муки?!
   АМНИСТИЯ
   (Апокриф)
   Даже в пекле надежда заводится,
   Если в адские вхожа края.
   Матерь Божия, Богородица,
   Непорочная дева моя!
   Она ходит по кругу проклятому,
   Вся надламываясь от тягот,
   И без выборов каждому пятому
   Ручку маленькую подает.
   А под сводами черными, низкими,
   Где земная кончается тварь,
   Потрясает пудовыми списками
   Ошарашенный секретарь.
   И кричит он, трясясь от бессилия,
   Поднимая ладони свои:
   - Прочитайте вы, Дева, фамилии,
   Посмотрите хотя бы статьи!
   Вы увидите, сколько уводится
   Неугодного Небу зверья
   Вы не правы, моя Богородица,
   Непорочная Дева моя!
   Но идут, но идут сутки целые
   В распахнувшиеся ворота
   Закопченные, обгорелые,
   Не прощающие ни черта!
   Через небо глухое и старое,
   Через пальмовые сады
   Пробегают, как волки поджарые,
   Их расстроенные ряды.
   И глядят серафимы печальные,
   Золотые прищурив глаза,
   Как открыты им двери хрустальные
   В трансцендентные небеса;
   Как крича, напирая и гикая,
   До волос в планетарной пыли
   Исчезает в них скорбью великою
   Умудренная сволочь земли.
   И глядя, как кричит, как колотится
   Оголтевшее это зверье,
   Я кричу:
   - Ты права, Богородица!
   Да прославится имя твое!
   Колыма. Зима 1940 г.
   МАРИЯ РИЛЬКЕ
   Выхожу один я из барака,
   Светит месяц, желтый, как собака,
   И стоит меж фонарей и звезд
   Башня белая - дежурный пост.
   В небе - адмиральская минута,
   И ко мне из тверди огневой
   Выплывает, улыбаясь смутно,
   Мой товарищ, давний спутник мой!
   Он - профессор города Берлина,
   Водовоз, базарный дровосек,
   Странноватый, слеповатый, длинный,
   Очень мне понятный человек.
   В нем таится, будто бы в копилке,
   Все, что мир увидел на веку.
   И читает он Марии Рильке
   Инеем поросшую строку.
   Поднимая палец свой зеленый,
   Заскорузлый, в горе и нужде,
   "Und Eone redet mit Eone"
   Говорит Полярной он звезде.
   Что могу товарищу ответить?
   Я, делящий с ним огонь и тьму?
   Мне ведь тоже светят звезды эти
   Из стихов, неведомых ему.
   Там, где нет ни время, ни предела,
   Ни существований, ни смертей,
   Мертвых звезд рассеянное тело
   Вот итог судьбы твоей, моей:
   Светлая, широкая дорога
   Путь, который каждому открыт.
   Что ж мы ждем? Пустыня внемлет Богу,
   И звезда с звездою говорит...
   ПЕСНЯ, КОТОРУЮ МЫ ПЕЛИ В ЛАГЕРЕ,
   СПАЛИВ Б(арак) У(силенного) Р(ежима)
   В 1952 ГОДУ
   Старые куплеты всем известны,
   Новые совсем неинтересны.
   В новом БУРе мы сидели,
   Песни старые не пели,
   И вели одну и ту же речь
   Жечь!
   Был из круглых бревен БУР построен,
   В толщине удвоен и утроен:
   Двери, будто бы ворота,
   В коридоре встанет рота,
   И на окнах черный переплет
   Вот!
   Был хозяин БУРа старый мерин,
   Был в своих решетках он уверен.
   Он задвинет все засовы
   И пошел гулять по новой,
   Молдаванок щупает подряд
   Гад!
   Что ж, гуляй, и мы гульнем, пожалуй!
   Трое нас, а я веселый малый.
   Вылезаю из кормушки
   В коридор, сгребаю стружки,
   Ну а спички у меня всегда
   Да-да!
   Сделали что надо - и сидим.
   Пробирается сквозь доски едкий дым.
   За стеною шепот, шорох,
   БУР горит, как будто порох,
   Оголтелый попка в доску бьет
   Вот!
   Чтоб с проклятым не сгореть сараем,
   Мы из пола доски выдираем.
   Эй, дубинушка, подернем!
   Выбивай железо с корнем!
   Трое мы выходим из огня
   Ну, сучня!
   Треск и блеск сквозь дым и пламень бурный!
   Волкодавом воет пес-дежурный!
   А сучня качает воду
   На горящую колоду
   И рычит сквозь зубы на меня
   Эх, сучня!
   Ради этой экстренной напасти
   Собрались все органы и части.
   И стоит на шланге
   Волк в майорском ранге,
   Воет и качает головой.
   Вой!
   Стекла рвутся, тили-бом!
   Догорает кошкин дом!
   Духи бегают с ведром,
   Заливают кошкин дом!
   Не спасти вам кошкин дом
   Ни багром, ни топором,
   Ни шалангой, ни ведром!
   Тили-бом да тили-бом,
   Догорай ты, кошкин дом!
   Трое мы в наручниках стоим,
   Трое молча на огонь глядим.
   Как пылают сучьи гнезда,
   Как летят чины и звезды
   И срывают их погоны с плеч
   В печь!
   Ты гори, моя лучинушка, пылай!
   Догорай, пиратский сытый рай!
   Их казенные шалманы,
   Их бездонные карманы,
   Случки и попойки до зари
   Все сгори!
   КОММЕНТАРИИ
   При жизни автора стихотворения не печатались. Их подборка в основном сделана самим Юрием Домбровским.
   В последнее время часть стихотворений напечатана в сборнике "Средь разных имен" (сост. В, Муравьев), альманахе "Конец века", журнале "Юность" (Э 2, 1988 г.).
   К. Турумова-Домбровская