- Да нет, подождем уж до города, - ответил владыка, - садитесь, отцы! А там у вас кто? - легким, почта юношеским шагом он подошел к двери и распахнул ее. - Ну-ка, господин, пожалуйте сюда, - сказал он весело, взял за плечи Николая и провел в гостевую. - Да там еще кто-то стоит. Идите, идите все сюда! Я всех хочу видеть!
   Вошли ямщики обратный, подменный и курьерский - тот, кого специально держали для казенной надобности.
   - Ты кто же такой? - спросил владыка Николая.
   - Сын этого священника, - опять опередил отца Лебединский, семинарист.
   Владыка положил руки на плечи Николая и заглянул в его глаза. Взгляд был глубокий и неподвижный. И тут Николай понял, что владыка может быть совсем иным - язвительным, непреклонным и даже жестоким. И не дай Бог сделать что-нибудь не по его. Или даже просто с чем-нибудь не согласиться.
   - Фамилия? - спросил владыка. - Добролюбов? Хорошая фамилия. Хорошо, если бы у вас все были Добролюбовы. Так?
   Он спрашивал мягко, но настойчиво и все давил и давил Николаю на плечи.
   - Так, - ответил Николай.
   - Но не только одним именем, - поднял палец владыка, - но еще и... Чем?
   - Делами, ваше преосвященство, - быстро ответил Николай. Владыка отпустил его плечи.
   - Да, и делами, семинарист, - и уже по-простому, мирскому перекрестил Николая и поднес к его губам наперстный крест. Потом повернулся к отцу и задал ему несколько быстрых определительных вопросов - в какой церкви он служит? Давно ли? Велика ли семья? Велик ли его приход? На ком женат? Каковы доходы? - Так, - сказал он, выслушав все, и взглянул вопросительно на Лебединского.
   Тот понял, сделал знак, и ямщики потянулись за благословением. Но им крест владыка уже не давал. Потом он резко отвернулся, махнул рукой, и опять Лебединский сразу понял и что-то негромко сказал.
   И комната сразу очистилась, осталось только духовенство и Николай.
   - Указы для меня есть? - спросил владыка, усаживаясь в кресло и поглаживая подлокотники.
   - Целых три, ваше преосвященство, - ответил Лебединский.
   - В одном будет манифест о бракосочетании великого князя, - сказал владыка. - Когда же нам его огласить? Наверное, уже в субботу или даже в воскресенье. Как полагаете?
   И тут из угла раздался голос отца Крылова:
   - Ваше преосвященство, в субботу и воскресенье никак нельзя.
   Владыка повернулся всем телом к Крылову. А тот уже ошалел от своей смелости, лицо и губы у него подрагивали, он улыбался, а руки мельтешили.
   - Что же так, отец? - спросил владыка добродушно. - Почему нельзя?
   - Так ведь, - тут Крылов даже позволил себе улыбнуться, - так ведь в понедельник, ваше преосвященство, трехдневный звон.
   - Ах, да, да, - вспомнил владыка и улыбнулся тоже, - в самом деле, чистый понедельник! Так, значит, отслужим в пятницу, так, что ли? - Он словно советовался.
   - Так, ваше преосвященство, - проблеял Крылов.
   Поговорили еще о положении дел в епархии, о семинарии и даже каким-то образом коснулись журналиста Николая Надеждина.
   - Это наш ученый муж, - сказал преосвященный и повернулся к Николаю. Пойди-ка ты, господин, скажи моим, чтобы лошади были готовы.
   Лошади давно уже были готовы, и вместе с Николаем в гостевую вошел служка.
   - Ну, что ж, поедем, - сказал владыка и поглядел на духовенство. - Ну вот только расставаться-то с вами больно не хочется, может, разместимся как-нибудь?
   Ему никто не ответил, да он и не ждал, конечно, ответа. Перекрестил присутствующих еще раз и пошел к выходу, а в коридоре уже стоял протоиерей с шубой наготове.
   Тут владыка что-то вспомнил и нахмурился.
   - Поезжайте за мной, - приказал он. - Только никого не оповещайте. Шума не терплю. - Он взглянул на Николая. - А семинарист как, тут остается?
   - С нами едет, - наконец-то смог ответить отец.
   Владыка кивнул головой и вышел. Николай тоже вышел, но во двор не пошел. А оттуда слышались голоса. Что-то говорил кучер, что-то ему отвечал владыка, что-то елейное не проговорил, а пропел Лебединский. "Паяс", "шут гороховый", - словами отца подумал Николай.
   Звякнула сбруя, хлопнула дверца кареты, ржанули упрямые, и вдруг дверь опять стремительно распахнулась и влетел побледневший Лебединский, а за ним отец и Крылов. Все они бросились к Николаю, схватили, завертели, затолкали, вытащили в прихожую и стали поспешно одевать. Лебединский надел ему калоши, Крылов фуфайку, отец держал пальто.
   - Владыка тебя зовет, скорей, скорей, - шептал Лебединский. - Скорей. И они почти вынесли его на улицу.
   Из дневника:
   "...Вероятно, им представилось, что он хочет посадить с собой меня! Лебединский раз двадцать повторил мне: "Смотри же, ничего не говорить - ни худого, ни хорошего?.. Молчание - первое условие, иначе беда всем будет!.. Смотри же, молчать, говорить как можно осторожнее". Страшный испуг выражался в его лице и голосе. Да и я сам испугался почти так же, как он. Бегом прибежали мы к коляске, и так как мне было сказано, что мне нужно ехать с преосвященством, то я хотел было уже влезть в карету. Но мой отец счел за нужное сказать сначала: "Мой сын здесь, ваше преосвященство. Что изволите приказать?" Преосвященный нагнулся немного ко мне и сказал:
   "Чтобы быть истинно Добролюбовым, надобно молиться Богу... Вот тебе молитвенник!.." - и он благословил меня им. Я поцеловал его руку и поклонился. Он прибавил: "Только за этим я призывал". Я поклонился еще раз, дверцы кареты захлопнулись и он поехал, а за ним и мы...
   ...Прямо от преосвященного протоиерей Лебединский заехал к нам, чтобы посмотреть, что подарил мне преосвященный. Но он не застал меня, потому что я пошел показать и рассказать все к моей матушке и к одному из учителей моих - Л. И. Сахарову".
   Преподавателя естественной истории и сельского хозяйства Леонида Ивановича Сахарова за глаза в семинарии звали Бюффоном. Это была фамилия великого зоолога и директора королевского зоологического сада в Париже. Самая большая комната в доме Леонида Ивановича называлась коллекционной. В шкафах, на полках и тумбочках стояли "страсти". Так называла молодая прислуга Бюффона Калерия чучела волка, филина, орлов и ястребов, банки с заспиртованными летучими мышами, змеями и гадами, ощеренный скелет рыси, костяк человека и коробки с бабочками и рогатыми жуками. Все летние каникулы Сахаров пропадал с ружьем, сачком и ботанизиркой в заволжских просторах. Жег там костер, варил уху в дочерна обгорелом котелке и возвращался усталый, голодный, грязный и счастливый. А помогали ему четыре семинариста, в том числе Валерьян Лаврский и Николай Добролюбов. И какие же чудесные прогулки совершали они тогда - то пешком, то в лодках, то по заводям, то по холмам! В эти дни Николай впервые полюбил природу - то грустное счастье, тот покой и светлую печаль, которая всегда посещает тебя после свидания с тихими полями, холмами и безмолвной рекой. Он научился понимать и ценить ущербную красоту осени, когда сентябрь гонит по траве и дорожкам желтые, оранжевое, красные и фиолетовые с каким-то даже металлическим окалом стаи листьев, а мокрые рога и рогатки веток качаются и гудят под сырым волжским ветром; яркую и броскую красоту тяжелых тугих красных и оранжевых кистей бузины и рябины, а на них стайки по-осеннему сытых медлительных и солидных дроздов. Полюбил он также прозрачную лунную тишь ночи, когда все словно застыло, все зелено и сине, река течет бесшумно, лист не шелохнется, дорога не пылит и, насколько хватает глаза, пустота и свобода. Ни прохожего, ни проезжего, только разве пролетит летучая мышь, петух прокричит что-то со сна, и снова тишина, тишина.
   А лето он не любил - оно его раздражало.
   В коллекционной что-то горело и кипело. Дверь в нее была полуоткрыта. Он вошел. Валерьян Лаврский и Леонид Иванович без пиджаков, в одних сорочках сидели за столом, а перед ними на листе аккуратными рядами лежали распятые бабочки. Стол был некрашеный, широкий, из разряда кухольных. Горела огнем 25-линейная лампа, Лаврский и Сахаров осторожно брали за булавку одну за другой бабочек, осматривали их и то натыкали на пробку и переносили в коллекционный ящик, то просто вытаскивали булавку, а бабочку выбрасывали.
   Когда Николай вошел, Леонид Иванович посмотрел и покачал головой:
   - Что же запоздали-то? Ну садитесь, садитесь. Я Калерии яишенку с луком заказал, вот сейчас кончим, а то с полдня сидим, не разгибаясь.
   - А что такое? - спросил Николай.
   - Да вот пожинаем плоды своего небрежения, как говорит наш Паисий. Поленился как следует протравить ящик да заклеил его неплотно, ну и завелась всякая дрянь. Половину теперь приходится выкидывать, а то все пропадет. А жаль! Такие красавицы есть! Вот, например... - Он осторожно за булавку поднял оранжевого мотылька. Это был великолепный экземпляр махаона с распущенными узорчатыми крылышками, выкроенными так точно и остро, что, казалось, об них можно обрезаться, с черными пиками на концах их.
   Под лампой мотылек сверкал и переливался, как дорогая мозаика, то багрянцем, то темно-синими зеркальцами, такими насыщенными, что синева их ударяла в чернь, то чистой желтизной, и вообще был он таким ворсистым, что по нему, как по вышивке, хотелось провести пальцем.
   - Ну, хоть этот красавец цел, - сказал Сахаров, передавая бабочку Лаврскому. - Наколите ее посредине. Рядом придется поместить аврору или кофейницу. Иначе не поместятся. Так что же вы так припоздали, Николай Александрович?
   - А Николай Александрович сегодня с папенькой ездили-с его преосвященство встречать, - усмехнулся Лаврский.
   Тон был не злой, но с легкой подковырочкой.
   - Ах, так, значит, все-таки наконец приехал владыка. Ну, ну, каков он? - спросил Сахаров заинтересованно. - Рассказывайте!
   Рассказывать под насмешливым взглядом Лаврского не хотелось. Насмешек его Николай боялся по-настоящему. Поэтому он только пожал плечами.
   - Человек.
   - Ну, конечно, не архангел Гавриил, - ржанул Лаврский. - Хотя ангельский чин, кажется, имеет. Николай опять пожал плечами.
   - А при чем тут это?
   - А при том. Помните у Пушкина: "Я телом ангел, муж душой - но что ты делаешь со мной - я тело в душу превращаю". Вот и про этого святителя тоже кое-что говорят подобное.
   К такому тону Лаврского Николай привык давно - но сейчас он ему не понравился.
   - Во-первых, у Пушкина не ангел, а евнух, - сказал он сухо, - а во-вторых...
   - А неважно, неважно, - отмахнулся Валерьян, - это по-разному в разных списках читается. А потом: разве ангел не евнух? Ведь Паисий объяснял нам, что у ангелов нет пола, значит...
   Паисий, профессор богословия, был анекдотически глуп, самонадеян и невежествен. Про него по семинарии ходили сотни анекдотов. Но, кажется, пол ангелов он все-таки не выяснял.
   - Не знаю, не слышал, - поморщился Николай. - Но как же, не зная человека, вы беретесь судить о нем? А ведь, кроме того, он наш владыка.
   - Ну вот и пошла, полезла наша родная нижегородская семинария, - махнул рукой Лаврский, - он - владыка! Да что-то уж больно много владык развелось у нас! Человек должен быть сам себе владыка, а он обязательно какого-то еще себе на шею сажает.
   Николаю вдруг стало по-настоящему жарко. Он вынул из кармана молитвенник и протянул Лаврскому.
   - А к чему это мне, - пожал плечами Лаврский, - я эти штуки... - И вдруг понял и вскрикнул: - Ах, значит, вы им взысканы лично? Увидел и отметил? Ну, тогда другое дело. Да, это уж не за бабочек благодарность получать.
   Николай быстро взглянул на Сахарова. Стрела метила в двух, даже в трех человек. Леонид Иванович, жертвуя свою коллекцию правлению семинарии, приложил к ней письменно благодарность четырем своим помощникам - Лаврский и Николай были в их числе. Однако Сахаров как будто ничего не расслышал или не понял. Он взял из рук Николая молитвенник и стал его листать.
   - А вы, Леонид Иванович, хорошенько посмотрите, - сказал Лаврский, может, там через каждые десять листиков по синенькой. А что? Очень может быть. Вы знаете историю станционного смотрителя и его императорского величества, ныне благополучно царствующего?
   - Валерьян Викторович, - с мягким укором покачал головой Сахаров.
   - Да нет-нет, я не какой-нибудь там пасквилянт, - засмеялся Лаврский. Это анекдот самый что ни есть патриотический, с верноподданнической слезой. Можно?
   - Ну, к чему?
   - А для примера и поучения. Так вот. Следует ныне благополучно царствующий император Николай I по проселочной дороге, и попадается ему станция, такая милая, захудалая, но все равно изволил остановиться и милостиво проследовать в комнаты. А на пороге смотритель ни жив ни мертв:
   - Ва-ва-ва...
   - Ну, ну, не обмирай, что я, волк, что ли? Вот принимай гостя, показывай, как живешь, как служишь.
   Ну, все кругом беленькое, чистенькое, везде иконы с лампадками, а на столе в хозяйских покоях - Библия.
   - Что, Священное Писание читаешь? - спрашивает государь.
   - Так точно.
   - И часто?
   - Каждый день после работы, ва-ва-ва...
   - Похвально. И доколе же дочитал?
   - Четвертую книгу судей кончаю, ва-ва-ва...
   - Молодец, хвалю! Пришли ко мне адъютанта. Вошла прислуга с шипящей сковородой.
   - Ну, что же, - сказал хозяин, снимая фанерный лист со стола и засучивая рукава, - закусим, господа, после трудов праведных. А мне по грехам и по человеческой слабости, кроме того, еще положено... - И он щелкнул по запотевшему со слезой графинчику. Рядом с ним стояла рюмка. Одна.
   - Вас, господа, не угощаю, ибо еще успеете. Это уж мне по старости лет.
   Про старость он говорил всегда. И когда, бывало, с сачком и ботанизиркой выходил на охоту за бабочками, то обязательно надевал мундир. "А то захватят и высекут, - подмигивал он своим ученикам, - это на старости-то лет! Опозорю семинарию!" И верно, если бы его без мундира захватили в чужом саду, когда он, забыв все, топтал грядки, ломал кусты, то доставили бы в часть. Нижний Новгород был грязный, сонный, пьяный городишко. Весною и осенью по нему ни проехать ни пройти. Будочника не докличешься, околоточного не найдешь, но нравы в нем были строгие, а полиция суровая. И если невзначай без чинов и бумажек попадешь ей в руки, то не обессудь - и в холодной насидишься, а то еще и так спину распишут для памяти, что неделю будешь ходить и почесываться.
   Сахаров сел за стол, налил себе полную рюмку, опрокинул ее, кивнул, зажевал хлебной корочкой, налил и опрокинул сразу же вторую, отставил рюмку и взглянул на своих учеников.
   - А впрочем, господа... - начал он неуверенно.
   - Нет, Леонид Иванович, благодарствуем, - достойно и строго отрезал Лаврский, - я уж лучше про государя императора доскажу. Значит, через какое-то время едет его величество обратно. Останавливается на той же станции. Смотритель опять на крыльце.
   - Здравствуй, служба!
   - Здравия! Желаем! Ваше! Императорское! Величество! - значит, уже осмелел.
   - Ну как, читаешь Библию-то?
   - Так точно! Ваше! Императорское! Величество!
   - А до коего места дошел?
   - "Притчи Соломоновы" кончаю.
   А это, как вы знаете, еще этак 400 страниц!
   - А молодец! Молодец! Пойдем-ка! Прошел, взял Библию, стал листать, а там через каждую главу по красненькой, по красненькой!
   - Вот видишь, служба, как государя-то обманывать, - покачал головой государь. - Не врал бы мне, все они твои были бы, а теперь они опять мои! Я их нищим по дороге раздам. Они хоть праздно живут, Христа помнят, каждую минуту его поминают.
   С тем и уехал государь. А смотритель так и остался с Библией, но без красненьких.
   Сахаров вздохнул, налил третью рюмку, опрокинул, зажевал и сказал:
   - Ну, то государь император, у него и ум государев... государственный.
   - Да, а у наших владык за нас, молитвенников и печальников, мозг консисторский, сиречь канцелярский, впрочем, и с царем Николаем, наверное, тоже байка, - вздохнул Лаврский.
   - Почему? - спросил Николай взрывчато.
   - А не любит, говорят, наш помазанник божий деньги-то бросать на ветер. У него копейка на счету. Ну ладно, анекдот анекдотом, то ли был, то ли не был, а вот вы про молитвенник расскажите. Как он у вас все-таки оказался? Такие награды спроста не даются. А? Леонид Иванович?
   - Да, - протянул Сахаров, - да, любопытно. Молитвенник. Очень любопытно.
   Пришлось рассказать все. Лаврский слушал, опустив голову, а потом спросил:
   - А вы все это не записали? Ну как же, писатель и упустили эдакое. Ведь готовая сценка из "Ревизора" или "Мертвых душ". Как это вас Лебединский учил? А? Повторите-ка, я забыл.
   Николай промолчал.
   Сахаров усмехнулся и сказал:
   - "Ничего не говорить. Ни худого, ни хорошего. Молчание - первое условие, иначе пропали". Ах ты...
   - Видите, даже хорошего тоже нельзя сказать, - зло улыбнулся Лаврский, - знает профессор, какое у нас хорошее. Говорите, с лица спал? Так что же тогда о нас-то, грешных, говорить?
   - Вот так вы никому и не верите, - сказал Николай невпопад, но больно его уж взрывал тон Валерьяна.
   - Нет, почему же, - пожал плечами Лаврский, - я вам, например, или Леониду Ивановичу очень даже верю.
   "Да, - подумал Николай тяжело, - остер и злоязычен. Над всем смеется, а вот сочинения по богословию пишет образцовые, на пятерку. Перед всем классом читают. Как это связать?"
   Он молча посмотрел на Валерьяна. А Валерьян вдруг что-то понял подошел, обнял его за плечи, вернее, только дотронулся до них и сразу же опустил руку.
   - А вы не кипятитесь, Николай, - сказал он мирно, - я ведь это сам над собой смеюсь. Помните: "Жена и дети, друг, поверь, большое зло. От них все скверное у нас произошло". И ничего не попишешь, такова жизнь, дорогой! Вот выйду на место, женюсь, пойдут дети, дом для них начну строить, - он подмигнул Николаю. - Дом в два этажа. А! - да что там говорить, сам такой же - "се предел, его не перейдеши". - Он махнул рукой и отошел.
   "Всегда играет, - подумал Николай. - Актер! Передо мной играет, перед Леонидом Ивановичем играет, а больше всего перед самим собой. И самое главное, каждую минуту верит в то, что говорит. И потому верит, что уж ни во что не верит. Поэтому и за богословские сочинения у него пятерка". Он взглянул на Сахарова.
   А тот хмыкнул да и налил себе еще одну рюмку.
   - По слабости, - объяснил он, - исключительно только по старческой слабости.
   Ему недавно исполнилось 25 лет. И был он еще холост, отсюда и бабочки, и Калерия, и эти его ученики.
   Владыка в дела правления не входил, а вползал. Недели две он объезжал церкви и скиты, еще неделю знакомился с архивами и текущими делами консистории и семинарии, и вдруг в одно утро все заходило и загремело в его тонких и хватких руках. Туда и сюда полетели ревизоры - духовные и светские. И направляла их рука точная и неукоснительная. Владыка многое знал и еще о большем догадывался. Черное и белое духовенство - монахи и иереи зашумели, заметались. У них заходил ум за разум от острых вопросов и неожиданных ударов. Все сходились на том, что где-то затаилось два шпиона, один консисторский, другой семинарский - но кто же? кто? Профессор догматики иеромонах Паисий - старик глупый и самонадеянный однажды остановил Николая на улице и спросил: а правда ли, что он вместе с отцом ездил встречать преосвященного аж, аж на Орловскую?
   Он ответил, что правда.
   И что владыка наградил его требником?
   Николай ответил, что и это правда и что владыка довез его до дому в своей карете.
   А иереев, других почему-то с собой не посадил?
   Николай ответил, что вот это уж совсем неправда, и хотел объяснить почему, но Паисий тоном "не ври, я все и так знаю", вдруг остро в упор спросил:
   - Как, и остальные иереи ехали с вами?
   - Нет, они не ехали, но и я-то...
   - А-а! - сухо сказал и кивнул головой Паисий и прошел мимо.
   Ну что ему можно было доказать - глупому и упрямому? Николай объясняться не стал.
   (Через тридцать с лишним лет Чернышевский об этом Паисий напишет так: "Стоявший ниже всех других профессоров... одаренный способностью сбиваться в выражениях так, что конец фразы противоречил ее началу... отвлекавшийся в бесконечные рассуждения глупые о всем на свете... он служил предметом смеха и для товарищей своих и для учеников".)
   А через несколько дней владыка крупно поговорил с его отцом.
   - Нельзя так, сударь, - кричал и стучал владыка (сударь, а не отец Александр). - Непорядок это! Небрежение! Исправьте и доложите! Я проверю.
   А когда отец уже шел к выходу, вдруг крикнул:
   - А в воскресенье прошу служить со мною в соборе по случаю баллотировки дворянства.
   Служить с владыкой в кафедральном соборе да еще по такому случаю, было большой честью, и отец пришел домой возбужденный и просветленный.
   - Вот тут-то, - сказал он сыну, - и постигается разница между властью духовной - отеческой и святой. Владыка прогневался, накричал, но тут же обласкал и приблизил. А губернские, те только орать горазды. У них небось вон какие глотки.
   В тот же день отец послал за парикмахером - подправить волосы и бороду, вынул из шкафа и осмотрел недавно сшитую тонкую фиолетовую рясу из настоящего китайского шелка, отдал Фекле и приказал вычистить и погладить через тонкую тряпку бархатную скуфейку - и после, облаченный во все это, долго и величественно поворачивался перед зеркалом. И Николай через приоткрытую дверь любовался отцом - высоким, плечистым, с львиной гривой и истинно святительской бородой. Послали по знакомым - пригласить их на торжественную епископскую обедню. Монахиням, в течение трех месяцев кропотливо вышивающим новый Орлец - коврик с орлом, взмывающим над городом (его всегда стелют в церкви, если служит владыка), - строго приказали кончить все за два дня.
   Отец Крылов полез на звонницу. Один из малых колоколов - тарелочек дребезжал и вроде был с трещинкой.
   Отец зачем-то послал к нелюбимому им протоиерею Лебединскому пономаря Авксентия Васильевича, а сам надел широкую поповскую шляпу из соломки и, опираясь на пасторскую трость, отправился в собор послушать спевку хора. Словом, все готовились и кипели.
   А затем вдруг что-то произошло. Быстро, каким-то чуть не воровским шагом вернулся Авксентий Васильевич, но не пошел в комнаты, а зашел на кухню, спросил Феклу, где хозяин, и тут же как провалился сквозь пол. А через полчаса вернулся, прошел в кабинет и щелкнул ключом. Дом замер в предчувствии и ожиданиях. Отец сидел в кабинете долго и безмолвно. Потом вышел, встретил в коридоре Николая и сказал горько:
   - Я ж всегда говорил, что он тиран.
   Николай промолчал, потому что не знал, о ком это, стоящая же сзади с тарелками Фекла быстро и охотно подтвердила:
   - Так точно, батюшка Александр Иванович. Отец сверкнул на нее глазом и объяснил:
   - Лебединский тиран. Нерон и Калигула древних! - ("Калигула никогда не спал более трех часов. Злые и честолюбцы спят мало" - было напечатано недавно в "Нижегородских ведомостях". Лебединский и верно страдал бессонницей.) - Я послал за ним - не хочет ли, мол, служить на заутренне - а он: "Скажите настоятелю, пусть он с обедней пока не беспокоится. Владыка все переменил. Я повещу, если надо. А не повещу, так и беспокоиться не о чем". Вот так, с кондачка, и поступают наши Нероны и Калигулы. И ведь не спросишь! Владыка приказал, вот и весь их сказ.
   - Так, может, еще повестит, - робко предположил Николай.
   - Да, жди! - фыркнул отец и прошел вслед за Феклой в столовую.
   На выборах в предводители дворянства отец не служил. Служил какой-то А. А. В. - а кто он, (ученым) неизвестно (и по сю пору).
   А еще через несколько месяцев, в мае 1853 года, Николай увидел преосвященного совсем в ином виде и качестве, и это было поистине как бы явление владыки народу. Он сразу же подал записку, но она не пошла, и "Нижегородские ведомости" об этом событии ничего не написали.
   В этот день Щепотьев срочно, через посыльного, вызвал к себе Николая на дом. Когда Николай вошел, редактор сидел за огромным письменным столом и просматривал какие-то листки. И стол, и хозяин, и вместительное кресло, в котором он сидел, - все было словно вырублено из одного куска мореного дуба. Все было дубовое, квадратное, черное, топорное и тупое, тупое, нетленное. ("Это был субъект, - напишет потом Николай, - сокрушивший все мои логические построения".)
   - Здравствуйте, Николай Александрович, - сказал Щепотьев. Присаживайтесь. Ну, у вас, я слышал, все здоровы? Слава Богу! - он положил листки на стол. - Голос у него был глухой, но отчетливый. Каждое слово вылетало отдельно ("Голос его напоминал звук обуха, вбивающего долото в дерево"). Значит, вот что. Надо срочно дать статейку о спектакле в Благородном собрании.
   "Ах, вот как! - понял Николай. - Значит, все-таки дать надо! Прекрасно!" Такую статью он уже раз написал, но она бесследно исчезла в объемистых кожаных папках редактора, - и с тех пор о ней Щепотьев не упоминал ни разу.
   - Но ведь я... - начал Николай.
   Щепотьев закрыл на какую-то долю секунды глаза, потом открыл их и уставил на Николая свой обычный неподвижный и незрячий взгляд.
   - Да, вы уже однажды написали статью, - согласился он, - вот она, - он протянул Николаю листки, - но ведь ее сегодня не напечатаешь - там другой репертуар, так ведь?
   - Так, - согласился Николай.
   - Ну вот, а княгиня Марья Алексеевна, наша бывшая милая соседка, настаивает, чтобы статью написали именно вы, Николай Александрович. Он, мол, все у нас знает, несколько раз был на наших репетициях... Я ответил - ну и прекрасно, сейчас посылаю за Николаем Александровичем. И вот...
   Загадочные глаза Щепотьева были по-прежнему мертвы и застойны, но Николай знал их необычайную приметливость и зоркость. И восковая неподвижность лица его тоже была одной видимостью. В мозгу чиновника особых поручений непрерывно вращались и скрещивались круги необычайной машины схоластика XIII века Реймонда Луллия. "Значит, вот в чем дело, - понял он, княгиня Марья Алексеевна Трубецкая и с ней сиятельные участники благородных спектаклей навалились скопом на Александра Ивановича".