Страница:
Именно в семье Катаевых я получила первое понятие о литературном творчестве. Нет, мой отец писал каждый день, трудно, тяжело, подчас по двенадцать часов кряду. Но у него это происходило совершенно неинтересно, буднично.
Утром папа, выпив чашку чаю, сообщал:
– Ушел к станку, – и запирался в кабинете.
Меня с раннего детства приучили не соваться к папе, когда закрыта дверь. У Валентина Петровича дело обстояло иначе. Он мог вскочить во время общего чаепития, оборвав фразу на полуслове, и со странным выражением лица покинуть всех, не сказав ни слова. Эстер Давыдовна объясняла:
– Валечка пошел работать.
Честно говоря, меня его поведение пугало, и один раз я, набравшись смелости, подошла к классику советской литературы и спросила:
– Дядя Валя, а почему вы вот так убегаете?
Валентин Петрович погладил меня по голове и вздохнул:
– Боюсь, детка, не сумею объяснить. Понимаешь, я слышу голос, который мне нашептывает фразу, вот и бегу ее записывать.
Я обсудила эту информацию с его внучкой Тиной, и мы пришли к выводу, что Валентин Петрович придумывает. Ну какой такой голос? Вот ведь бред. Но именно Валентин Петрович Катаев впервые посеял в моей душе сомнения, и я задалась вопросом: а вдруг писатель – это не тот человек, который сначала составляет подробный план произведения, а потом методично пишет главы? Вдруг правда кто-то диктует ему на ушко?
Уже в зрелом возрасте я читала разные воспоминания, в которых фигурировала фамилия Катаева. Многие коллеги по перу описывали Валентина Петровича как желчного человека, но это неправда. Просто Катаев терпеть не мог бездарей, называвших себя литераторами. По Переделкину ходил маленький дядечка Василий К., написавший за всю свою жизнь только одно произведение, поэму о ленинском субботнике. Ее многократно переиздавали, и Василий К. на самом деле считал себя равным Пушкину. Вот в адрес этого человека Валентин Петрович мог отпустить едкое замечание, у него был острый язычок сатирика, но он никогда не позволял себе грубости и не унижал чужого достоинства. С нами, детьми, он был фантастически терпелив. Сколько раз мы с Тиной играли в их доме в прятки, с топотом носясь по лестнице. Однажды мне пришла в голову идея спрятаться у Валентина Петровича под письменным столом, что я и проделала. Тина носилась с воплями по саду, я сидела тихо-тихо, прижавшись к ногам Катаева. Вдруг распахнулась дверь, и вошла Эстер Давыдовна, которая довольно сердито сказала:
– Нет, какое безобразие! Ты же мешаешь работать Катаеву!
Валентин Петрович мгновенно ответил:
– Что ты, Эстенька, разве ребенок способен помешать?
И все же, при всей кажущейся простоте, в Валентине Петровиче имелась какая-то тайна. Вот Корней Иванович Чуковский был совершенно, на мой взгляд, обычным человеком. Сколько раз он, остановив меня на дорожке, предлагал:
– А ну, Грушенька, давай наперегонки до поворота на шоссе.
Я радостно соглашалась и всегда проигрывала. Мне было не угнаться за длинноногим Корнеем Ивановичем. Я очень любила Чуковского, он так умел вас слушать! А еще Корней Иванович создал в Переделкине библиотеку, при ней работал театральный кружок. Почти все дети Переделкина участвовали в спектаклях. Два раза за лето Чуковский устраивал мероприятие, которое называлось «Костер». В июне – «Здравствуй, лето», в августе – «Прощай, лето». За вход следовало заплатить десять шишек, которые торжественно бросались в пламя. Кто только не приезжал к нам для участия в кострах! Сергей Образцов с куклами, Аркадий Райкин, космонавт Герман Титов…
Сначала дети показывали спектакль, потом выступали гости, затем зажигался костер и все, взявшись за руки, плясали вокруг огня. Впереди несся Корней Иванович, на голове у него сидел самый настоящий убор индейского вождя!
Много лет спустя я прочитала опубликованные в журнале «Юность» воспоминания Корнея Ивановича и нашла там нас всех. Чуковский, оказывается, внимательно приглядывался к детям. Отыскалась на страницах и моя фамилия. Корней Иванович писал, что Груня Васильева очень плакала, когда ей не досталась в спектакле роль принцессы. Чтобы утешить меня, Чуковскому пришлось срочно переделывать сценарий, и вместо одной капризной дочери у царя стало их две. Чуковскому было невыносимо видеть огорчение ребенка, намного легче оказалось переписать пьесу.
В детстве я совершенно не понимала, в окружении каких людей живу. Ну бегает со мной наперегонки Корней Иванович, ну написал мне Валентин Петрович сочинение, заданное в школе на тему «Образ главного героя в повести Катаева «Белеет парус одинокий». Самое интересное, что он получил за него тройку и потом дико хохотал, изучая мою тетрадь, всю испещренную красными замечаниями, начинавшимися со слов: «В.П. Катаев хотел сказать…»
И что удивительного в Андрее Андреевиче Вознесенском? Он зовет меня соседкой и всегда говорит:
– Ну, Груня, тебя просто не узнать, еще выросла.
Последняя фраза меня слегка обижала. Естественно, выросла, не могу же я вечно оставаться маленькой.
На большой круглой террасе нашей дачи собирались не только писатели. Мама всю свою жизнь проработала в Москонцерте, и потому в дом текли актеры. Нани Брегвадзе, Буба Кикабидзе, Юрий Никулин – я помню их всех молодыми и очень веселыми. И у меня начисто отсутствовал трепет перед людьми искусства. Я искренне удивлялась: ну зачем просить у этих людей автографы. Ну какой интерес подсовывать книжку Роберту Рождественскому? Господи, вот они на полках у меня стоят, все подписанные. Понимаю, что вам смешно, но лет до десяти я была уверена в том, что писатели сначала собственноручно подписывают весь тираж и только потом его продают.
На дорожках Переделкина можно было свести знакомство с людьми, которые не бывали у родителей. Как-то раз я, школьница, шла мимо того места, которое в писательском городке называлось «Неясная поляна».
В тот день все мои друзья куда-то разбежались, мне было скучно, к тому же сломался велосипед, и к подружке Ире Шток пришлось топать пешком. На тропинке я столкнулась со странной женщиной. Рыжая коса свисала у нее почти до пояса, ноги были обуты в белые лаковые сапожки. Вообще говоря, многие из писательских жен и дочерей одевались весьма экстравагантно, поэтому внешний вид дамы меня не смутил.
Я, чтобы не терять времени зря, прихватила с собой учебник по литературе. На лето нам задали выучить кучу стихов, идти к Ире было далеко, вот я и решила совместить приятное с полезным.
Выкрикивая во все горло строчки из поэмы Владимира Маяковского «Владимир Ильич Ленин», я и налетела на рыжую тетку. Та моментально спросила:
– Ты читаешь Маяковского?
Я кивнула:
– Ага.
– И нравится?
В детстве я была откровенной девочкой, умение лицемерить пришло лишь с годами, да еще папа приучил меня, не стесняясь, высказывать собственное мнение, поэтому я заявила:
– Нет.
Тетка вздернула брови:
– Зачем тогда читаешь?
– В школе заставляют, – объяснила я, – прямо замучилась, очень неинтересно.
– Кого же ты любишь? – сердито спросила незнакомка.
Я принялась загибать пальцы:
– Бальмонта, Брюсова, Блока, Есенина…
– Есенина! – фыркнула рыжая. – Он Маяковскому в подметки не годится! Фу!
– Но Маяковский писал только о революции, – пискнула я, – а мне больше нравится читать про любовь. И вообще, он был просто революционер, а не поэт!
– Кто? – заорала тетка.
– Маяковский.
– Володя?!
Слегка удивившись, что рыжая называет Маяковского просто по имени, как хорошо знакомого человека, я кивнула:
– Ну да, у него все про Ленина…
Незнакомка вырвала у меня из рук учебник, пару минут полистала его, потом со всей силы зашвырнула в канаву, где плескалась вода от шедших в то лето проливных дождей, и заявила:
– Глупости! В этой книжонке нет ни слова правды. А ну пошли, поболтаем. Надеюсь, ты не торопишься?
– Нет, – вздохнула я, провожая взглядом утонувшее пособие.
И мы стали ходить кругами вокруг «Неясной поляны». Тетку звали Лилей. То, что она представилась без отчества, совершенно меня не удивило. Почти все писательские жены приказывали нам, детям, звать их по имени, обращение «тетя» не приветствовалось, только «Эстер», «Роза», «Елена», «Циля»… Многие из нас обращались так и к своим матерям, поэтому я спокойно стала звать рыжую Лилей, в этом не было ничего эпатажного, но уже через десять минут я поняла, что судьба столкнула меня с удивительным человеком.
Я в то лето увлекалась стихами, знала их много наизусть, но Лиля оказалась просто ходячей энциклопедией поэзии. Она могла продолжить любое начатое мной стихотворение и тут же рассказывала об авторе. Спустя час я была уверена в том, что Маяковский самый великий из всех существовавших на свете поэтов. А еще я услышала от Лили имена и фамилии абсолютно незнакомых мне авторов. В общем, я влюбилась в Лилю и на следующий день опять прибежала на поляну в надежде встретить ее. Скоро мне стало известно, что Лиля, как правило, в районе пяти часов вечера выходит на прогулку, причем одна.
Завидя ее рыжую косу, я собачкой бросалась к новой знакомой, и мы начинали бродить вокруг поляны. Чего только я не узнала от Лили! Меня перестали удивлять ее странные заявления типа:
– Когда мы с Маяковским…
Ежу понятно, что Лиля не могла быть с ним знакома. Поэт застрелился в 1930 году! Но в Переделкине водилось много невероятных людей, приходил к нам на дачу литературовед С., который на полном серьезе заявлял:
– Господи, я же мог остановить Пушкина! Ведь видел, как заряжались те дуэльные пистолеты!
С., всю свою жизнь посвятивший изучению творчества Александра Сергеевича, в конце концов уверовал в то, что являлся его другом. Вот я и решила, что Лиля тоже из породы переделкинских сумасшедших. Почти целое лето мы провели в упоительных беседах, потом Лиля уехала в Париж, пообещав вернуться осенью.
Я загрустила, начиная с сентября, мне предстояло жить в городе.
Через несколько дней после ее отъезда я пришла к Катаевым, увидела Тинку, мрачно читавшую ту же поэму «В.И. Ленин», и принялась страстно рассказывать о поэте, которого уже считала близким родственником.
Валентин Петрович сначала молча слушал меня, потом удивленно спросил:
– Грушенька, это что, теперь учат в школах про Осипа Брика? С ума сойти!
– Нет, нет, – объяснила я, – мне Лиля рассказала.
Катаев переглянулся с женой:
– И где ты с ней познакомилась?
Я выложила историю про учебник. Валентин Петрович принялся хохотать, наконец, успокоившись, он покачал головой:
– Странно, что, услыхав про такое отношение к Маяковскому, Лиля не разорвала ребенка в лапшу!
– Валя! – предостерегающе произнесла Эстер Давыдовна, но Валентина Петровича уже понесло:
– Ты знаешь, с кем познакомилась?
– С Лилей.
– А ее фамилию знаешь?
Я растерялась:
– Она ее не сказала.
– Лиля Брик, так зовут твою новую знакомую.
Мне это сочетание ничего не прояснило.
– Лиля – жена Осипа Брика, – объяснил Валентин Петрович.
У меня отвисла челюсть.
– Так она и правда водила знакомство с Маяковским?
– О боги! – в сердцах воскликнул Катаев. – Да она с ним спала!
– Валя! – в полном негодовании подпрыгнула на диване Эстер Давыдовна. – Это же дети!
Валентин Петрович закашлялся, а Эстер мгновенно засуетилась.
– Тиночка, Грушенька, пойдемте на веранду, там Наташа шоколадный торт подала, давайте, девочки, скорей, скорей.
Я ушла, но имя и фамилия «Лиля Брик» прочно засели в голове.
Больше я с Брик не встречалась. Приехав на следующий год в Переделкино, постеснялась зайти к ней на дачу. Лиля умерла в конце семидесятых, вернее, покончила жизнь самоубийством. Она упала на лестнице, сломала шейку бедра. В те годы трансплантацию суставов делали исключительно редко, и Лиле предстояло остаток дней провести в постели. Гордая натура Брик не могла с этим смириться, и Лиля приняла решение уйти из жизни. Как я плакала, узнав, что больше никогда не увижу ее на дорожках «Неясной поляны»! Благодаря Лиле передо мной открылся мир «несоветской» литературы, я узнала о тех писателях и поэтах, которых не упоминали в учебниках. Именно Брик показала девочке, что океан книг неисчерпаем. Я навсегда запомнила Лилю прекрасной, рыжеволосой, в белых лаковых сапожках. И хотя ей в год нашего неожиданного знакомства было за семьдесят, я считала ее двадцатилетней, такая энергетика исходила от этой женщины. Я часто вспоминаю Лилю, сожалея, что мы никогда с ней больше не встречались, но она жива, потому что я думаю о ней.
Моя мама и бабушка полагали, что девочка обязательно должна хорошо знать музыку. Лет этак в семь меня поволокли в музыкальную школу. Проведя испытание, директриса вышла к родителям, держа Грушеньку Васильеву за руку. Сначала она сухо прокомментировала итоги экзаменов, а потом сообщила:
– Вот об этой девочке я хочу сказать особо. Совершенно уникальный случай.
Бабушка приосанилась и стала гордо поглядывать на окружающих. Она почувствовала себя родственницей великой пианистки, ее переполняло счастье! У внучки обнаружен редкостный талант.
– Впервые вижу такого ребенка, – продолжала педагог, – она не способна угадать ни одной ноты, у нее полное отсутствие слуха, чувства ритма и голоса. Медведь тут наступил не на ухо, он просто сел целиком на девочку и сидит на ней до сих пор.
Короче говоря, в «музыкалку» меня не приняли, а вот несчастная Машка Гиллер, обладавшая, как на грех, стопроцентным музыкальным слухом, вынуждена была после обычной школы отправляться в музыкальную да еще потом киснуть дома над пианино. Во время нашего детства магнитофоны были большой редкостью, катушечный аппарат, имевшийся в школе, частенько ломался во время вечеров, и наша классная руководительница Наталия Львовна говорила:
– Ничего, ничего, сейчас Маша нам поиграет, а все потанцуют!
Представляете радость Машки, которой предстояло долбасить по клавишам в тот момент, когда другие веселились!
Поняв, что Грушеньке никогда не победить на Конкурсе пианистов имени П.И. Чайковского, мама купила абонемент в Консерваторию. Невозможно вам описать мучения ребенка, вынужденного сидеть в зале и внимать звукам, которые кажутся ему одинаковыми. Моцарт, Вивальди, Бах, Бетховен, Шопен, Мусоргский… Я прослушала их произведения не один раз, но запомнить не смогла и никогда не разберу, кому принадлежит та или иная мелодия. Если честно, я ненавидела Консерваторию, Концертный зал имени Чайковского и конферансье Анну Чехову. Слегка примирял меня с походом в храм музыки буфет. Там продавали бутерброды с моей любимой копченой колбасой и ситро. Налопавшись, я мирно дремала в кресле, изредка пересчитывая трубы у органа. Надо же было хоть чем-то заняться во время концерта. Желая привить девочке музыкальный вкус, мама и бабушка достигли противоположного результата, меня стало тошнить при виде симфонического оркестра.
И если вы думаете, что этим мучения мои ограничивались, то ошибаетесь. Каждый выходной Грушеньку обязательно отправляли в музыкальный театр, слушать оперу или смотреть балет, намного реже мне удавалось увидеть обычную пьесу.
Опера меня раздражала, а во время танца очередных лебедей я мирно засыпала. Мама и бабушка очень огорчались отсутствию у меня музыкальности, сами-то они были меломанками, поэтому в два голоса отчитывали меня после представления. Я ощущала себя неуютно, сидя в огромном зале среди тех, кто обожал музыку. У людей на лицах было выражение умиротворения и восторга, и мне казалось, что в целом мире есть только одна тупая личность – это я!
Но один раз бабушка заболела, у мамы случилась спешная работа, и со мной в Консерваторию отправили папу. При первых звуках скрипки он закрыл глаза и засопел. Я прислушалась и пришла к выводу: папочка спит. В антракте я поинтересовалась:
– Ты любишь Шумана?
– Нет, – рявкнул отец, – впрочем, Шопена, Чайковского, Пуччини и иже с ними тоже! Терпеть не могу, тоска!
Мы уставились друг на друга, потом я робко предложила:
– Может, пойдем в Дом литераторов? Он же тут совсем рядом, посидим в «нижнем» буфете!
– Отлично, – обрадовался папа, – а маме с бабушкой соврем! Скажем, что восторгались концертом!
С тех пор мы с папой очень полюбили «бывать» в Консерватории, одна беда, Аркадий Николаевич редко мог выкроить свободное время.
В нашем доме, набитом книгами, не водилось литературы криминального жанра. Мама считала детективы произведениями «ниже плинтуса». Те томики, которые по недоразумению дарили дочери гости, она мгновенно отправляла в мусоропровод. Но против Конан Дойла и Эдгара По мама ничего сказать не могла, это же были признанные классики! Поэтому я выучила рассказы про Шерлока Холмса наизусть. Надо сказать, что такое отношение к детективному жанру было тогда повсеместным среди писателей, критиков и издателей. Но читатель-то хотел получить детективы страстно. Абсолютно неинтересный журнал «Звезда Востока», печатавший унылые произведения авторов из разных союзных республик, преимущественно Средней Азии, имел рекордно высокий тираж лишь по одной причине. Изредка на его страницах, в самом конце, после повестей о трудовых буднях сборщиков хлопка и рассказов об установлении советской власти в Туркмении, появлялись переводы Чейза, Агаты Кристи или Рекса Стаута.
В 1964 году папу пригласили в Федеративную Республику Германии. Помните, тогда существовали две Германии, социалистическая и капиталистическая: ГДР и ФРГ? Советских писателей традиционно выпускали в социалистическом лагере, но вот папину книгу отчего-то решили издать в мире капитализма, и отец поехал на встречу с издателем.
Нынешним подросткам, спокойно разъезжающим по всему миру, не понять нас, тех, живших за железным занавесом. Я очень хорошо говорила по-немецки. Во-первых, обучалась в школе, где этот язык считался самым важным предметом, а во-вторых, имела репетиторшу этническую немку Розу Леопольдовну, жену немецкого антифашиста, сгинувшего в сталинских лагерях. Она ходила ко мне каждый день, с четырех лет. «Танте Роза»[3] не вдалбливала ребенку в голову нудные грамматические правила, не заставляла переводить газеты и учить гигантские куски из Гейне и Гете. Нет, мы проводили время в свое удовольствие: играли в куклы, пили чай, варили суп, ходили вместе в магазин. Розу Леопольдовну скорее следовало назвать моей няней или, по-нынешнему, гувернанткой. Впрочем, она сама любила, когда про нее говорили: «бонна». Вряд ли кто помнит сейчас значение этого слова, та же няня, только на немецкий лад. Роза Леопольдовна очень плохо изъяснялась на русском языке, и мы болтали исключительно на немецком. Результат не замедлил сказаться: лет в шесть я тараторила по-немецки как автомат и свободно читала в оригинале сказки братьев Гримм. На память о Розе Леопольдовне у меня на всю жизнь осталось изумительное произношение, в особенности звука «ch», который многие люди, выучившие язык Гейне в московской школе, ничтоже сумняшеся произносят как «щ».
В пять лет ко мне стала ходить еще и француженка Натали. Она тоже появлялась каждый день и тоже на два часа. Через пару месяцев в моей голове смешались два языка, и я начала говорить странными предложениями, ну вроде:
– Папа, bitte…[4] – затем следовал французский глагол.
Но потом все устаканилось, разлеглось по полкам, и я больше не путалась.
Узнав о том, что его будут издавать в ФРГ, папа попросил издателя пригласить и меня. Отто Загнер, естественно, согласился, и мы вместе с отцом прилетели в Мюнхен. Не передать словами ощущения ребенка, попавшего в мир капиталистического товарного изобилия. Сначала я чуть не упала в обморок в продуктовом магазине, пытаясь сосчитать шоколадки, затем, разинув рот, стояла среди вешалок со шмотками и прилавков с игрушками. Но основной шок я испытала в книжной лавке.
В те годы магазины в СССР, торгующие литературой, производили очень унылое впечатление. На полках стояли томики в серых, невзрачных переплетах. Ни ярких энциклопедий, ни красивых детских книжек, ни альтернативных школьным учебных пособий не было и в помине. А в Мюнхене я попала в царство кричащих обложек, картинок, комиксов… Было от чего обалдеть. Отто, привезший меня в магазин, усмехнулся и спросил:
– Ну, что хочешь?
– Все детективы, – мигом ответила я.
Загнер кивнул, и со мной в Москву прибыл огромнейший ящик, набитый под завязку томиками, чьи обложки украшали изображения пистолетов и кинжалов.
Мама при виде подарков пришла в ужас, но хитрая дочь моментально заявила:
– Это все для дальнейшего углубленного изучения немецкого!
И что было возразить несчастной маме, коли ребенок решил освоить «басурманский» язык в совершенстве? Книги заняли в моей комнате целую стену. И я принялась за чтение.
Первые десять детективов дались мне с трудом. Со словарем в руках я продиралась сквозь дебри фраз, страшно злясь на то, что не могу проглотить книгу залпом. На одиннадцатом стало чуть легче, на пятнадцатом я сообразила, что больше не нуждаюсь в словаре и читаю совершенно свободно. Дик Фрэнсис, Нейо Марш, Рекс Стаут, Чейз, Джорджет Хейер, Честертон и многие, многие другие пришли ко мне впервые на немецком языке. Сколько упоительных минут провела я с книгой в руке, сколько раз ссорилась с бабушкой, считавшей, что ребенок обязан в девять вечера лежать в кровати и мирно сопеть в подушку. Выручало меня одно обстоятельство. Каждый вечер бабуля смотрела новости, а потом мгновенно засыпала. Ровно в десять вечера в нашей комнате раздовался тихий храп Фаси. Я тут же вскакивала и неслась в туалет. Там, устроившись на унитазе, я сладострастно погружалась в мир расследований, совершенно не боясь, что меня поймают. Фася спала, не просыпаясь, мама и папа приходили домой за полночь. Впрочем, я всегда знала о том, что кто-то пытается открыть входную дверь, потому как наша пуделиха Крошка начинала лаять и скрести лапами пол в коридоре. Поэтому родители никогда не заставали меня врасплох.
Но один раз случился казус. То ли Крошка крепко заснула, то ли я слишком зачиталась, но вдруг в самый интересный момент, когда я прочла фразу: «И тут инспектор понял, кто виноват…», дверь в туалет распахнулась и появился папа.
От неожиданности и ужаса мне показалось, что на пороге возникла фигура убийцы, я заорала и провалилась внутрь унитаза.
Папа, не ожидавший встретить никого в сортире, тоже завопил, да так громко, что со стены в коридоре свалилась картина и треснула по голове потерявшую всякую бдительность Крошку. Пару секунд мы с отцом кричали, не узнавая друг друга, потом появилась рассерженная мама и, выдернув меня из унитаза, мигом навела порядок.
В десятом классе передо мной встал вопрос, куда идти учиться дальше. Естественно, все связанное с точными и естественными науками отпадало. Меня тянуло в мир искусства: ГИТИС, ВГИК, актерский факультет, но, очевидно, тяга не была безумной, потому что я легко согласилась с мамой, сказавшей:
– Знаешь, детка, актриса – очень зависимая профессия. Станешь годами ждать роли, если не посчастливится выйти замуж за режиссера.
Я кивнула. Тогда за дело взялся папа.
– Пойдешь на факультет журналистики, – сказал он, – во всяком случае, без интересной работы не останешься. Уж я пристрою тебя куда-нибудь.
Отец в 1969 году был членом редколлегий журналов «Крокодил», «Москва», «Огонек», секретарем парторганизации Союза писателей… Понимаете, да?
Я не стала спорить: журфак так журфак. Писать мне нравилось, работа в газете казалась интересной.
Экзамены я сдала на один пятерки, впрочем, вспоминается пара смешных ситуаций. В тот год, когда я поступала в МГУ, абитуриенты проходили четыре испытания: сочинение, русский устный, иностранный язык и история.
Сочинение я, вспоминая Лилю Брик, написала очень легко. Тема звучала так: «Революционная поэтика В. Маяковского». У меня имелось собственное мнение по этому поводу, но я уже была достаточно умна и изложила то, что прочитала в учебнике. С русским языком тоже не было трудностей, я знала его хорошо. Сами понимаете, что и немецкий сдался без проблем. Текст, предложенный для перевода, оказался до смешного легким, что-то про партизан и Великую Отечественную войну. Я ответила и удостоилась милостивого кивка главной экзаменаторши. Пожилая дама, не предполагавшая, что абитуриентка свободно владеет языком, сказала своей коллеге по-немецки:
– Вот, хоть и «списочница», но я со спокойной душой ставлю ей «отлично».
– До тех пор пока у нас будут идиотские тексты, – ответила ей, тоже по-немецки, коллега, – большинство ребят получат хорошие отметки. Дать бы им отрывок из Гейне…
Я не поняла, что имела в виду экзаменаторша под словом «списочница», но их диалог меня обидел, и я мигом отозвалась, естественно, на немецком:
– Могу и из Гейне, и из Гете, и из современных поэтов, только спросите.
Женщины переглянулись, а я принялась декламировать строфы из «Фауста».
– Идите, Васильева, – разозлились тетки, – больше пятерки все равно не получите.
Имея на руках сплошные «отлично», я совершенно не боялась истории, а, вытянув билет, обрадовалась безмерно. Мне досталось сражение советских и фашистских войск на Курской дуге. Я великолепно знала материал, потому что именно этот же билет попался мне и на выпускных школьных экзаменах, кроме того, я любила историю и совсем недавно прочитала толстенный том, посвященный тем событиям.
Утром папа, выпив чашку чаю, сообщал:
– Ушел к станку, – и запирался в кабинете.
Меня с раннего детства приучили не соваться к папе, когда закрыта дверь. У Валентина Петровича дело обстояло иначе. Он мог вскочить во время общего чаепития, оборвав фразу на полуслове, и со странным выражением лица покинуть всех, не сказав ни слова. Эстер Давыдовна объясняла:
– Валечка пошел работать.
Честно говоря, меня его поведение пугало, и один раз я, набравшись смелости, подошла к классику советской литературы и спросила:
– Дядя Валя, а почему вы вот так убегаете?
Валентин Петрович погладил меня по голове и вздохнул:
– Боюсь, детка, не сумею объяснить. Понимаешь, я слышу голос, который мне нашептывает фразу, вот и бегу ее записывать.
Я обсудила эту информацию с его внучкой Тиной, и мы пришли к выводу, что Валентин Петрович придумывает. Ну какой такой голос? Вот ведь бред. Но именно Валентин Петрович Катаев впервые посеял в моей душе сомнения, и я задалась вопросом: а вдруг писатель – это не тот человек, который сначала составляет подробный план произведения, а потом методично пишет главы? Вдруг правда кто-то диктует ему на ушко?
Уже в зрелом возрасте я читала разные воспоминания, в которых фигурировала фамилия Катаева. Многие коллеги по перу описывали Валентина Петровича как желчного человека, но это неправда. Просто Катаев терпеть не мог бездарей, называвших себя литераторами. По Переделкину ходил маленький дядечка Василий К., написавший за всю свою жизнь только одно произведение, поэму о ленинском субботнике. Ее многократно переиздавали, и Василий К. на самом деле считал себя равным Пушкину. Вот в адрес этого человека Валентин Петрович мог отпустить едкое замечание, у него был острый язычок сатирика, но он никогда не позволял себе грубости и не унижал чужого достоинства. С нами, детьми, он был фантастически терпелив. Сколько раз мы с Тиной играли в их доме в прятки, с топотом носясь по лестнице. Однажды мне пришла в голову идея спрятаться у Валентина Петровича под письменным столом, что я и проделала. Тина носилась с воплями по саду, я сидела тихо-тихо, прижавшись к ногам Катаева. Вдруг распахнулась дверь, и вошла Эстер Давыдовна, которая довольно сердито сказала:
– Нет, какое безобразие! Ты же мешаешь работать Катаеву!
Валентин Петрович мгновенно ответил:
– Что ты, Эстенька, разве ребенок способен помешать?
И все же, при всей кажущейся простоте, в Валентине Петровиче имелась какая-то тайна. Вот Корней Иванович Чуковский был совершенно, на мой взгляд, обычным человеком. Сколько раз он, остановив меня на дорожке, предлагал:
– А ну, Грушенька, давай наперегонки до поворота на шоссе.
Я радостно соглашалась и всегда проигрывала. Мне было не угнаться за длинноногим Корнеем Ивановичем. Я очень любила Чуковского, он так умел вас слушать! А еще Корней Иванович создал в Переделкине библиотеку, при ней работал театральный кружок. Почти все дети Переделкина участвовали в спектаклях. Два раза за лето Чуковский устраивал мероприятие, которое называлось «Костер». В июне – «Здравствуй, лето», в августе – «Прощай, лето». За вход следовало заплатить десять шишек, которые торжественно бросались в пламя. Кто только не приезжал к нам для участия в кострах! Сергей Образцов с куклами, Аркадий Райкин, космонавт Герман Титов…
Сначала дети показывали спектакль, потом выступали гости, затем зажигался костер и все, взявшись за руки, плясали вокруг огня. Впереди несся Корней Иванович, на голове у него сидел самый настоящий убор индейского вождя!
Много лет спустя я прочитала опубликованные в журнале «Юность» воспоминания Корнея Ивановича и нашла там нас всех. Чуковский, оказывается, внимательно приглядывался к детям. Отыскалась на страницах и моя фамилия. Корней Иванович писал, что Груня Васильева очень плакала, когда ей не досталась в спектакле роль принцессы. Чтобы утешить меня, Чуковскому пришлось срочно переделывать сценарий, и вместо одной капризной дочери у царя стало их две. Чуковскому было невыносимо видеть огорчение ребенка, намного легче оказалось переписать пьесу.
В детстве я совершенно не понимала, в окружении каких людей живу. Ну бегает со мной наперегонки Корней Иванович, ну написал мне Валентин Петрович сочинение, заданное в школе на тему «Образ главного героя в повести Катаева «Белеет парус одинокий». Самое интересное, что он получил за него тройку и потом дико хохотал, изучая мою тетрадь, всю испещренную красными замечаниями, начинавшимися со слов: «В.П. Катаев хотел сказать…»
И что удивительного в Андрее Андреевиче Вознесенском? Он зовет меня соседкой и всегда говорит:
– Ну, Груня, тебя просто не узнать, еще выросла.
Последняя фраза меня слегка обижала. Естественно, выросла, не могу же я вечно оставаться маленькой.
На большой круглой террасе нашей дачи собирались не только писатели. Мама всю свою жизнь проработала в Москонцерте, и потому в дом текли актеры. Нани Брегвадзе, Буба Кикабидзе, Юрий Никулин – я помню их всех молодыми и очень веселыми. И у меня начисто отсутствовал трепет перед людьми искусства. Я искренне удивлялась: ну зачем просить у этих людей автографы. Ну какой интерес подсовывать книжку Роберту Рождественскому? Господи, вот они на полках у меня стоят, все подписанные. Понимаю, что вам смешно, но лет до десяти я была уверена в том, что писатели сначала собственноручно подписывают весь тираж и только потом его продают.
На дорожках Переделкина можно было свести знакомство с людьми, которые не бывали у родителей. Как-то раз я, школьница, шла мимо того места, которое в писательском городке называлось «Неясная поляна».
В тот день все мои друзья куда-то разбежались, мне было скучно, к тому же сломался велосипед, и к подружке Ире Шток пришлось топать пешком. На тропинке я столкнулась со странной женщиной. Рыжая коса свисала у нее почти до пояса, ноги были обуты в белые лаковые сапожки. Вообще говоря, многие из писательских жен и дочерей одевались весьма экстравагантно, поэтому внешний вид дамы меня не смутил.
Я, чтобы не терять времени зря, прихватила с собой учебник по литературе. На лето нам задали выучить кучу стихов, идти к Ире было далеко, вот я и решила совместить приятное с полезным.
Выкрикивая во все горло строчки из поэмы Владимира Маяковского «Владимир Ильич Ленин», я и налетела на рыжую тетку. Та моментально спросила:
– Ты читаешь Маяковского?
Я кивнула:
– Ага.
– И нравится?
В детстве я была откровенной девочкой, умение лицемерить пришло лишь с годами, да еще папа приучил меня, не стесняясь, высказывать собственное мнение, поэтому я заявила:
– Нет.
Тетка вздернула брови:
– Зачем тогда читаешь?
– В школе заставляют, – объяснила я, – прямо замучилась, очень неинтересно.
– Кого же ты любишь? – сердито спросила незнакомка.
Я принялась загибать пальцы:
– Бальмонта, Брюсова, Блока, Есенина…
– Есенина! – фыркнула рыжая. – Он Маяковскому в подметки не годится! Фу!
– Но Маяковский писал только о революции, – пискнула я, – а мне больше нравится читать про любовь. И вообще, он был просто революционер, а не поэт!
– Кто? – заорала тетка.
– Маяковский.
– Володя?!
Слегка удивившись, что рыжая называет Маяковского просто по имени, как хорошо знакомого человека, я кивнула:
– Ну да, у него все про Ленина…
Незнакомка вырвала у меня из рук учебник, пару минут полистала его, потом со всей силы зашвырнула в канаву, где плескалась вода от шедших в то лето проливных дождей, и заявила:
– Глупости! В этой книжонке нет ни слова правды. А ну пошли, поболтаем. Надеюсь, ты не торопишься?
– Нет, – вздохнула я, провожая взглядом утонувшее пособие.
И мы стали ходить кругами вокруг «Неясной поляны». Тетку звали Лилей. То, что она представилась без отчества, совершенно меня не удивило. Почти все писательские жены приказывали нам, детям, звать их по имени, обращение «тетя» не приветствовалось, только «Эстер», «Роза», «Елена», «Циля»… Многие из нас обращались так и к своим матерям, поэтому я спокойно стала звать рыжую Лилей, в этом не было ничего эпатажного, но уже через десять минут я поняла, что судьба столкнула меня с удивительным человеком.
Я в то лето увлекалась стихами, знала их много наизусть, но Лиля оказалась просто ходячей энциклопедией поэзии. Она могла продолжить любое начатое мной стихотворение и тут же рассказывала об авторе. Спустя час я была уверена в том, что Маяковский самый великий из всех существовавших на свете поэтов. А еще я услышала от Лили имена и фамилии абсолютно незнакомых мне авторов. В общем, я влюбилась в Лилю и на следующий день опять прибежала на поляну в надежде встретить ее. Скоро мне стало известно, что Лиля, как правило, в районе пяти часов вечера выходит на прогулку, причем одна.
Завидя ее рыжую косу, я собачкой бросалась к новой знакомой, и мы начинали бродить вокруг поляны. Чего только я не узнала от Лили! Меня перестали удивлять ее странные заявления типа:
– Когда мы с Маяковским…
Ежу понятно, что Лиля не могла быть с ним знакома. Поэт застрелился в 1930 году! Но в Переделкине водилось много невероятных людей, приходил к нам на дачу литературовед С., который на полном серьезе заявлял:
– Господи, я же мог остановить Пушкина! Ведь видел, как заряжались те дуэльные пистолеты!
С., всю свою жизнь посвятивший изучению творчества Александра Сергеевича, в конце концов уверовал в то, что являлся его другом. Вот я и решила, что Лиля тоже из породы переделкинских сумасшедших. Почти целое лето мы провели в упоительных беседах, потом Лиля уехала в Париж, пообещав вернуться осенью.
Я загрустила, начиная с сентября, мне предстояло жить в городе.
Через несколько дней после ее отъезда я пришла к Катаевым, увидела Тинку, мрачно читавшую ту же поэму «В.И. Ленин», и принялась страстно рассказывать о поэте, которого уже считала близким родственником.
Валентин Петрович сначала молча слушал меня, потом удивленно спросил:
– Грушенька, это что, теперь учат в школах про Осипа Брика? С ума сойти!
– Нет, нет, – объяснила я, – мне Лиля рассказала.
Катаев переглянулся с женой:
– И где ты с ней познакомилась?
Я выложила историю про учебник. Валентин Петрович принялся хохотать, наконец, успокоившись, он покачал головой:
– Странно, что, услыхав про такое отношение к Маяковскому, Лиля не разорвала ребенка в лапшу!
– Валя! – предостерегающе произнесла Эстер Давыдовна, но Валентина Петровича уже понесло:
– Ты знаешь, с кем познакомилась?
– С Лилей.
– А ее фамилию знаешь?
Я растерялась:
– Она ее не сказала.
– Лиля Брик, так зовут твою новую знакомую.
Мне это сочетание ничего не прояснило.
– Лиля – жена Осипа Брика, – объяснил Валентин Петрович.
У меня отвисла челюсть.
– Так она и правда водила знакомство с Маяковским?
– О боги! – в сердцах воскликнул Катаев. – Да она с ним спала!
– Валя! – в полном негодовании подпрыгнула на диване Эстер Давыдовна. – Это же дети!
Валентин Петрович закашлялся, а Эстер мгновенно засуетилась.
– Тиночка, Грушенька, пойдемте на веранду, там Наташа шоколадный торт подала, давайте, девочки, скорей, скорей.
Я ушла, но имя и фамилия «Лиля Брик» прочно засели в голове.
Больше я с Брик не встречалась. Приехав на следующий год в Переделкино, постеснялась зайти к ней на дачу. Лиля умерла в конце семидесятых, вернее, покончила жизнь самоубийством. Она упала на лестнице, сломала шейку бедра. В те годы трансплантацию суставов делали исключительно редко, и Лиле предстояло остаток дней провести в постели. Гордая натура Брик не могла с этим смириться, и Лиля приняла решение уйти из жизни. Как я плакала, узнав, что больше никогда не увижу ее на дорожках «Неясной поляны»! Благодаря Лиле передо мной открылся мир «несоветской» литературы, я узнала о тех писателях и поэтах, которых не упоминали в учебниках. Именно Брик показала девочке, что океан книг неисчерпаем. Я навсегда запомнила Лилю прекрасной, рыжеволосой, в белых лаковых сапожках. И хотя ей в год нашего неожиданного знакомства было за семьдесят, я считала ее двадцатилетней, такая энергетика исходила от этой женщины. Я часто вспоминаю Лилю, сожалея, что мы никогда с ней больше не встречались, но она жива, потому что я думаю о ней.
Моя мама и бабушка полагали, что девочка обязательно должна хорошо знать музыку. Лет этак в семь меня поволокли в музыкальную школу. Проведя испытание, директриса вышла к родителям, держа Грушеньку Васильеву за руку. Сначала она сухо прокомментировала итоги экзаменов, а потом сообщила:
– Вот об этой девочке я хочу сказать особо. Совершенно уникальный случай.
Бабушка приосанилась и стала гордо поглядывать на окружающих. Она почувствовала себя родственницей великой пианистки, ее переполняло счастье! У внучки обнаружен редкостный талант.
– Впервые вижу такого ребенка, – продолжала педагог, – она не способна угадать ни одной ноты, у нее полное отсутствие слуха, чувства ритма и голоса. Медведь тут наступил не на ухо, он просто сел целиком на девочку и сидит на ней до сих пор.
Короче говоря, в «музыкалку» меня не приняли, а вот несчастная Машка Гиллер, обладавшая, как на грех, стопроцентным музыкальным слухом, вынуждена была после обычной школы отправляться в музыкальную да еще потом киснуть дома над пианино. Во время нашего детства магнитофоны были большой редкостью, катушечный аппарат, имевшийся в школе, частенько ломался во время вечеров, и наша классная руководительница Наталия Львовна говорила:
– Ничего, ничего, сейчас Маша нам поиграет, а все потанцуют!
Представляете радость Машки, которой предстояло долбасить по клавишам в тот момент, когда другие веселились!
Поняв, что Грушеньке никогда не победить на Конкурсе пианистов имени П.И. Чайковского, мама купила абонемент в Консерваторию. Невозможно вам описать мучения ребенка, вынужденного сидеть в зале и внимать звукам, которые кажутся ему одинаковыми. Моцарт, Вивальди, Бах, Бетховен, Шопен, Мусоргский… Я прослушала их произведения не один раз, но запомнить не смогла и никогда не разберу, кому принадлежит та или иная мелодия. Если честно, я ненавидела Консерваторию, Концертный зал имени Чайковского и конферансье Анну Чехову. Слегка примирял меня с походом в храм музыки буфет. Там продавали бутерброды с моей любимой копченой колбасой и ситро. Налопавшись, я мирно дремала в кресле, изредка пересчитывая трубы у органа. Надо же было хоть чем-то заняться во время концерта. Желая привить девочке музыкальный вкус, мама и бабушка достигли противоположного результата, меня стало тошнить при виде симфонического оркестра.
И если вы думаете, что этим мучения мои ограничивались, то ошибаетесь. Каждый выходной Грушеньку обязательно отправляли в музыкальный театр, слушать оперу или смотреть балет, намного реже мне удавалось увидеть обычную пьесу.
Опера меня раздражала, а во время танца очередных лебедей я мирно засыпала. Мама и бабушка очень огорчались отсутствию у меня музыкальности, сами-то они были меломанками, поэтому в два голоса отчитывали меня после представления. Я ощущала себя неуютно, сидя в огромном зале среди тех, кто обожал музыку. У людей на лицах было выражение умиротворения и восторга, и мне казалось, что в целом мире есть только одна тупая личность – это я!
Но один раз бабушка заболела, у мамы случилась спешная работа, и со мной в Консерваторию отправили папу. При первых звуках скрипки он закрыл глаза и засопел. Я прислушалась и пришла к выводу: папочка спит. В антракте я поинтересовалась:
– Ты любишь Шумана?
– Нет, – рявкнул отец, – впрочем, Шопена, Чайковского, Пуччини и иже с ними тоже! Терпеть не могу, тоска!
Мы уставились друг на друга, потом я робко предложила:
– Может, пойдем в Дом литераторов? Он же тут совсем рядом, посидим в «нижнем» буфете!
– Отлично, – обрадовался папа, – а маме с бабушкой соврем! Скажем, что восторгались концертом!
С тех пор мы с папой очень полюбили «бывать» в Консерватории, одна беда, Аркадий Николаевич редко мог выкроить свободное время.
В нашем доме, набитом книгами, не водилось литературы криминального жанра. Мама считала детективы произведениями «ниже плинтуса». Те томики, которые по недоразумению дарили дочери гости, она мгновенно отправляла в мусоропровод. Но против Конан Дойла и Эдгара По мама ничего сказать не могла, это же были признанные классики! Поэтому я выучила рассказы про Шерлока Холмса наизусть. Надо сказать, что такое отношение к детективному жанру было тогда повсеместным среди писателей, критиков и издателей. Но читатель-то хотел получить детективы страстно. Абсолютно неинтересный журнал «Звезда Востока», печатавший унылые произведения авторов из разных союзных республик, преимущественно Средней Азии, имел рекордно высокий тираж лишь по одной причине. Изредка на его страницах, в самом конце, после повестей о трудовых буднях сборщиков хлопка и рассказов об установлении советской власти в Туркмении, появлялись переводы Чейза, Агаты Кристи или Рекса Стаута.
В 1964 году папу пригласили в Федеративную Республику Германии. Помните, тогда существовали две Германии, социалистическая и капиталистическая: ГДР и ФРГ? Советских писателей традиционно выпускали в социалистическом лагере, но вот папину книгу отчего-то решили издать в мире капитализма, и отец поехал на встречу с издателем.
Нынешним подросткам, спокойно разъезжающим по всему миру, не понять нас, тех, живших за железным занавесом. Я очень хорошо говорила по-немецки. Во-первых, обучалась в школе, где этот язык считался самым важным предметом, а во-вторых, имела репетиторшу этническую немку Розу Леопольдовну, жену немецкого антифашиста, сгинувшего в сталинских лагерях. Она ходила ко мне каждый день, с четырех лет. «Танте Роза»[3] не вдалбливала ребенку в голову нудные грамматические правила, не заставляла переводить газеты и учить гигантские куски из Гейне и Гете. Нет, мы проводили время в свое удовольствие: играли в куклы, пили чай, варили суп, ходили вместе в магазин. Розу Леопольдовну скорее следовало назвать моей няней или, по-нынешнему, гувернанткой. Впрочем, она сама любила, когда про нее говорили: «бонна». Вряд ли кто помнит сейчас значение этого слова, та же няня, только на немецкий лад. Роза Леопольдовна очень плохо изъяснялась на русском языке, и мы болтали исключительно на немецком. Результат не замедлил сказаться: лет в шесть я тараторила по-немецки как автомат и свободно читала в оригинале сказки братьев Гримм. На память о Розе Леопольдовне у меня на всю жизнь осталось изумительное произношение, в особенности звука «ch», который многие люди, выучившие язык Гейне в московской школе, ничтоже сумняшеся произносят как «щ».
В пять лет ко мне стала ходить еще и француженка Натали. Она тоже появлялась каждый день и тоже на два часа. Через пару месяцев в моей голове смешались два языка, и я начала говорить странными предложениями, ну вроде:
– Папа, bitte…[4] – затем следовал французский глагол.
Но потом все устаканилось, разлеглось по полкам, и я больше не путалась.
Узнав о том, что его будут издавать в ФРГ, папа попросил издателя пригласить и меня. Отто Загнер, естественно, согласился, и мы вместе с отцом прилетели в Мюнхен. Не передать словами ощущения ребенка, попавшего в мир капиталистического товарного изобилия. Сначала я чуть не упала в обморок в продуктовом магазине, пытаясь сосчитать шоколадки, затем, разинув рот, стояла среди вешалок со шмотками и прилавков с игрушками. Но основной шок я испытала в книжной лавке.
В те годы магазины в СССР, торгующие литературой, производили очень унылое впечатление. На полках стояли томики в серых, невзрачных переплетах. Ни ярких энциклопедий, ни красивых детских книжек, ни альтернативных школьным учебных пособий не было и в помине. А в Мюнхене я попала в царство кричащих обложек, картинок, комиксов… Было от чего обалдеть. Отто, привезший меня в магазин, усмехнулся и спросил:
– Ну, что хочешь?
– Все детективы, – мигом ответила я.
Загнер кивнул, и со мной в Москву прибыл огромнейший ящик, набитый под завязку томиками, чьи обложки украшали изображения пистолетов и кинжалов.
Мама при виде подарков пришла в ужас, но хитрая дочь моментально заявила:
– Это все для дальнейшего углубленного изучения немецкого!
И что было возразить несчастной маме, коли ребенок решил освоить «басурманский» язык в совершенстве? Книги заняли в моей комнате целую стену. И я принялась за чтение.
Первые десять детективов дались мне с трудом. Со словарем в руках я продиралась сквозь дебри фраз, страшно злясь на то, что не могу проглотить книгу залпом. На одиннадцатом стало чуть легче, на пятнадцатом я сообразила, что больше не нуждаюсь в словаре и читаю совершенно свободно. Дик Фрэнсис, Нейо Марш, Рекс Стаут, Чейз, Джорджет Хейер, Честертон и многие, многие другие пришли ко мне впервые на немецком языке. Сколько упоительных минут провела я с книгой в руке, сколько раз ссорилась с бабушкой, считавшей, что ребенок обязан в девять вечера лежать в кровати и мирно сопеть в подушку. Выручало меня одно обстоятельство. Каждый вечер бабуля смотрела новости, а потом мгновенно засыпала. Ровно в десять вечера в нашей комнате раздовался тихий храп Фаси. Я тут же вскакивала и неслась в туалет. Там, устроившись на унитазе, я сладострастно погружалась в мир расследований, совершенно не боясь, что меня поймают. Фася спала, не просыпаясь, мама и папа приходили домой за полночь. Впрочем, я всегда знала о том, что кто-то пытается открыть входную дверь, потому как наша пуделиха Крошка начинала лаять и скрести лапами пол в коридоре. Поэтому родители никогда не заставали меня врасплох.
Но один раз случился казус. То ли Крошка крепко заснула, то ли я слишком зачиталась, но вдруг в самый интересный момент, когда я прочла фразу: «И тут инспектор понял, кто виноват…», дверь в туалет распахнулась и появился папа.
От неожиданности и ужаса мне показалось, что на пороге возникла фигура убийцы, я заорала и провалилась внутрь унитаза.
Папа, не ожидавший встретить никого в сортире, тоже завопил, да так громко, что со стены в коридоре свалилась картина и треснула по голове потерявшую всякую бдительность Крошку. Пару секунд мы с отцом кричали, не узнавая друг друга, потом появилась рассерженная мама и, выдернув меня из унитаза, мигом навела порядок.
В десятом классе передо мной встал вопрос, куда идти учиться дальше. Естественно, все связанное с точными и естественными науками отпадало. Меня тянуло в мир искусства: ГИТИС, ВГИК, актерский факультет, но, очевидно, тяга не была безумной, потому что я легко согласилась с мамой, сказавшей:
– Знаешь, детка, актриса – очень зависимая профессия. Станешь годами ждать роли, если не посчастливится выйти замуж за режиссера.
Я кивнула. Тогда за дело взялся папа.
– Пойдешь на факультет журналистики, – сказал он, – во всяком случае, без интересной работы не останешься. Уж я пристрою тебя куда-нибудь.
Отец в 1969 году был членом редколлегий журналов «Крокодил», «Москва», «Огонек», секретарем парторганизации Союза писателей… Понимаете, да?
Я не стала спорить: журфак так журфак. Писать мне нравилось, работа в газете казалась интересной.
Экзамены я сдала на один пятерки, впрочем, вспоминается пара смешных ситуаций. В тот год, когда я поступала в МГУ, абитуриенты проходили четыре испытания: сочинение, русский устный, иностранный язык и история.
Сочинение я, вспоминая Лилю Брик, написала очень легко. Тема звучала так: «Революционная поэтика В. Маяковского». У меня имелось собственное мнение по этому поводу, но я уже была достаточно умна и изложила то, что прочитала в учебнике. С русским языком тоже не было трудностей, я знала его хорошо. Сами понимаете, что и немецкий сдался без проблем. Текст, предложенный для перевода, оказался до смешного легким, что-то про партизан и Великую Отечественную войну. Я ответила и удостоилась милостивого кивка главной экзаменаторши. Пожилая дама, не предполагавшая, что абитуриентка свободно владеет языком, сказала своей коллеге по-немецки:
– Вот, хоть и «списочница», но я со спокойной душой ставлю ей «отлично».
– До тех пор пока у нас будут идиотские тексты, – ответила ей, тоже по-немецки, коллега, – большинство ребят получат хорошие отметки. Дать бы им отрывок из Гейне…
Я не поняла, что имела в виду экзаменаторша под словом «списочница», но их диалог меня обидел, и я мигом отозвалась, естественно, на немецком:
– Могу и из Гейне, и из Гете, и из современных поэтов, только спросите.
Женщины переглянулись, а я принялась декламировать строфы из «Фауста».
– Идите, Васильева, – разозлились тетки, – больше пятерки все равно не получите.
Имея на руках сплошные «отлично», я совершенно не боялась истории, а, вытянув билет, обрадовалась безмерно. Мне досталось сражение советских и фашистских войск на Курской дуге. Я великолепно знала материал, потому что именно этот же билет попался мне и на выпускных школьных экзаменах, кроме того, я любила историю и совсем недавно прочитала толстенный том, посвященный тем событиям.