Товарищи, да ведь это то самое, что Ленин называл "вогнать в рай дубиной". Даже преследование за такое опаснейшее преступление, предусматривающее смертную казнь, как изнасилование, во всех странах возбуждается исключительно по иску потерпевшей, а здесь любой, услышав шум за стеной, может тащить меня в милицию. И не как обидчика, а как обиженного. Вот до чего дошла наша чуткость и любовь к человеку. Воистину: "Боже, избави меня от друзей..."
3. Третья особенность и беда таких дел заключается в упрощении судебной процедуры. Ведь, по существу, нет ни одной судебной гарантии, к помощи которой мог бы прибегнуть арестованный или уже осужденный. В делах о мелком хулиганстве нет ни презумпции невиновности, ни права кассации, ни обязательного ознакомления с делом. А так как фактически они выведены из-под прокурорского надзора, то и бремя доказывания ложится на плечи обвиняемого. То есть никаких обязательств у судьи Кочетовой передо мной, подсудимым, нет. И мотивированного приговора тоже нет - все заменяет печатный бланк. Вот как я уже писал: "Расскажите, как дело было. А впрочем, чего там рассказывать, садитесь и ждите конвоя. Следующий!" Вероятно, в принципе возражать против упрощенности суда по делам мелким и повседневным не приходится, но учитывать ее надо обязательно. Ведь здесь суд не только самая первая, но и самая последняя инстанция. Поэтому она не столько суд, сколько совесть, честь. Культура суда должна быть исключительно чиста и высока именно по этим делам. А ведь каждый судебный работник знает, какая беда ожесточить человека, поселить в нем неверие и безнадежность, и наплевательство.
(Я хочу упомянуть об одном очень тяжелом факте моей биографии. Мне как-то очень долго - лет 6 - пришлось пробыть среди власовцев, не среди жертв - хотя, в общем-то, жертв было больше, - а, так сказать, среди волков. Это были очень страшные и закаленные в ненависти люди. Целеустремленные и непримиримые. Так вот, добрая половина из них в доверительных разговорах со мной, когда я спрашивал их о том, что же они думали, когда шли с Гитлером или участвовали в том-то и том-то, рассказывали мне о чем-то совершенно подобном - о таких же судах и следствиях. И абсолютно не обязательно, что это были суды уголовные, с тяжелыми санкциями, - нет, это могло быть простое школьное собрание, собрание актива и общественности, колхозное собрание, милицейский протокол и многое-многое другое. Важно было одно, и это они подчеркивали всегда, - первая трещина в сознании появлялась не от вражеского удара, а от пощечины, от плевка, от отсутствия государственной совести.
Оговариваюсь опять и сейчас же - конечно, не одно это было причиной их тяжелейшей моральной катастрофы, но ведь одной причины в таких случаях никогда, как известно, и не бывает. Есть ряд причин, есть система причин. Совершите над человеком одну несправедливость, большую, циничную, несмываемую, и иной чуть не с мазохическим удовольствием будет замечать, коллекционировать и сам вызывать на себя удары. Ему нужно обязательно укрепить в своем сознании эту зудящую идефикс - все плохо, все ложь. Все как есть. Вот так было и в том случае, о котором я рассказываю. И знаете, кто "поддакивал"? Бывший прокурор города, бывший следственный работник, бывший судья. Эти-то уже были абсолютными атеистами. Они все грома выделывали собственными руками и уже ровно ни во что божественное не верили. Я не провожу, понятно, аналогии. Но скажите, во что верят те блюстители закона и порядка, которые называют известную женщину неизвестной, вписывают дежурную формулу о нецензурных выражениях и вообще ведут разговоры в таком духе: "Убивают - пусть убивают, стащим за ноги и похороним! Бьют? Мало тебя, сука, бьют, тебя давно убить нужно".)
Осуждение - само по себе тяжелое наказание, его можно выносить только обоснованно, оно должно доходить до сознания нарушителя. И по этой конечной цели должно равняться все: милиция, суд, прокуратура, тюрьма. Если они не уяснили себе этого, пользы от наказания нет никакой. А у нас чаще всего никто не понимает этого. И вот чего я боюсь еще - не появилось ли у нас в юстиции уже то, что хирурги называют "привычным вывихом"? "Коленная чашечка времени вывихнута из своего сустава", - сказал Гамлет Горацио по поводу таких случаев.
Район - сеть переулков, - в котором я живу, узкий, темный и страшноватый. Это Сретенка и Цветной бульвар.
У этого района издавна плохая слава. (Помните Чехова: "И как не стыдно снегу падать в этот переулок!" Это про нас.) Скандалы и драки с темнотой вспыхивают почти ежедневно. Но попробуйте отыскать милицию - где там! По-человечески это понятно: у хулиганов и ножи, и свинчатки, и еще всякие игрушки, и живут они по соседству; да и вообще мало ли бывает соображений у человека - не лезть на нож! Чувство долга? Но план и без того выполняется и перевыполняется, рапорты-то - вот они! Ради них всех запечных тараканов подобрали! Совесть? Но она ведь, знаете, сговорчивая, доступная к убеждениям. Судьи? Но этот рыцарь не только без страха, но и воистину без сомнения - он припечатает все, что ему подсунут. А между тем, если двое получили одинаковое наказание, но один за дело, другой за так или за мелочь, - уважения к закону не останется ни у того, ни у другого. И когда они повстречаются на нарах, то - повторяю еще раз - неловко будет себя чувствовать именно невиновный. И камера "грохотать" будет только над невиновным. "Я-то знаю, за что сижу" - в тюрьме это очень гордые слова. Они всегда бросаются в лицо "Фан Фанычам" и "Сидорам Поликарповичам"... А бритая голова... ну что ж, она тоже под конец станет модой и бравадой. Хулиганы люди с фантазией. Они стиляги. Бритая голова скоро будет тем же, что и сердце на руке или голая баба у причинного места "Человека".
Наконец уже утро. Вот сидим на нарах и обсуждаем все это. Нас трое: один - студент, другой - инженер и третий - я. Нас объединило то, что мы все считаем себя попавшими зазря (оно и вправду так, в камере только два человека признали себя виновными). Сначала над нами попросту "грохотали": нашли о чем рассуждать - о правде! ("А ты ее видел когда-нибудь? Ну, какая она? Расскажи"), о законе ("Закон стоит 27 коп. и заперт у судьи в шкафу"). Тут я вспоминаю опять 49-й год ("Вот где твоя конституция, - сказал мне следователь Харкин и подергал ящик стола - он был заперт. - Видишь? Иной для тебя нет). Так вот, сначала смеялись, шикали, даже покрикивали совершенно по-лагерному (и здесь есть "люди"): "А ну, кончай баланду". А потом все-таки прислушались, кое-кто из молодых стал вздыхать: "Конечно, батя, вы вон там сколько просидели, вы все обдумали. Вы если и неправду нам скажете, то разве мы поймем". А под конец стали кое с чем и соглашаться.
- Да ведь это хулиганье - самое-самое зло, - сказал мне один парень лет тридцати. - Вот у меня шурина ночью шилом ткнули в поясницу, так какой теперь из него мужик? Лежит без ног. И жена ему ни при чем.
- А сидишь ты, - засмеялся кто-то. И он с горечью ответил:
- Так мне и поделом, дураку, знаю я, кто это сделал, знаю, а вот не пошел, побоялся. Таких не больно трогают. Возьмут и выпустят. А он каждый день мимо меня проходит и усмехается.
Что ему ответил, я не помню, потому что припадок накрыл меня внезапно. Я вдруг почувствовал, что доски плывут, потом, что сердце у меня раздалось, поднялось и вот-вот выпрыгнет через горло. Я закричал и будто подавился криком.
Сколько времени прошло - опять-таки не знаю, но очнулся я снова от крика, но уже не от своего. Орал молодой парень, студент, тот самый, с которым мы только что толковали. Он стоял на нарах и потрясал кулаками.
- Тут автомат, автомат нужен! - кричал он. - Больше ничем тут не сделаешь! Что с ними толковать попусту?
Я открыл глаза и приподнялся. Мне дали руку, и я сел. Он сразу замолк и наклонился надо мной.
- Ну что, батя? - спросил он заботливо и тихо.
- Ты не базарь, - сказал я. - Тоже автоматчик мне нашелся. Тут есть какая-нибудь сестра?
- Уже позвали, - сказал он быстро. - Побежала за каплями. Сейчас, батя, придет. Вы лягте.
Сестра пришла и капли принесла. Это была обыкновенная валерьянка, и больше ничего. Я выпил и лег. Очень болели ребра, и я догадался, что это мне делали искусственное дыхание - один разводил руки, другой ставил коленку на грудь и давил. Я эту операцию знаю и уважаю. Когда-то она была нашей единственной скорой помощью, но в моем-то положении она, пожалуй, мне и ни к чему.
- Вот что, ребята, - сказал я. - Если мне опять станет плохо, вы мне больше грудь не ломайте, а то вы меня совсем доконаете. Вы сразу зовите врача.
А сам соображаю - вот если бы мне на полчаса выйти на улицу, хотя бы с лопатой, может, я и отдышался бы. Но знаю, не возьмут, уж больно я сейчас дохлый. Коридорный мне утром так и сказал! "Куда нам такого, лежи! Нам и нужно-то двоих - хлеб раздавать по камерам".
Ночь я провожу очень тревожно, но днем прихожу в себя полностью, лежу и думаю: "Ладно, оклемаюсь, выдержу". Мне обязательно хочется выдержать. Скоро ли дождешься вновь такой творческой командировки? А мне ее так не хватало. Я ведь пишу роман о праве. Но припадок опять накатил внезапно и уж совсем по-новому - просто выключилось сознание, перегорело, как лампочка, - и все. Память после этого возвращалась ко мне только трижды, толчками: первый раз, когда камера ломала дверь, стучала, пинала ногами и вопила. Второй раз, когда надо мной наклонилась тюремный врач и я отвечал на ее вопросы. Что отвечал - не помню. Помню только, как она требовала: "Больной, откройте глаза! Больной, почему вы все время закрываете глаза?" А мне просто было больно смотреть. До ломоты резал противный желтый свет. Затем носилки, "скорая помощь", два белых парня по бокам и больница. В больнице тоже не то полубред, не то полусон, а если явь, то какая-то очень мутная. Так мне представляется, что я очень долго разговариваю с какой-то молодой женщиной в белом халате, отвечаю на ее вопросы и сам рассказываю обо всем, что со мной случилось. Женщину эту я увидел на другой день. Оказалось, что она врач нашей палаты и в этот вечер как раз дежурила. Но говорить я с ней все-таки вряд ли говорил, потому что была ночь и полутьма, и все спали. Так что, скорее всего, это, правда, был бред. Хотя кто его знает? Может, и говорили. Тема эта волнует каждого, а врача тем более. Ведь историю с двумя врачами, которых из милиции пришлось отправить на "скорой помощи" в больницу Склифосовского, рассказывали мне именно врачи и сестры.
Наутро больные снабжают меня двумя копейками, и я, несмотря на строжайший запрет, встаю и пробираюсь к автомату. На другой день ко мне начинают приходить друзья. Обрадовать меня им нечем. Оказывается, они уже побывали у районного прокурора, и тот затребовал мое дело, просмотрел и мрачно усмехнулся. "Пусть он сидит и молчит, - сказал он. - Ему и прибавить еще нужно. И я прибавлю, если кто-нибудь попросит".
"Я не вижу никаких оснований для принесения протеста", - сказал он другому. Вот это для меня абсолютно непостижимо! Именно с прокурорской точки зрения непостижимо. Ведь я в двух объяснительных записках (хотя и, сознаюсь, написанных скверным почерком) сообщал:
1. О том, что я спрятал у себя избитую и порезанную женщину, что она была окровавленной и просила помощи, что преступники - картежная шайка, засевшая у нее в ту минуту, когда меня уводили, сидели в подвале.
2. Что женщина эта совершенно облыжно названа неизвестной, ее знает весь наш дом и все 18-е отделение милиции (а если не знали, почему не заинтересовались, кто она?).
Разве не нуждались эти мои показания в проверке и вызове хотя бы этой свидетельницы?
3. При всем с начала до конца присутствовал мой товарищ. Он вместе со мной подписал мои объяснения. Больше сделать ему ничего не дали. Я заявлял об этом и милиции, и суду. У судьи, положим, был плохой слух. Но как пренебрег этим прокурор? Ведь он отлично знает, что в Указе от 19 декабря есть такое указание:
"Материалы о мелком хулиганстве рассматриваются нарсудом единолично, с вызовом... в необходимых случаях свидетелей", - так разве это не был тот самый необходимый случай? Пусть судья не обратил внимания на то, что я говорил. Но как прокурор-то мог пройти мимо всего этого? Впрочем...
- Этот человек просидел двадцать пять лет, - сказал прокурору один из товарищей.
- Ну что ж, - резонно ответил его помощник. - За это перед ним ведь извинились.
Боже мой, как все просто и ясно для человека, если он прокурор!
Но вот что могло и даже должно было остановить внимание прокурора - это донос. Тот самый, о котором я уже упоминал. Я сознаю, "донос" - слово очень плохое и даже ругательное, но в данном случае я употребляю его просто как технический термин. В самом деле, как можно назвать заявление соседа о соседе, которое кончается так: "Никаких литературных и творческих разговоров Домбровский со своими гостями, как знают жильцы, никогда не ведет"? А какие же он ведет? Ведь, чтобы написать эдакое, надо стоять под дверью, и не один раз, а многократно. Надо подслушивать, вникать, запоминать, записывать. Отвечать на это, прости Господи, "обвинение" мне просто не хочется. У меня бывали не однажды Ю.Олеша, С.Злобин, С.Антонов, Ю.Казаков, И.Лихачев, С.Наровчатов, Ю.Арбат, С.Марков, С.В.Смирнов, С.Муканов, З.Шaшкин (этих двоих я переводил). В этой комнате я написал и несколько раз читал вслух своим гостям с начала до конца "Хранителя древностей", читал по главам и тот роман, над которым и сейчас работаю вот уже третий год. Были у меня и иностранцы, и мои переводчики, и профессора, так что эта фраза прежде всего характеризует самого доносчика. Это, кажется, Чехов сказал: "Высшее образование развивает все способности, в том числе и глупость".
Очень интересна и следующая фраза: "У Домбровского бывала гражданка, высланная из Москвы за тунеядство. Она несколько раз из места высылки просила послать ей денег, но Домбровский, боясь общественности, ничего не посылал".
Тут он с запарки преувеличил, конечно, не только мою трусость, но и мою невиновность. Посылать я посылал, и не раз, об этом можно спросить ее, она вернулась. Но ведь это значит, что и до моей переписки, до запечатанных писем доходили шустрые руки какого-то правдолюба или любителя литературных бесед. В общем, никакими иными словами, кроме доноса, это произведение не назовешь. Оно и составлено согласно всем канонам этого вида литературы ("Хранить вечно" - пишется о них на папках). Это еще не само показание, а только творческая заявка на чью-то голову. В этом такая железная логика: "Я располагаю. Вот мой товар. Смотрите. Оценивайте. Вызовите - я покажу. Что вам надо, то я и покажу. Скажете так писать - я так напишу, скажете эдак - я эдак напишу. Недоразумений не будет".
Оперативники моего времени обожали и уважали именно такую форму заявок. Сразу видно скромного и дисциплинированного человека. С таким можно делать дела.
О литературе не говорит - так о чем же? Подробно, не торопясь, с примерами - кого ругает, кого хвалит, что говорит.
Или вот, например:
"Домбровский часто отдает свою комнату приезжим из других городов ".
Боже мой, да в этой фразе целое богатство! Сколько узоров здесь можно вышить: пускает на квартиру спекулянтов (колхозный рынок рядом), укрывает беспаспортных, заводит приток разврата, живет на нетрудовой доход, спекулирует площадью и т.д. и т.д. Почему же прокурор не заинтересовался, не проверил хоть это обвинение - не узнал, кого же я пускал? Для чего?
Еще обвинение: "Однажды привел к себе и комнату неизвестного мужчину, который и жил у него три дня".
Жил он у меня, положим, не три дня, а всего провел одну ночь, но, кажется, на том свете мне за эту ночь многое простится. В декабре или январе я подобрал на нижней площадке нашей лестницы мужчину. Он лежал, раскинув руки, на нем был легкий плащ, и мне показалось, он даже и не дышит. Потом я понял, что он страшно, патологически пьян. Что оставалось делать? Мороз был дикий, трескучий. На плечах я его дотащил до третьего этажа. Он не издавал ни звука. Я положил его на диван. Сам лег на полу. С половины ночи он начал бредить и просыпаться. Утром пришел в себя. Я несколько раз выносил за ним таз. Потом поил чаем. Часов в пять он смог пойти домой. Оказалось, что это один из следственных работников прокуратуры. Была, как говорится, "семейная драма", он поругался с женой, стукнул дверью и ушел. Взял все деньги, напился в ресторане. Часов в одиннадцать его выставили. Не подвернись случайно я, он, конечно, отморозил бы себе легкие (и выпотрошили бы его еще за милую душу - деньги почему-то все оказались при нем). Но как на меня накинулись утром, когда узнали, что я кого-то привел с парадного. "Писатель, а такой дурак", - сказали мне. "Да ведь он бы замерз", - сказал я им. "И черт с ним, - ответили мне. - Пусть пьет меньше". - "Ну, дорогие женщины, ответил я. - Если бы это случилось с вашим мужем, вы бы, конечно, сказали ему, когда бы он проспался: хорошо, что еще нашелся один умный человек, а то так бы и издох ты на лестнице". С этим как будто бы и согласились, но, как я уже говорил, чужая жизнь в нашей квартире и в грош не ценится.
Что писать обо всем остальном? Донос создавала опытная и, сразу видно, наторелая в таких делах рука. Ни одного конкретного обвинения, все туманные формулы и многозначительные подмигивающие фразы, но смысл - крик души старого доносчика. "Да заинтересуйтесь же! Я располагаю. Недоразумений не будет - сговоримся".
А вообще-то такая бумажка хранится про запас. Для нового дела. Ну хотя бы как характеристика. Могу поручиться, мой следующий - шестой - следователь эту бумажку будет ценить на вес золота. И никакие отводы тут не помогут. Она eсть! Все!
Но неужели прокурор не понял, что такое подшито к делу? Неужели у него нe возникло желания поговорить со мной, спросить, что все это значит, хотя бы просто поглядеть, что я за злодей. Ведь не так уж часто в нашей стране писателя сажают за хулиганство. Неужели для него моя личность была ясна при одном перебрасывании листов дела, а моя просьба о вызове свидетелей, рассказ о том, как резали женщину, он счел не заслуживающими внимания? Что-то плохо представляю я себе таких прокуроров! Неужели с хулиганством можно бороться таким образом?
Я хотел написать о судье Милютиной, но теперь, подходя к концу моей докладной, вижу, что это дело особое и говорить о нем надо тоже особо. В одной строчке я уже сказал, в чем его суть, - это всецело гражданский процесс. А коротко, дело в том, что судья Милютина присудила меня к выплате аванса и возмещению убытка за изготовление подстрочника, потому что я как будто бы не выполнил договор и не представил русский текст того романа, который был обязан перевести.
А между тем договор я выполнил, роман перевел и сдал в издательство. Вот расписки у секретаря отдела только не взял. Но ведь никто из писателей никогда таких расписок не берет. Я представил все доказательства этого вплоть до заявления автора (того самого Шашкина, о котором я уже упомянул). Сдача рукописи происходила при нем. Я требовал выписки из книги учета договорных рукописей, приобщения писем, приобщения этого свидетельства автора. Ни одно мое ходатайство Милютиной не удовлетворено. Книга сейчас издается. В общем, история сверхбезобразная, но сейчас меня интересует совсем другое. Я думаю о том радостном возгласе милиционера: "Домбровский, ты знаешь Милютину? Ну, получишь десяток суток, поздравляю". Но ведь Милютина моего дела не знала, со мной не говорила, меня не судила. И все-таки предсказание милиционера сбылось с астрономической точностью. Значит, на Кочетову я, пожалуй, зря и сержусь. Я был осужден до разговора с ней - Милютиной. Просто, вероятно, она позвонила по телефону и сказала: "А дай-ка ему столько-то". И все это делается открыто, на виду, не таясь, что тут таить? Милиционер свой человек, а Домбровский и не человек даже, а подсудимый. Что с ним ни сделают, все будет хорошо. Решение выносится без свидетелей, без обжалования. Что и с кого здесь он потребует?
Товарищи писатели, дорогие коллеги мои, мне кажется, что нетерпимость всего этого переходит уже всякие рамки. Будет плохо, если мы и тут смолчим. Мы же писатели, и с нас спросят справедливее, суровеe и больше, чем с кого-либо. Мы должны быть готовы к этому ответу. Я понял это особенно четко, когда прочел письмо одного читателя, опубликованное в "Казахстанской правде". Вот что пишет некий электротехник Г.Володин автору фельетона "Мужчины с неразборчивыми фамилиями" В.Костиной. В этом фельетоне мужчины обвиняются в том, что в уличных стычках они не всегда проявляют достаточно храбрости. Боятся хулиганов. Не защищают женщин. Совершенно справедливо. Бегут мужчины от греха подальше. Но ведь, товарищи, прав и автор:
"Если бы вы были мужчиной, то и не иронизировали бы над мужским достоинством, ибо оно уже давно задушено там, где "пьяные мозгляки", терроризирующие окружающих, остаются пострадавшими, а благородные поступки честных мужчин, направленные даже на защиту "слабого пола", наказуются по всей строгости закона... Поставить вопрос о некоторых несправедливостях в законодательстве вы побоялись" (No 126 от 26 июня).
Это грубо, конечно, но это правильно. Я испытал это на своей шкуре и по мере своих сил и способностей изложил, как это вышло. Надо бороться с хулиганством, это безотложная наша задача, но голова и тут нужна, и честность тоже. Нельзя давать милиции или суду скрываться за колонками статистических сводок. Надо ловить преступников, а не тащить за шиворот обывателей. Каждое несправедливое осуждение не только покрывает собой невыявленного преступника, но и родит еще нового, уже не верящего ни во что, и скоро мы задохнемся от открытого дневного бандитизма. Ведь это не шутка, что в Иркутске за последние годы (а ведь это были годы "борьбы") детская преступность увеличилась, по милицейским данным, в восемь, а по судебным - в шесть раз. Шестьсот и восемьсот процентов - что у нас растет так?
В Алма-Ате преступность выросла на 30 процентов. Две тысячи четыреста дел на учащихся средних школ, заведенных только в одном городе. В статистике преступлений только четыре процента приходится на сельские местности, девяносто шесть процентов поставляет город. Подумайте об этом, товарищи.
Я написал о себе, но совсем, совсем неважно, что это случилось со мной. Я, в конце концов, не умер. Вот сижу и печатаю эту записку, а болезни, что нашли у меня, верно, уже были давно (вот тут, кажется, я немного покривил душой перед судьей Кочетовой), только я их не замечал.
В общем, все это пустяки. Важно другое. Настоящее хулиганство страшный враг (потому что оно уже и не хулиганство, если оно настоящее), и с ним надо бороться, но бороться осознанно, планомерно, умело, законно - не толчками и спазмами. Бороться, уничтожая преступление, но не рождая преступника. Совесть - орудие производства судьи. Это основное. А наши столы: кухонные, милицейские, судебные - часто только и делают, что преступления поставляют. В римском праве была статья, карающая "за оскорбление величия народа". За это полагалась смерть. (Потом, в 15 году по Р. X., величие народа перенесли на Вождя народа (Тиберия), и республика умерла - началась империя.)
Есть ли в нашем законодательстве что-то подобное по отношению к закону? Карают ли за его профанацию? За его умаление? За обман? За собак, сданных вместо волков? За волков, выданных за собак и оставленных на воле? Думает ли кто в нашей стране о культуре суда? Вот о чем я хотел бы спросить наши органы - судебные, следственные, административные и общественные. За разрешением этого вопроса я и обращаюсь к вам, товарищи писатели. А примеров, кроме приведенных здесь, вы и сами знаете достаточно!
С благодарностью за внимание Ю.Домбровский.
3. Третья особенность и беда таких дел заключается в упрощении судебной процедуры. Ведь, по существу, нет ни одной судебной гарантии, к помощи которой мог бы прибегнуть арестованный или уже осужденный. В делах о мелком хулиганстве нет ни презумпции невиновности, ни права кассации, ни обязательного ознакомления с делом. А так как фактически они выведены из-под прокурорского надзора, то и бремя доказывания ложится на плечи обвиняемого. То есть никаких обязательств у судьи Кочетовой передо мной, подсудимым, нет. И мотивированного приговора тоже нет - все заменяет печатный бланк. Вот как я уже писал: "Расскажите, как дело было. А впрочем, чего там рассказывать, садитесь и ждите конвоя. Следующий!" Вероятно, в принципе возражать против упрощенности суда по делам мелким и повседневным не приходится, но учитывать ее надо обязательно. Ведь здесь суд не только самая первая, но и самая последняя инстанция. Поэтому она не столько суд, сколько совесть, честь. Культура суда должна быть исключительно чиста и высока именно по этим делам. А ведь каждый судебный работник знает, какая беда ожесточить человека, поселить в нем неверие и безнадежность, и наплевательство.
(Я хочу упомянуть об одном очень тяжелом факте моей биографии. Мне как-то очень долго - лет 6 - пришлось пробыть среди власовцев, не среди жертв - хотя, в общем-то, жертв было больше, - а, так сказать, среди волков. Это были очень страшные и закаленные в ненависти люди. Целеустремленные и непримиримые. Так вот, добрая половина из них в доверительных разговорах со мной, когда я спрашивал их о том, что же они думали, когда шли с Гитлером или участвовали в том-то и том-то, рассказывали мне о чем-то совершенно подобном - о таких же судах и следствиях. И абсолютно не обязательно, что это были суды уголовные, с тяжелыми санкциями, - нет, это могло быть простое школьное собрание, собрание актива и общественности, колхозное собрание, милицейский протокол и многое-многое другое. Важно было одно, и это они подчеркивали всегда, - первая трещина в сознании появлялась не от вражеского удара, а от пощечины, от плевка, от отсутствия государственной совести.
Оговариваюсь опять и сейчас же - конечно, не одно это было причиной их тяжелейшей моральной катастрофы, но ведь одной причины в таких случаях никогда, как известно, и не бывает. Есть ряд причин, есть система причин. Совершите над человеком одну несправедливость, большую, циничную, несмываемую, и иной чуть не с мазохическим удовольствием будет замечать, коллекционировать и сам вызывать на себя удары. Ему нужно обязательно укрепить в своем сознании эту зудящую идефикс - все плохо, все ложь. Все как есть. Вот так было и в том случае, о котором я рассказываю. И знаете, кто "поддакивал"? Бывший прокурор города, бывший следственный работник, бывший судья. Эти-то уже были абсолютными атеистами. Они все грома выделывали собственными руками и уже ровно ни во что божественное не верили. Я не провожу, понятно, аналогии. Но скажите, во что верят те блюстители закона и порядка, которые называют известную женщину неизвестной, вписывают дежурную формулу о нецензурных выражениях и вообще ведут разговоры в таком духе: "Убивают - пусть убивают, стащим за ноги и похороним! Бьют? Мало тебя, сука, бьют, тебя давно убить нужно".)
Осуждение - само по себе тяжелое наказание, его можно выносить только обоснованно, оно должно доходить до сознания нарушителя. И по этой конечной цели должно равняться все: милиция, суд, прокуратура, тюрьма. Если они не уяснили себе этого, пользы от наказания нет никакой. А у нас чаще всего никто не понимает этого. И вот чего я боюсь еще - не появилось ли у нас в юстиции уже то, что хирурги называют "привычным вывихом"? "Коленная чашечка времени вывихнута из своего сустава", - сказал Гамлет Горацио по поводу таких случаев.
Район - сеть переулков, - в котором я живу, узкий, темный и страшноватый. Это Сретенка и Цветной бульвар.
У этого района издавна плохая слава. (Помните Чехова: "И как не стыдно снегу падать в этот переулок!" Это про нас.) Скандалы и драки с темнотой вспыхивают почти ежедневно. Но попробуйте отыскать милицию - где там! По-человечески это понятно: у хулиганов и ножи, и свинчатки, и еще всякие игрушки, и живут они по соседству; да и вообще мало ли бывает соображений у человека - не лезть на нож! Чувство долга? Но план и без того выполняется и перевыполняется, рапорты-то - вот они! Ради них всех запечных тараканов подобрали! Совесть? Но она ведь, знаете, сговорчивая, доступная к убеждениям. Судьи? Но этот рыцарь не только без страха, но и воистину без сомнения - он припечатает все, что ему подсунут. А между тем, если двое получили одинаковое наказание, но один за дело, другой за так или за мелочь, - уважения к закону не останется ни у того, ни у другого. И когда они повстречаются на нарах, то - повторяю еще раз - неловко будет себя чувствовать именно невиновный. И камера "грохотать" будет только над невиновным. "Я-то знаю, за что сижу" - в тюрьме это очень гордые слова. Они всегда бросаются в лицо "Фан Фанычам" и "Сидорам Поликарповичам"... А бритая голова... ну что ж, она тоже под конец станет модой и бравадой. Хулиганы люди с фантазией. Они стиляги. Бритая голова скоро будет тем же, что и сердце на руке или голая баба у причинного места "Человека".
Наконец уже утро. Вот сидим на нарах и обсуждаем все это. Нас трое: один - студент, другой - инженер и третий - я. Нас объединило то, что мы все считаем себя попавшими зазря (оно и вправду так, в камере только два человека признали себя виновными). Сначала над нами попросту "грохотали": нашли о чем рассуждать - о правде! ("А ты ее видел когда-нибудь? Ну, какая она? Расскажи"), о законе ("Закон стоит 27 коп. и заперт у судьи в шкафу"). Тут я вспоминаю опять 49-й год ("Вот где твоя конституция, - сказал мне следователь Харкин и подергал ящик стола - он был заперт. - Видишь? Иной для тебя нет). Так вот, сначала смеялись, шикали, даже покрикивали совершенно по-лагерному (и здесь есть "люди"): "А ну, кончай баланду". А потом все-таки прислушались, кое-кто из молодых стал вздыхать: "Конечно, батя, вы вон там сколько просидели, вы все обдумали. Вы если и неправду нам скажете, то разве мы поймем". А под конец стали кое с чем и соглашаться.
- Да ведь это хулиганье - самое-самое зло, - сказал мне один парень лет тридцати. - Вот у меня шурина ночью шилом ткнули в поясницу, так какой теперь из него мужик? Лежит без ног. И жена ему ни при чем.
- А сидишь ты, - засмеялся кто-то. И он с горечью ответил:
- Так мне и поделом, дураку, знаю я, кто это сделал, знаю, а вот не пошел, побоялся. Таких не больно трогают. Возьмут и выпустят. А он каждый день мимо меня проходит и усмехается.
Что ему ответил, я не помню, потому что припадок накрыл меня внезапно. Я вдруг почувствовал, что доски плывут, потом, что сердце у меня раздалось, поднялось и вот-вот выпрыгнет через горло. Я закричал и будто подавился криком.
Сколько времени прошло - опять-таки не знаю, но очнулся я снова от крика, но уже не от своего. Орал молодой парень, студент, тот самый, с которым мы только что толковали. Он стоял на нарах и потрясал кулаками.
- Тут автомат, автомат нужен! - кричал он. - Больше ничем тут не сделаешь! Что с ними толковать попусту?
Я открыл глаза и приподнялся. Мне дали руку, и я сел. Он сразу замолк и наклонился надо мной.
- Ну что, батя? - спросил он заботливо и тихо.
- Ты не базарь, - сказал я. - Тоже автоматчик мне нашелся. Тут есть какая-нибудь сестра?
- Уже позвали, - сказал он быстро. - Побежала за каплями. Сейчас, батя, придет. Вы лягте.
Сестра пришла и капли принесла. Это была обыкновенная валерьянка, и больше ничего. Я выпил и лег. Очень болели ребра, и я догадался, что это мне делали искусственное дыхание - один разводил руки, другой ставил коленку на грудь и давил. Я эту операцию знаю и уважаю. Когда-то она была нашей единственной скорой помощью, но в моем-то положении она, пожалуй, мне и ни к чему.
- Вот что, ребята, - сказал я. - Если мне опять станет плохо, вы мне больше грудь не ломайте, а то вы меня совсем доконаете. Вы сразу зовите врача.
А сам соображаю - вот если бы мне на полчаса выйти на улицу, хотя бы с лопатой, может, я и отдышался бы. Но знаю, не возьмут, уж больно я сейчас дохлый. Коридорный мне утром так и сказал! "Куда нам такого, лежи! Нам и нужно-то двоих - хлеб раздавать по камерам".
Ночь я провожу очень тревожно, но днем прихожу в себя полностью, лежу и думаю: "Ладно, оклемаюсь, выдержу". Мне обязательно хочется выдержать. Скоро ли дождешься вновь такой творческой командировки? А мне ее так не хватало. Я ведь пишу роман о праве. Но припадок опять накатил внезапно и уж совсем по-новому - просто выключилось сознание, перегорело, как лампочка, - и все. Память после этого возвращалась ко мне только трижды, толчками: первый раз, когда камера ломала дверь, стучала, пинала ногами и вопила. Второй раз, когда надо мной наклонилась тюремный врач и я отвечал на ее вопросы. Что отвечал - не помню. Помню только, как она требовала: "Больной, откройте глаза! Больной, почему вы все время закрываете глаза?" А мне просто было больно смотреть. До ломоты резал противный желтый свет. Затем носилки, "скорая помощь", два белых парня по бокам и больница. В больнице тоже не то полубред, не то полусон, а если явь, то какая-то очень мутная. Так мне представляется, что я очень долго разговариваю с какой-то молодой женщиной в белом халате, отвечаю на ее вопросы и сам рассказываю обо всем, что со мной случилось. Женщину эту я увидел на другой день. Оказалось, что она врач нашей палаты и в этот вечер как раз дежурила. Но говорить я с ней все-таки вряд ли говорил, потому что была ночь и полутьма, и все спали. Так что, скорее всего, это, правда, был бред. Хотя кто его знает? Может, и говорили. Тема эта волнует каждого, а врача тем более. Ведь историю с двумя врачами, которых из милиции пришлось отправить на "скорой помощи" в больницу Склифосовского, рассказывали мне именно врачи и сестры.
Наутро больные снабжают меня двумя копейками, и я, несмотря на строжайший запрет, встаю и пробираюсь к автомату. На другой день ко мне начинают приходить друзья. Обрадовать меня им нечем. Оказывается, они уже побывали у районного прокурора, и тот затребовал мое дело, просмотрел и мрачно усмехнулся. "Пусть он сидит и молчит, - сказал он. - Ему и прибавить еще нужно. И я прибавлю, если кто-нибудь попросит".
"Я не вижу никаких оснований для принесения протеста", - сказал он другому. Вот это для меня абсолютно непостижимо! Именно с прокурорской точки зрения непостижимо. Ведь я в двух объяснительных записках (хотя и, сознаюсь, написанных скверным почерком) сообщал:
1. О том, что я спрятал у себя избитую и порезанную женщину, что она была окровавленной и просила помощи, что преступники - картежная шайка, засевшая у нее в ту минуту, когда меня уводили, сидели в подвале.
2. Что женщина эта совершенно облыжно названа неизвестной, ее знает весь наш дом и все 18-е отделение милиции (а если не знали, почему не заинтересовались, кто она?).
Разве не нуждались эти мои показания в проверке и вызове хотя бы этой свидетельницы?
3. При всем с начала до конца присутствовал мой товарищ. Он вместе со мной подписал мои объяснения. Больше сделать ему ничего не дали. Я заявлял об этом и милиции, и суду. У судьи, положим, был плохой слух. Но как пренебрег этим прокурор? Ведь он отлично знает, что в Указе от 19 декабря есть такое указание:
"Материалы о мелком хулиганстве рассматриваются нарсудом единолично, с вызовом... в необходимых случаях свидетелей", - так разве это не был тот самый необходимый случай? Пусть судья не обратил внимания на то, что я говорил. Но как прокурор-то мог пройти мимо всего этого? Впрочем...
- Этот человек просидел двадцать пять лет, - сказал прокурору один из товарищей.
- Ну что ж, - резонно ответил его помощник. - За это перед ним ведь извинились.
Боже мой, как все просто и ясно для человека, если он прокурор!
Но вот что могло и даже должно было остановить внимание прокурора - это донос. Тот самый, о котором я уже упоминал. Я сознаю, "донос" - слово очень плохое и даже ругательное, но в данном случае я употребляю его просто как технический термин. В самом деле, как можно назвать заявление соседа о соседе, которое кончается так: "Никаких литературных и творческих разговоров Домбровский со своими гостями, как знают жильцы, никогда не ведет"? А какие же он ведет? Ведь, чтобы написать эдакое, надо стоять под дверью, и не один раз, а многократно. Надо подслушивать, вникать, запоминать, записывать. Отвечать на это, прости Господи, "обвинение" мне просто не хочется. У меня бывали не однажды Ю.Олеша, С.Злобин, С.Антонов, Ю.Казаков, И.Лихачев, С.Наровчатов, Ю.Арбат, С.Марков, С.В.Смирнов, С.Муканов, З.Шaшкин (этих двоих я переводил). В этой комнате я написал и несколько раз читал вслух своим гостям с начала до конца "Хранителя древностей", читал по главам и тот роман, над которым и сейчас работаю вот уже третий год. Были у меня и иностранцы, и мои переводчики, и профессора, так что эта фраза прежде всего характеризует самого доносчика. Это, кажется, Чехов сказал: "Высшее образование развивает все способности, в том числе и глупость".
Очень интересна и следующая фраза: "У Домбровского бывала гражданка, высланная из Москвы за тунеядство. Она несколько раз из места высылки просила послать ей денег, но Домбровский, боясь общественности, ничего не посылал".
Тут он с запарки преувеличил, конечно, не только мою трусость, но и мою невиновность. Посылать я посылал, и не раз, об этом можно спросить ее, она вернулась. Но ведь это значит, что и до моей переписки, до запечатанных писем доходили шустрые руки какого-то правдолюба или любителя литературных бесед. В общем, никакими иными словами, кроме доноса, это произведение не назовешь. Оно и составлено согласно всем канонам этого вида литературы ("Хранить вечно" - пишется о них на папках). Это еще не само показание, а только творческая заявка на чью-то голову. В этом такая железная логика: "Я располагаю. Вот мой товар. Смотрите. Оценивайте. Вызовите - я покажу. Что вам надо, то я и покажу. Скажете так писать - я так напишу, скажете эдак - я эдак напишу. Недоразумений не будет".
Оперативники моего времени обожали и уважали именно такую форму заявок. Сразу видно скромного и дисциплинированного человека. С таким можно делать дела.
О литературе не говорит - так о чем же? Подробно, не торопясь, с примерами - кого ругает, кого хвалит, что говорит.
Или вот, например:
"Домбровский часто отдает свою комнату приезжим из других городов ".
Боже мой, да в этой фразе целое богатство! Сколько узоров здесь можно вышить: пускает на квартиру спекулянтов (колхозный рынок рядом), укрывает беспаспортных, заводит приток разврата, живет на нетрудовой доход, спекулирует площадью и т.д. и т.д. Почему же прокурор не заинтересовался, не проверил хоть это обвинение - не узнал, кого же я пускал? Для чего?
Еще обвинение: "Однажды привел к себе и комнату неизвестного мужчину, который и жил у него три дня".
Жил он у меня, положим, не три дня, а всего провел одну ночь, но, кажется, на том свете мне за эту ночь многое простится. В декабре или январе я подобрал на нижней площадке нашей лестницы мужчину. Он лежал, раскинув руки, на нем был легкий плащ, и мне показалось, он даже и не дышит. Потом я понял, что он страшно, патологически пьян. Что оставалось делать? Мороз был дикий, трескучий. На плечах я его дотащил до третьего этажа. Он не издавал ни звука. Я положил его на диван. Сам лег на полу. С половины ночи он начал бредить и просыпаться. Утром пришел в себя. Я несколько раз выносил за ним таз. Потом поил чаем. Часов в пять он смог пойти домой. Оказалось, что это один из следственных работников прокуратуры. Была, как говорится, "семейная драма", он поругался с женой, стукнул дверью и ушел. Взял все деньги, напился в ресторане. Часов в одиннадцать его выставили. Не подвернись случайно я, он, конечно, отморозил бы себе легкие (и выпотрошили бы его еще за милую душу - деньги почему-то все оказались при нем). Но как на меня накинулись утром, когда узнали, что я кого-то привел с парадного. "Писатель, а такой дурак", - сказали мне. "Да ведь он бы замерз", - сказал я им. "И черт с ним, - ответили мне. - Пусть пьет меньше". - "Ну, дорогие женщины, ответил я. - Если бы это случилось с вашим мужем, вы бы, конечно, сказали ему, когда бы он проспался: хорошо, что еще нашелся один умный человек, а то так бы и издох ты на лестнице". С этим как будто бы и согласились, но, как я уже говорил, чужая жизнь в нашей квартире и в грош не ценится.
Что писать обо всем остальном? Донос создавала опытная и, сразу видно, наторелая в таких делах рука. Ни одного конкретного обвинения, все туманные формулы и многозначительные подмигивающие фразы, но смысл - крик души старого доносчика. "Да заинтересуйтесь же! Я располагаю. Недоразумений не будет - сговоримся".
А вообще-то такая бумажка хранится про запас. Для нового дела. Ну хотя бы как характеристика. Могу поручиться, мой следующий - шестой - следователь эту бумажку будет ценить на вес золота. И никакие отводы тут не помогут. Она eсть! Все!
Но неужели прокурор не понял, что такое подшито к делу? Неужели у него нe возникло желания поговорить со мной, спросить, что все это значит, хотя бы просто поглядеть, что я за злодей. Ведь не так уж часто в нашей стране писателя сажают за хулиганство. Неужели для него моя личность была ясна при одном перебрасывании листов дела, а моя просьба о вызове свидетелей, рассказ о том, как резали женщину, он счел не заслуживающими внимания? Что-то плохо представляю я себе таких прокуроров! Неужели с хулиганством можно бороться таким образом?
Я хотел написать о судье Милютиной, но теперь, подходя к концу моей докладной, вижу, что это дело особое и говорить о нем надо тоже особо. В одной строчке я уже сказал, в чем его суть, - это всецело гражданский процесс. А коротко, дело в том, что судья Милютина присудила меня к выплате аванса и возмещению убытка за изготовление подстрочника, потому что я как будто бы не выполнил договор и не представил русский текст того романа, который был обязан перевести.
А между тем договор я выполнил, роман перевел и сдал в издательство. Вот расписки у секретаря отдела только не взял. Но ведь никто из писателей никогда таких расписок не берет. Я представил все доказательства этого вплоть до заявления автора (того самого Шашкина, о котором я уже упомянул). Сдача рукописи происходила при нем. Я требовал выписки из книги учета договорных рукописей, приобщения писем, приобщения этого свидетельства автора. Ни одно мое ходатайство Милютиной не удовлетворено. Книга сейчас издается. В общем, история сверхбезобразная, но сейчас меня интересует совсем другое. Я думаю о том радостном возгласе милиционера: "Домбровский, ты знаешь Милютину? Ну, получишь десяток суток, поздравляю". Но ведь Милютина моего дела не знала, со мной не говорила, меня не судила. И все-таки предсказание милиционера сбылось с астрономической точностью. Значит, на Кочетову я, пожалуй, зря и сержусь. Я был осужден до разговора с ней - Милютиной. Просто, вероятно, она позвонила по телефону и сказала: "А дай-ка ему столько-то". И все это делается открыто, на виду, не таясь, что тут таить? Милиционер свой человек, а Домбровский и не человек даже, а подсудимый. Что с ним ни сделают, все будет хорошо. Решение выносится без свидетелей, без обжалования. Что и с кого здесь он потребует?
Товарищи писатели, дорогие коллеги мои, мне кажется, что нетерпимость всего этого переходит уже всякие рамки. Будет плохо, если мы и тут смолчим. Мы же писатели, и с нас спросят справедливее, суровеe и больше, чем с кого-либо. Мы должны быть готовы к этому ответу. Я понял это особенно четко, когда прочел письмо одного читателя, опубликованное в "Казахстанской правде". Вот что пишет некий электротехник Г.Володин автору фельетона "Мужчины с неразборчивыми фамилиями" В.Костиной. В этом фельетоне мужчины обвиняются в том, что в уличных стычках они не всегда проявляют достаточно храбрости. Боятся хулиганов. Не защищают женщин. Совершенно справедливо. Бегут мужчины от греха подальше. Но ведь, товарищи, прав и автор:
"Если бы вы были мужчиной, то и не иронизировали бы над мужским достоинством, ибо оно уже давно задушено там, где "пьяные мозгляки", терроризирующие окружающих, остаются пострадавшими, а благородные поступки честных мужчин, направленные даже на защиту "слабого пола", наказуются по всей строгости закона... Поставить вопрос о некоторых несправедливостях в законодательстве вы побоялись" (No 126 от 26 июня).
Это грубо, конечно, но это правильно. Я испытал это на своей шкуре и по мере своих сил и способностей изложил, как это вышло. Надо бороться с хулиганством, это безотложная наша задача, но голова и тут нужна, и честность тоже. Нельзя давать милиции или суду скрываться за колонками статистических сводок. Надо ловить преступников, а не тащить за шиворот обывателей. Каждое несправедливое осуждение не только покрывает собой невыявленного преступника, но и родит еще нового, уже не верящего ни во что, и скоро мы задохнемся от открытого дневного бандитизма. Ведь это не шутка, что в Иркутске за последние годы (а ведь это были годы "борьбы") детская преступность увеличилась, по милицейским данным, в восемь, а по судебным - в шесть раз. Шестьсот и восемьсот процентов - что у нас растет так?
В Алма-Ате преступность выросла на 30 процентов. Две тысячи четыреста дел на учащихся средних школ, заведенных только в одном городе. В статистике преступлений только четыре процента приходится на сельские местности, девяносто шесть процентов поставляет город. Подумайте об этом, товарищи.
Я написал о себе, но совсем, совсем неважно, что это случилось со мной. Я, в конце концов, не умер. Вот сижу и печатаю эту записку, а болезни, что нашли у меня, верно, уже были давно (вот тут, кажется, я немного покривил душой перед судьей Кочетовой), только я их не замечал.
В общем, все это пустяки. Важно другое. Настоящее хулиганство страшный враг (потому что оно уже и не хулиганство, если оно настоящее), и с ним надо бороться, но бороться осознанно, планомерно, умело, законно - не толчками и спазмами. Бороться, уничтожая преступление, но не рождая преступника. Совесть - орудие производства судьи. Это основное. А наши столы: кухонные, милицейские, судебные - часто только и делают, что преступления поставляют. В римском праве была статья, карающая "за оскорбление величия народа". За это полагалась смерть. (Потом, в 15 году по Р. X., величие народа перенесли на Вождя народа (Тиберия), и республика умерла - началась империя.)
Есть ли в нашем законодательстве что-то подобное по отношению к закону? Карают ли за его профанацию? За его умаление? За обман? За собак, сданных вместо волков? За волков, выданных за собак и оставленных на воле? Думает ли кто в нашей стране о культуре суда? Вот о чем я хотел бы спросить наши органы - судебные, следственные, административные и общественные. За разрешением этого вопроса я и обращаюсь к вам, товарищи писатели. А примеров, кроме приведенных здесь, вы и сами знаете достаточно!
С благодарностью за внимание Ю.Домбровский.