– Граня, отвяжись. Ну хочется мне бумагу марать, ведь это не грех! Я не пью, не курю, тебя люблю, чего еще надо. Да пойми ты, если я не стану в тетради калякать – заболею.
Николай, не имевший никакого образования, испытывал просто физиологическую потребность в письме. Вот и не верь после этого в генетику! Тяга к «бумагомарательству» передалась сначала моему отцу, потом мне. А теперь я вижу, как мой трехлетний внук Никита, плохо пока знающий буквы, с самым счастливым видом черкает ручкой в альбоме. И если другие дети в его возрасте рисуют, то Никитка «пишет». Так что никакой моей заслуги в том, что я стала писательницей, нет. Просто мне посчастливилось появиться на свет с нужной генетикой, только и всего.
Мой папа, Васильев Аркадий Николаевич, свои юношеские годы провел в городах Иваново и Шуя. Там он впервые женился на Галине Николаевне, и у них родилась дочь Изольда, моя сестра. Нас с Золей разделяют ровно двадцать лет, и она близкая подруга моей матери. Отец был уникальным человеком: имея за спиной три брака, он ухитрился сделать так, что все его жены дружили между собой. В детстве я задалась вопросом: кем мне приходится баба Галя? Фася – мама мамы, это понятно. Папина мать умерла, а баба Галя кто? Она родила мою сестру Золю, но мне-то кем приходится?
С этим вопросом я – кажется, уже второклассница – явилась к Галине Николаевне. Та обняла меня, прижала к своей мягкой груди и сказала:
– Грушенька, тебе здорово повезло. Иметь запасную бабушку удается далеко не каждому. Пошли скорей на кухню жарить пирожки.
Галина Николаевна слыла удивительной кулинаркой. Никогда ни у кого не ела я таких пирогов, такого холодца и такой заливной рыбы. И еще, она была мудрой, простой русской женщиной, интеллигентной от природы, ласковой и очень доброй. Я прибегала в квартиру, где жила первая жена моего отца, твердо зная: здесь приютят, всегда накормят и если не сумеют помочь деньгами, то дадут нужный совет.
День, когда умерла Галина Николаевна, был таким же страшным, как и день смерти сначала папы, а потом бабушки. Галина Николаевна занимала большое место в моей жизни, и я до сих пор иногда мысленно разговариваю с ней.
С сестрой в детстве я не дружила. Да и о каких хороших отношениях могла идти речь? Мне десять – ей тридцать. Золя стала лучшей подругой моей матери, ко мне она всегда относилась как к дочери. Но сестра у меня все же есть, у Золи имеется дочь Катя, вот с ней нас разделяет всего год и связывает нежная дружба.
Чего мы только не творили в детстве! Открывали тюбик с зубной пастой, укладывали его на полу в длинном коридоре квартиры Ягодкиных и, хихикая, наблюдали, как Галина Николаевна, наступившая на тубу, растерянно бормочет:
– Ума не приложу, откуда эта штука тут взялась!
Мы мерили линейкой друг у друга косы, спорили из-за конфет, хватали с кровати Галины Николаевны зеленое покрывало с вышитыми на нем драконами, заворачивались в шелк и плясали в спальне, визжа от восторга. Случались и драки, но тут я всегда орала:
– Эй, Катька, ты должна меня слушаться, между прочим, я прихожусь тебе тетей!
Кстати, вспоминается одна забавная история. В свободное время нас с Катериной, как правило, отправляли на дачу в Переделкино. Классе в третьем Катюше задали сочинение на вечную тему «Как я провела зимние каникулы». Катя, девочка откровенная, написала примерно так: «Мы весело проводили время с тетей. Тетя сказала: «Давай прыгать из окна второго этажа в сугроб». И мы прыгнули. Тетя сказала: «Давай запряжем в санки собаку Дика и будем кататься». И мы это сделали. Тетя сказала: «Давай приставим к двери бабушкиной спальни швабру, Фася выйдет, а палка на нее упадет». Было очень весело». Уже не помню, какую оценку огребла Катюха, но русичка вызвала в школу Золю, показала ей опус и робко спросила:
– Вам не страшно оставлять своего маленького ребенка с явно психически ненормальной женщиной?
Бедной учительнице и в голову не могло прийти, что тетя всего на год старше племянницы.
Из-за нашей незначительной разницы в возрасте частенько случались комические ситуации. Катин сын Леня на год младше моего сына Аркаши. Как понимаете, Ленька – мой внук, правда, двоюродный. Первое, чему научили его мама с папой, были слова: «Баба Гуня пришла». Так что бабушкой я стала в двадцать один год – рекорд, достойный Книги Гиннесса, – а в сорок с небольшим превратилась в прабабушку: у Лени родились дочки. Иногда я пытаюсь сообразить, кем приходится мой внук Никита внукам Катюши, и каждый раз остаюсь в недоумении.
Неловкость всегда возникала у меня и при общении с мужем Золи. Владимир Николаевич Ягодкин, профессор МГУ, экономист, известный ученый, сделал, как сказали бы сейчас, блестящую политическую карьеру, он стал одним из секретарей Московского городского комитета партии, заместителем всесильного по тем временам Виктора Васильевича Гришина. И я, честно говоря, терялась, общаясь с мужем сестры. Он очень любил меня и помогал, чем мог, но вот как его называть? Володей? Это исключалось. Нас разделяло более двадцати лет. Дядей Володей? Глупо. Владимиром Николаевичем? Полный идиотизм. Поэтому я долгие годы старалась вообще обойтись без имени и, если мне требовалось поговорить с ним по телефону, просила Золю, снимавшую трубку:
– Позови Катю.
А уж Катерине говорила:
– Что там твой папа поделывает? Он может подойти?
Кстати, в детстве меня страшно злило, что Катюня звала моего папу дедушкой. Один раз, в Переделкино, Катюша стала под окном кабинета и завопила:
– Дедушка, выгляни!
Она явно хотела что-то спросить, но я не дала ей задать вопрос. В мгновение ока запихнула Катю в сугроб и сказала:
– А ну не смей звать моего папу дедом!
Катерина человек редкой незлобивости, все конфликты в детстве она пыталась разрешить исключительно миром. Лучшая подруга Виолы Таракановой – Томочка почти полностью списана с моей Катюши. Вот и в тот раз, стряхнув с себя снег и выплюнув невесть как попавшую в рот шишку, она спросила:
– Но как же? Дедушка мне дед!
– Не знаю, – рявкнула я, – как угодно! И потом, это нечестно! У тебя есть дед, а у меня нет!
Катюша притихла, а часа через два робко предложила:
– Хочешь, зови моего папу дедушкой, мне не жаль!
Вот в этой фразе вся Катерина, такой она была в детстве, такой осталась и сейчас. Ни научное звание – Катя талантливый экономист, – ни ответственная работа, ни пост начальника совершенно ее не изменили.
Первые годы своей жизни я провела в бараке на Скаковой улице. Никаких воспоминаний об этом периоде жизни у меня не сохранилось. Отец и мама не были расписаны, у папы тогда была другая жена – Фаина Борисовна, журналистка, работавшая в газете «Правда». Как все мужчины, мой папа не любил принимать радикальные решения, а мама оказалась слишком интеллигентной, чтобы, стукнув кулаком по столу, заорать:
– А ну немедленно разводись! У нас ребенок растет.
Бабушка тоже совершенно не умела скандалить, и потом, забрав внучку из родильного дома, Фася почувствовала себя такой счастливой, что ей было все равно: стоит у дочери штамп в паспорте или нет. Главное, есть Грушенька, свет в окошке, война закончилась, карточки отменили, жизнь налаживается…
Но в феврале 1953 года бабушка получила официальное уведомление. Ей с дочерью и внучкой предписывалось через месяц, где-то в середине марта, явиться по указанному адресу. С собой разрешалось иметь одно место багажа. Сталин вспомнил о Новацкой, и было принято решение о выселении нашей семьи из Москвы. Месяц давался для улаживания всяких дел.
Увидав это предписание, мой отец моментально развелся с Фаиной Борисовной. В те годы формальности решались быстро, никто не давал никаких сроков на раздумье. Пришли, получили печати в паспортах, ушли.
Став свободным человеком, отец сразу повел маму в загс. Она попыталась сопротивляться и сказала:
– Ведь нас выселяют, может, лучше тебе со мной не связываться?
Аркадий Николаевич хмыкнул:
– Ну уж нет, уезжать, так вместе, одной семьей. И потом, кто багаж понесет? Хорошо знаю вас с Фасей, вещи все бросите, тяжеленные альбомы с фотографиями прихватите, а сумку поднять не сумеете.
Родители дошли до загса и ткнулись носом в табличку «Закрыто». Папа возмутился:
– С ума сойти! Одиннадцать утра, а они обедать сели!
С этими словами он принялся колотить в дверь кулаком. Она распахнулась, появилась заплаканная тетка. Глянула на Тамару, державшую в руках букет, и довольно зло спросила:
– Что случилось?
– Жениться хотим, – ответил Аркадий Николаевич.
– С ума сошли, да? – взвизгнула тетка. – Радость у вас? У всей страны слезы, а вам потеха?
– Вы о чем? – попятилась мама.
– Ты не знаешь?
– Нет, – хором ответили родители. – Что случилось?
Тетка судорожно зарыдала, а потом еле-еле выдавила из себя:
– Сегодня умер Иосиф Виссарионович Сталин, мы теперь сироты! Ступайте домой, потом поженитесь.
В полном обалдении родители дошли до проспекта, и тут с мамой случилась истерика, из глаз ее потекли слезы. Редкие прохожие, почти все с заплаканными лицами, не обращали внимания на женщину, бьющуюся в рыданиях. В тот день вся Москва исходила плачем, только редко кто шептал при этом, как моя мама:
– Слава богу, это тебе за Стефана! Что же ты раньше не сдох!
Тамара плакала не от горя, а от счастья. Она потом пошла в Колонный зал, где было выставлено тело Сталина. Ее чуть не раздавили в толпе, но мама очень хотела поглядеть на покойника, ей надо было убедиться в том, что тиран, убивший ее отца и многих других ни в чем не повинных людей, умер. Тамара очень боялась, что это обман, в гробу кукла, а Сталин просто спрятался.
В следующий раз мои родители отправились в загс в тот год, когда мне предстояло пойти в школу. Думаю, если бы при поступлении ребенка в первый класс не требовались документы, отец с матерью и не позаботились бы о соблюдении формальностей.
В 54-м году барак на Скаковой улице расселили. Бабушка и мама получили комнату в коммунальной квартире на улице Кирова, бывшей Мясницкой. Сейчас ей вернули первое имя, но для меня Мясницкая навсегда осталась улицей Кирова.
На первом этаже дома располагался магазин «Рыба». Около шести утра во двор начинали въезжать машины, груженные товаром, и все жильцы просыпались.
Грузчики швыряли ящики, ужасно матерились, автомобили гудели…
Я плохо помню ту квартиру. В памяти всплывает длинный коридор, по которому бегает несчетное количество детей, огромная кухня, невероятных размеров санузел с унитазом, стоящим на подставке. Бачок был вознесен под потолок, вниз свисала цепочка из плоских звеньев, заканчивавшаяся фарфоровой ручкой с надписью «Мосводопровод». А вот о нашей комнате не сохранилось почти никаких воспоминаний, но одно знаю хорошо: я спала за шкафами, которые отчего-то стояли не впритык друг к другу, пространство между ними было занавешено газетой, и, когда к нам в гости приходили мама и папа, я, проковыряв пальцем в бумаге дырку, подглядывала за взрослыми.
Я не оговорилась, родители приходили в гости. У отца имелась своя жилплощадь, комната в известном доме писателей в Лаврушинском переулке. В те времена почти вся Москва ютилась по коммуналкам, редкие счастливчики имели отдельные квартиры, но коммуналки были разными. Наша с бабушкой самая обычная, с множеством клетушек и расписанием на двери ванной, а вот папина считалась элитной, потому что жило в ней всего два писателя: Аркадий Николаевич Васильев и Виктор Борисович Шкловский. Правда, комнаты у них были меньше некуда, узкие, словно пеналы. Для того чтобы сесть за письменный стол, мой папа перепрыгивал через кровать. Зато у них с Виктором Борисовичем не было никакого расписания на ванной, они не ругались на кухне и мирно открывали дверь своим и чужим гостям.
В крохотной восьмиметровке в Лаврушинском переулке жить вместе с ребенком было просто невозможно, а в квартире на улице Кирова папа поселиться не мог. Жильцы, обозленные появлением в людском скопище еще одной особи, мигом начинали строчить заявления в милицию, сигнализируя о проживании человека без прописки. Поэтому я с бабушкой обитала в одном месте, а папа с мамой в другом. Воссоединились мы лишь в 1957 году, когда построился дом возле метро «Аэропорт».
Вот момент переезда туда я помню очень хорошо. Мы все идем по узеньким доскам, проложенным среди жидкой грязи. Вокруг стоят покосившиеся черные избушки, во дворах натужно орут петухи. Наконец мы подходим к единственному кирпичному зданию. Мама садится на ступени подъезда и начинает плакать.
– Аркадий, куда ты нас завез! Это же деревня! Как здесь жить?
Сейчас трудно поверить, что тот район был в 50-е годы глухой провинциальной окраиной Москвы. Но квартира оказалась очень хорошей, многокомнатной, с большой кухней, я живу в ней до сих пор.
В 59-м году я пошла в школу. Но до этого случилось одно событие, повлиявшее на всю мою дальнейшую жизнь. В августе меня, будущую первоклассницу, привезли с дачи в город. Бабушка пошла со мной гулять во двор. Я стала ковыряться в песочнице, и тут появилась прехорошенькая кудрявая девочка. Она тоже принялась мастерить куличики, мы мигом познакомились и выяснили, что очень скоро, буквально через неделю, пойдем не только в одну школу, но и в один класс. Девочку звали Маша Гиллер, и мы стали лучшими подругами на всю жизнь. Мне трудно сейчас припомнить наши ссоры, наверное, в детстве они все же случались, но класса с пятого мы не повздорили ни разу. Маша всегда около меня: в горе и в радости, я считаю ее своей сестрой, и больше всего меня радует, что такая же дружба связывает и наших детей.
Многие люди с восторгом вспоминают школьные годы, но у меня особо приятных ощущений от тех лет не осталось.
Я была тихим ребенком, не имевшим большого количества подруг. Ни авторитетом, ни любовью у одноклассников я не пользовалась, училась более чем средне. Твердые пятерки у ученицы Васильевой стояли лишь по гуманитарным предметам и немецкому языку. Математика, физика, химия – все это лежало за гранью моего понимания. Правда, арифметику я кое-как освоила, но когда взяла в руки учебник по алгебре! Впрочем, геометрия оказалась еще хуже. Стабильную тройку по этим предметам я имела лишь благодаря умению виртуозно списывать. А вот на выпускном экзамене в десятом классе я испытала настоящий шок, когда увидела, что нас рассаживают в актовом зале в шахматном порядке, по одному за столом, и стоят парты на расстоянии метра друг от друга. Стало понятно, что мне аттестата не дадут никогда, решить экзаменационное задание Грушеньке Васильевой просто не под силу.
Я тупо сидела над пустым листом, когда над головой раздался ровный, спокойный голос нашей преподавательницы математики Валентины Сергеевны:
– Правильно, Груня, хорошо решаешь, только не торопись!
В полном изумлении я уставилась на учительницу. Она что, с ума сошла? Не видит, что перед тупой ученицей Васильевой совершенно чистый черновик?
– Не отвлекайся, Груня, – сухо продолжила Валентина Сергеевна, – переписывай работу аккуратно, следи за полями.
Затем она пошла дальше, изредка останавливаясь возле учеников. Я перевела глаза на парту и увидела листок, исписанный четким почерком Валентины Сергеевны, готовое решение всех экзаменационных задач.
После окончания испытаний я бросилась в учительскую и обняла Валентину Сергеевну. Та сняла очки и пробурчала:
– Да уж! В конце концов, я сама виновата, что в твоей голове не задержалось никаких знаний по точным наукам.
Есть еще одно воспоминание, связанное с десятым классом. Первое сентября, классная руководительница Наталия Львовна, устроившая перекличку, отчего-то пропустила фамилию Маши. Наши фамилии были в классном журнале рядом: Васильева, Гиллер. Но, назвав меня, Наталия Львовна потом прочитала:
– Гречановский.
Я уставилась на поднявшегося Игоря и воскликнула:
– Ой, вы Машку не назвали!
– Помолчи, Груня, – велела Наталия Львовна.
Я замолчала. Учительница монотонно читала список и наконец произнесла:
– Трубина.
Я изумилась и завертела головой в разные стороны.
Ага, значит, у нас новенькая, но тут глаза натолкнулись на вставшую Машу.
Урок пошел прахом. Все сорок пять минут я провертелась, усиленно подмигивая подруге. Нас с ней в классе шестом нарочно рассадили по разным партам, чтобы мы не болтали, забыв обо всем на свете.
На перемене я подлетела к Машке:
– Ты поменяла фамилию?
– Ага, – кивнула та.
– А мне почему не сказала?
– Так сама узнала только сегодня утром, – развела руками Машка.
– Чем же Гиллер тебе не понравилась? – недоумевала я. – Красиво звучит!
Маша тяжело вздохнула:
– В институт с такой поступать трудно. Пришлось взять мамину. Я же еврейка по папе получаюсь!
– Кто? – изумилась я.
– Еврейка, – повторила Машка и стала растолковывать мне правду о «пятом пункте».
Я была страшно удивлена. То, что Машка еврейка, меня не поразило; эскимоска, негритянка, узбечка, таджичка – какая разница! Но, оказывается, в нашей стране не все справедливо!
Впрочем, в школьные годы я не задумывалась о многих вещах. Я не знала бедности, горя и несчастий. Мне казалось, что у всех детей есть любящие родители и бабушка, дача, машина, домработница и учителя, не унижающие их достоинство.
Честно говоря, уникальность своей школы, специализированной, с преподаванием ряда предметов на немецком языке, я осознала, уже будучи взрослой.
Начнем хотя бы с того, что у этой школы имелось два здания: «большое» и «маленькое». В последнем учились дети до пятого класса. Во времена моего детства первые четыре класса все предметы вела одна учительница. И только потом мы получали возможность перейти во «взрослое» здание.
Каждое утро ученики, приходившие на занятия, принимали участие в своеобразной церемонии. На лестнице у огромного зеркала стояли директор, дежурный учитель и кто-то из старшеклассников, членов бюро ВЛКСМ. Все девочки, проходя мимо них, должны были сделать реверанс, а мальчики поклониться. У нас были великолепные учителя, свой школьный летний лагерь, огромная библиотека… Одним словом, учебное заведение было таким, в какие сейчас пытаются превратить некоторые платные лицеи и гимназии. И еще – наши преподаватели, строгие, эрудированные, на школьников никогда не орали, не обзывали нас идиотами, не били линейкой по голове, обращались к нам на «вы» и в первую очередь уважали в нас личность.
Но я, по наивности и глупости, считала все учебные заведения такими же и страшно тяготилась занятиями. Самыми радостными моментами в школьные годы для меня были болезни: свинка, ветрянка, грипп…
Едва в горле начинало першить, как я с радостным лицом неслась к папе в кабинет, где три стены занимали книжные полки. Я провела там много счастливых часов, перебирая тома. Те из вас, кто близок ко мне по возрасту, должны хорошо представлять себе эту библиотеку, в ней были в основном собрания сочинений. Чехов, Бунин, Куприн, Лесков, Мельников-Печерский, все Толстые, Достоевский, Пушкин, Лермонтов, Брюсов, Бальмонт… Отдельно стояли тома Майн Рида, Дюма, Фенимора Купера, Джека Лондона, Вальтера Скотта, Гюго, Бальзака, Золя, Конан Дойла… Всего не перечислить. На самом верху, куда маленькому ребенку было трудно дотянуться, стояли «Декамерон» и том из собрания сочинений Куприна с повестью «Яма».
Годам к четырнадцати я освоила домашнюю библиотеку и стала брать книги у соседей. Дом наш был уникальным. Тут жили одни писатели: К. Симонов, Арсений Тарковский, В. Войнович, А. Галич, А. Штейн, А. Арбузов, Е. Габрилович, А. Безыменский…
Я не стану сейчас перечислять все фамилии. У многих писателей были дети, и мы вместе играли во дворе, но особых друзей у меня на Аэропорте, кроме Маши, не было. Я больше любила сидеть одна в своей комнате и читать. А еще у меня имелся кукольный двухэтажный домик с мебелью, в котором жили крохотные фигурки. Не один час провела я возле этой игрушки, разыгрывая всякие сценки. Было и другое объяснение тому, что мне не удалось приобрести друзей во дворе. Лет до пятнадцати бабушка никогда никуда не отпускала меня одну, на то имелась серьезная причина. Фася до самой смерти не могла забыть стресс, перенесенный ею в 1922 году.
Зимой, одев дочь Томочку в хорошенькую шубку из белочки, такой же капор и варежки, Афанасия пошла в магазин. В лавке оказалось жарко, чтобы дочка не вспотела, Фася оставила ее у входа, на улице. Когда Афанасия вышла, Томочки у магазина не было, она пропала. Думается, можно не объяснять, какие чувства испытала несчастная мать, бегая по переулкам в поисках дочки. Но все было бесполезно.
В полном ужасе Афанасия кинулась в милицию. Там ее встретил сотрудник, решивший успокоить бедняжку.
– Ты, гражданочка, сядь, – участливо сказал он, – выпей воды.
А потом произнес фразу, которую моя бабушка не сумела забыть до самой смерти:
– Дочка потерялась? Найдем, не плачь, теперь бояться нечего. Торговку, которая из детей варила холодец, мы вчера поймали.
Напомню, что шел голодный 1922 год. Услышав из уст милиционера сие заявление, бабушка упала, у нее внезапно отнялись ноги. Стефан принес жену домой на руках. До самого вечера они мучились от неизвестности, но потом в дверь позвонили. На пороге стоял милиционер, державший за руку чумазую побирушку в лохмотьях.
– Получите ребенка и распишитесь, – сурово велел он Стефану.
Дедушка отшатнулся:
– Но это не моя дочь!
Тут нищенка бросилась к нему на шею и закричала:
– Папочка, это же я, твоя Томочка!
Девочку завели в какой-то дом, сняли с нее дорогую шубку с шапкой, дали ей рваный платок и выставили вон.
Целых три месяца после этого события бабушка не могла ходить, ее на извозчике возили к врачу на массаж, но толку не было никакого. Впрочем, именно эти поездки в конце концов и исцелили Афанасию.
Один раз извозчик не сумел справиться с лошадью, та, испугавшись чего-то, понесла. И тут бабушка неожиданно выпрыгнула из пролетки. Страх отнял у нее ноги, страх же их и вернул.
Вообще-то Фася никогда не терялась в экстремальных ситуациях и умела принимать неординарные решения. Когда однажды в ее гимназии вспыхнула от свечки новогодняя елка и огонь мигом перекинулся в зал, все гимназистки, визжа от ужаса, бросились к двери, где, пытаясь выбраться, начали давить друг друга. Фася же молча кинулась в противоположную сторону, к окну, и благополучно очутилась раньше всех во дворе. Афанасия никогда не была «стадным» человеком.
Понимаете теперь, почему бабушка ни на шаг не отпускала от себя любимую внучку? Послабление делалось лишь на даче, в Переделкине.
Каждый год в конце мая мы уезжали туда, в дом под номером четыре на улице Тренева. Это здание никогда не было нашей собственностью. Двухэтажный дом со всеми удобствами и участком почти в гектар принадлежал Союзу писателей, отец просто отдавал за него арендную плату. Мебель, посуду и всякие бытовые мелочи мы прихватывали с собой. До нас это здание занимал драматург Ромашов, а моя семья прожила там с 1960 по 1987 год. Мое детство, отрочество, юность и часть молодости прошли в Переделкине.
Дача была зимней. В первые годы у нас были печки, топившиеся дровами, затем появились батареи, но в котел все равно приходилось сыпать уголь, лишь потом провели газ и повесили колонку, безотказно дававшую горячую воду, телефон же поставили уже после смерти моего отца. Но все равно это были совершенно царские условия. Нам не приходилось бегать с ведром к колодцу и топать к дощатому сортиру в глубине участка.
Около ворот стояла сторожка. Одну ее половину занимал гараж, во второй жили дворники Таня, Коля и их дочка Вера.
Зимой в Переделкине было, безусловно, хорошо, но меня привозили только на январские каникулы, а вот летом… О, тогда наступало самое счастливое время.
Я не стану сейчас перечислять всех, кто жил в писательском городке, постараюсь лишь припомнить друзей родителей: П. Нилина, А. Вознесенского, З. Богуславскую, Е. Евтушенко, Р. Рождественского, В. Тевекеляна, Л. Кассиля, С. Смирнова, И. Андроникова, И. Штока… Я определенно кого-то забыла. Самые близкие отношения связывали папу и маму с семьей Валентина Петровича Катаева. Его вдова, Эстер Давыдовна, дочка Женя, внучка Тина – наши ближайшие друзья до сих пор, а моя дочь Маша и правнучка Валентина Петровича Лиза нежные подруги.
Именно в семье Катаевых я получила первое понятие о литературном творчестве. Нет, мой отец писал каждый день, трудно, тяжело, подчас по двенадцать часов кряду. Но у него это происходило совершенно неинтересно, буднично.
Утром папа, выпив чашку чаю, сообщал:
– Ушел к станку, – и запирался в кабинете.
Меня с раннего детства приучили не соваться к папе, когда закрыта дверь. У Валентина Петровича дело обстояло иначе. Он мог вскочить во время общего чаепития, оборвав фразу на полуслове, и со странным выражением лица покинуть всех, не сказав ни слова. Эстер Давыдовна объясняла:
– Валечка пошел работать.