Страница:
Кстати замечу: из писавших о нашем самоупоении и дразнивших нас им после Севастополя было несколько новых молодых писателей, обративших тогда на себя большое внимание общества и возбудивших в нем горячее сочувствие к их обличениям. И, однако, к этим истинно желавшим добра обличителям присоединилось тогда тотчас же столько нахального и грязного народу, явилось столько свистопляски, столько людей, совсем не понимавших, в чем сущность дела, а, между тем, воображавших себя спасителями России, мало того - явилось в их числе столько даже откровенных врагов России, что они, под конец, сами повредили тому делу, к которому примкнули и которое повелось было талантливыми людьми. Но сначала и они имели успех, единственно потому, что чистые сердцем русские люди, действительно жаждавшие тогда повсеместно обновления и нового слова, не разобрали в них негодяев, людей бездарных и без убеждений, и даже продажных. Напротив, думали, что они-то и за Россию, за ее интересы, за обновление, за народ и общество. Кончилось тем, что огромное большинство русских людей наконец разочаровалось и отвернулось от них, - а затем уж пришли биржевики и железнодорожники... Теперь этой ошибки, кажется, не повторится, потому что несомненно явятся новые люди, уже с новою мыслью и с новою силою.
Эти новые люди не побоятся самоуважения, но и не побоятся не плыть за старым. Не побоятся и умников: они будут скромны, но будут уже многое знать, по опыту и уже на деле, из того, что и не снилось мудрецам нашим. По опыту и на деле они научатся уважать русского человека и русский народ. Это-то познание они уж наверно принесут с собой, и в нем-то и будет состоять их главная точка опоры. Они не станут сваливать всех наших бед и всех неумений наших единственно лишь на свойства русского человека и русской натуры, что обратилось уже в казенный прием у наших умников, потому что это и покойно и ума не требует. Они первые эасвидетельствуют собою, что русский дух и русский человек, в этих ста тысячах взваленных на них обвинений, не виноваты нисколько, что там, где только есть возможность прямого доступа русскому человеку, там русский человек сделает свое дело не хуже другого. О, эти новые люди поймут наконец, несмотря на всю свою скромность, как часто наши умники, даже и чистейшие сердцем и желающие истинной пользы, - садились между двух стульев, желая отыскать корень зла. К этим-то новым людям, которые несомненно явятся после войны, примкнет много живых сил из народа и русской молодежи. Они и до войны уже объявлялись, но мы всё еще их не могли тогда заметить, и когда мы все здесь ожидали увидеть лишь зрелища цинизма и растления, они там явили зрелище такого сознательного самоотвержения, такого искреннего чувства, такой полной веры в то, за что пошли отдавать свои головы, что мы здесь лишь дивились: откуда взялось все это? Некоторые иностранные корреспонденты иностранных газет упрекали некоторых русских офицеров за то, что они самолюбивы, карьеристы, рвутся к отличиям, забывая главную цель: любовь к родине и к тому делу, которому взялись служить. Но если и есть у нас такие офицеры, то всё же этим корреспондентам не дурно было бы узнать и о той молодежи или об тех, незаметных даже по чину своему офицерах, скромных слугах отечества и правого дела, которые умирали вместе с своими солдатами доблестно, с полным самоотвержением, вовсе уже не для награды, не для красы и не для карьеры, а потому только, что были великие сердца, великие христиане и незаметные великие русские люди, которых так много, чуть не до последнего солдата, в нашем войске. Заметьте тоже, что, говоря о грядущем новом человеке, я вовсе не указываю лишь на одних наших воинов, в ожидании того, когда они воротятся. Явятся и бесчисленные другие - все те, которые прежде так жаждали верить в русского человека, но не могли проявиться, и идти против всеобщего, царившего наружу, отрицания и пессимизма. Но теперь, созерцая, с какой верой в свои силы проявился русский человек там, они поневоле ободрятся и поверят, что есть настоящие русские силы и здесь: откуда тамошние-то взялись, как не отсюда же? А ободрившись, сплотятся и скромно, но твердо примутся уже за настоящее дело, не боясь ничьих громких и звонких слов. И всё таких старых, старых слов! А умные старички наши все еще до сих пор уверены, что они-то и есть самые новые и молодые люди и что говорят самые новые слова!
Но главное и самое спасительное обновление русского общества выпадет, бесспорно, на долю русской женщины. После нынешней войны, в которую так высоко, так светло, так свято проявила себя наша русская женщина, нельзя уже сомневаться в том высоком уделе, который несомненно ожидает ее между нами. Наконец-то падут вековые предрассудки, и "варварская" Россия покажет, какое место отведет она у себя "матушке" и "сестрице" русского солдата, самоотверженнице и мученице за русского человека. Ей ли, этой ли женщине, столь явно проявившей доблесть свою, продолжать отказывать в полном равенстве прав с мужчиной по образованию, по занятиям, по должностям, тогда как на нее-то мы и возлагаем все надежды наши теперь, после подвига ее, в духовном обновлении и в нравственном возвышении нашего общества! Это уже будет стыдно и неразумно, тем более, что не совсем от нас это и зависеть будет теперь, потому что русская женщина сама стала на подобающее ей место, сама перешагнула те ступени, где доселе ей полагался предел. Она доказала, какой высоты она может достигнуть и что может совершить. Впрочем, говоря так, я говорю про русскую женщину, а не про тех чувствительных дам, которые кормили турок конфетами. В доброте к туркам, конечно, нет худа, по всё же ведь это не то, что совершили там те женщины; а потому эти всего только русские старые барыни, а те - новые русские женщины. Но и не про тех одних женщин говорю я, которые там подвизаются в деле божием и в служении человечеству; те своим появлением только доказали нам, что в русской земле много великих сердцем женщин, готовых на общественный труд и на самоотвержение, - потому-что, опять-таки, откуда же те-то взялись, как не отсюдова же? Но о русской женщине и о несомненном ближайшем жребии ее в нашем обществе я хотел бы поговорить побольше и особо, а потому и возвращусь еще к этой теме в следующем октябрьском "Дневнике" моем.
ОКТЯБРЬ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
I. К ЧИТАТЕЛЮ
По недостатку здоровья, особенно мешающему мне издавать "Дневник" в точные определенные сроки, я решаюсь, на год или на два, прекратить мое издание. Делаю это с чрезвычайным сожалением, потому что и не ожидал, начиная прошлого года "Дневник", что буду встречен читателями с таким сочувствием. Сочувствие это продолжалось всё время, до последнего дня. Благодарю за него искренно. Благодарю особенно всех обращавшихся ко мне письмами: из писем этих я узнал много нового. И вообще издание "Дневника", в продолжение этих двух лет, многому меня самого научило и во многом еще тверже укрепило. Но, к сожалению, я решительно принужден остановиться. С декабрьским выпуском издание окончится. Авось ни я, ни читатели не забудем друг друга до времени.
II. СТАРОЕ ВСЕГДАШНЕЕ ВОЕННОЕ ПРАВИЛО
Об наших военных ошибках в нынешнюю кампанию говорили и писали и в Европе, и в России. Продолжают рассуждать и теперь. Верная и полная оценка наших военных действий, конечно, принадлежит лишь будущему, то есть по крайней мере может состояться лишь по окончании войны; но некоторые факты выступают уже и теперь с достаточною полнотою, чтоб произнести о них более или менее точное суждение. Не о военных ошибках наших возьмусь судить я, малокомпетентный в этом деле человек (хотя малокомпетентные-то, кажется, всех более у нас теперь и горячатся). Я лишь хочу указать на один современный факт (а не на ошибку), который доселе был военной наукой мало разъяснен, мало наблюдаем, не успел быть оценен в своей современной сущности, который можно было угадывать лишь в теории, но который, практически, почти никогда не был подтвержден, вплоть до нынешней войны. Этому роковому, до нынешней войны практически не подтвержденному в военном деле факту суждено было, как нарочно, проявиться в самой полной своей силе и в самой окончательной своей точности, неминуемо в нынешнюю кампанию, потому что этот чисто военный факт как раз подошел к национальному военному характеру турок или, лучше сказать: к главному отличительному свойству их военного характера. Мало того, можно даже так заключить, что факт этот и не разъяснился бы, пожалуй, без турок, - по крайней мере, в Европе, несмотря на недавние войны (и такие огромные войны как франко-прусская война), он еще не был разъяснен, не успел определиться. Теперь, после рокового опыта текущей войны, он, разумеется, войдет в военное искусство и будет оценен по своему значению. Но в текущую войну роковое для нас заключалось в том, что русская армия, так сказать, наткнулась на этот неразъясненный во всем практическом своем значении военный факт и что предназначено было разъяснять его нам, русским, с огромным ущербом для нас, по крайней мере до тех пор, пока смысл его не выяснился для нас вполне. Между тем очень многие, и у нас, и в Европе, наклонны до сих пор считать этот огромный ущерб, который мы понесли от этого неразъясненного факта, - единственно лишь нашей военной ошибкой, тогда как тут было нечто роковое и неминуемое, а не ошибка, и будь на нашем месте, например, хоть германское войско, то и оно бы ссадило себе на этом факте бока... хотя, может быть, скорее оценило бы его и поспешнее приняло меры. Я хочу только сказать, что не все наши ошибки теперешней кампании - суть в самом деле ошибки и что важнейшая из этих ошибок постигла бы и любую европейскую армию на нашем месте. Повторяю, мы наткнулись на неразъясненный военный факт и до разъяснения его понесли ущерб, - а это нельзя считать безусловной ошибкой. Но что же это за факт?
Когда я, в моей юности, слушал курс высших военных и инженерных наук в Главном инженерном училище, тогда существовало у нас одно убеждение, считавшееся непреложным, одна инженерная аксиома. (Впрочем, поспешу оговориться в скобках: я так давно оставил инженерное и военное дело, что не претендую ни на .малейшую в этом смысле компетентность. Я поступил в Главное инженерное училище и слушал в нем шестилетний курс в конце тридцатых и в начале сороковых годов; затем, кончив курс и оставив училище, прослужил инженером лишь год, вышел в отставку и занялся литературой. Тотлебен вышел тремя или четырьмя годами прежде меня. Кауфмана я помню в офицерских классах. С младшим Кауфманом я был в одно время еще в кондукторских. Радецкий, Петрушевский и Иолшин были всего лишь одним классом старше меня. Из моих же одноклассных товарищей удалились с прямого пути на путь шаткий и неопределенный всего только трое: я, писатель Григорович и живописец Трутовский. Одним словом, всё это было очень давно.) Эта инженерная аксиома состояла в том, что нет и не может быть крепости неприступной, то есть как бы ни была искусно укреплена и оборонена крепость, но в конце концов она должна быть взята, и что, стало быть, военное искусство атаки крепости всегда превышает средства и искусство ее обороны. Разумеется, всё это лишь вообще и теоретически; отвлеченно рассматривается лишь существенное свойство обоих инженерных искусств, атаки и обороны крепостей. Разумеется тоже, что нет правила без исключений; и у нас указывалось тогда на некоторые существующие крепости, которые будто бы были неприступны. Гибралтар, например, о котором, впрочем, мы знали лишь по слухам. Но в научном смысле все-таки никакой Гибралтар не мог и не должен был считаться неприступным, и аксиома, что искусство атаки крепости всегда превышает средства и искусство ее обороны, оставалась непоколебимою.
О, другое дело на практике. Иная крепость, например, может получить характер неприступной твердыни (не будучи таковою) потому только, что она, по тем или другим обстоятельствам, может слишком долго задержать перед собою главные силы неприятеля, истощить эти силы и таким образом сослужить службу, больше которой и нельзя требовать. Тотлебен, например, наверно знал, что Севастополь все-таки возьмут наконец, и не могут не взять, как бы он ни защищал его. Но союзники уже наверно не знали и не предполагали, начиная осаду, что Севастополь потребует от них таких напряжений силы. Напротив, вероятно, полагали, что Севастополь займет их месяца на два и войдет лишь как мимоходный эпизод в обширный план тех бесчисленных ударов, которые они готовились нанести России и кроме взятия Севастополя. И вот именно Севастополь-то и сослужил службу неприступной твердыни, хотя и был взят под конец. Долгой, неожиданной для них гениальной защитой Тотлебена силы союзников, военные и финансовые, были истощены и потрясены до того, что по взятии Севастополя о дальнейших ударах нечего было и думать, и враги наши желали мира по крайней мере не менее нашего! А такие ли условия мира предложили бы они нам, если бы удалось им взять Севастополь через два месяца! Таким образом и не надо абсолютно неприступных крепостей - при искусной защите и при доблестной стойкости защитников и далеко не неприступная крепость может сломить силы врагов. Тем не менее, как ни гениальна была защита Севастополя, но, повторю это, он, все-таки, рано ли, поздно ли, должен был пасть, потому что, при известном равенстве сил обоих противников, сила атаки всегда превышает силу обороны (то есть опять-таки в научном смысле говоря, а не в практическом, ибо от иных твердынь действительно уходили иногда атакующие, после даже долгой осады их и не по неприступности их, а рассчитывая лишь сделать другой удар, в другом месте и с меньшим ущербом сил, если только такой исход мог представиться).
III. ТО ЖЕ ПРАВИЛО, ТОЛЬКО В НОВОМ ВИДЕ
И вот этот военный факт, эта, так сказать, военная аксиома в нынешнюю нашу войну с турками вдруг как бы поколебались и чем же - не "долговременным" фортификационным укреплением, не неприступною твердынею грозной крепости, а летучим, полевым, много что "временным" фортификационным укреплением. Прежде полевые укрепления и в счет не шли, это была лишь полевая фортификация. Полевая фортификация лишь укрепляла местность боя, но неприступною никогда ее не могла сделать. У нас под Бородином были воздвигнуты редуты и оказали свою пользу, то есть укрепили местность, но все-таки были взяты и хоть с ущербом для неприятеля, но все-таки в тот же день были взяты, в день битвы.
И вот под Плевной произошло что-то совсем уже новое. Ряд простых полевых, много что временных (не очень тоже важная вещь в прежнее время) укреплений придает местности значение неприступной твердыни, которую прежними средствами и взять нельзя, которая уже потребовала от нас двойных, тройных усилий, чем предполагалось вначале, и которая до сих пор еще не взята. Будь весь этот грозный ряд укреплений с прежними средствами защиты - устоял ли бы он против энергического, блистательного, беспримерного натиска русских? Конечно, нет: сослужил бы свое дело, затруднил бы атаку, но 50 000 русских, конечно, при таком беззаветном натиске, как 30-го августа, овладели бы редутами и разбили бы пятидесятитысячную армию Османа-паши, то есть дело завершилось бы при равном числе войск и не потребовалось бы никаких подкреплений. Теперь же, после двух неудавшихся штурмов, оказалось необходимым увеличить нашу армию вдвое, и это по крайней мере, и это только первый шаг к достижению цели.
В чем же дело? Уж конечно, в теперешнем ружье. Турок закрывшись наскоро набросанною насыпью, может выпустить в атакующих такую массу пуль, что не невероятно, если и вся штурмующая колонна, не дойдя еще и до гласиса, будет истреблена до последнего человека. О, конечно, можно взять всю Плевну совершенно прежними средствами, то есть прежней фронтальной атакой без фортификационных работ, вот точно так же, как были взяты редуты под Бородином. И наши русские это бы сделали! Может быть, ни одна армия в Европе не решилась бы сделать это, а они бы сделали. Только вот беда: оказалось из опыта, что для этого наверно надо положить русских десятками тысяч, так что, овладев редутами фронтальной атакой, мы, при равном вначале числе войск с Османом, оказались бы, под самый конец, столь обессиленными численно, что уже не могли бы сдержать Османа, который бы потерял в десять раз меньше нашего за своими насыпями. Итак, после двух страшных неудавшихся приступов выяснилась наконец необходимость: во-первых, увеличить вдвое нашу силу, затем, с помощию Тотлебена, приступить к инженерным работам, к чему-то даже похожему на атаку сильнейших, долговременных крепостей, затем к обложению Плевны, к занятию дорог, к пресечению сообщений, подвозов к неприятелю. Одним словом, ряд весьма обыкновенных полевых и временных укреплений сослужил врагу нашему роль первоклассной крепости. И хоть и возьмут Плевно (что наверно), то есть, вернее сказать, хоть и возьмут Османа, когда он пойдет напролом, чтобы выйти из собственной западни и не умереть в ней с голоду, а бросившись напролом откроется и из защищающегося перейдет сам в роль атакующего (в этом-то и всё для нас дело), чем разом потеряет все выгоды смертоносного и непреоборимого огня за закрытыми укреплениями, - тем не менее в результате все-таки выйдет то, что Плевна уже сослужила свое дело врагу нашему, остановила первоначальное победоносное шествие русских, принудила на двойные, тройные усилия и растраты (к чему даже и в Европе уже считали Россию неспособной), и - кто знает, может быть, и без такого страшного для себя результата в конце: Осман всё же ведь надеется хоть половину-то своей армии урвать у русских и убежать вместе с нею, а там опять где-нибудь окопаться и опять воздвигнуть новую Плевну (если только ему дадут всё это устроить; но ведь всякому позволительно надеяться, а Осман человек энергичный и гордый).
Даже так можно сказать: если у обороняющегося есть шанцевый инструмент и хоть десятка два тысяч солдат, с теперешним ружьем, то ряд этих простых прежних полевых укреплений, которых можно в одну ночь разбросать по избранной местности сколько угодно, назавтра усилит эти теперешние два десятка тысяч войска до силы пятидесяти или шестидесятитысячной армии, с которою, если обстоятельства не благоприятствуют при том маневрированию, вы уже и не знаете что делать. Таким образом - этот ряд легких укреплений оказывается иной раз даже лучше для защищающегося, чем самая грозная и неприступная крепость, потому что эту крепость обороняющийся, отступая, как бы переносит с собою в другое любое место, был бы шанцевый инструмент. Вы у него возьмете ее наконец, положив при штурме тысячи солдат, а назавтра вас встречает такая же крепость на вашем пути, если только успеет уйти от вас враг. Не одна Плевна теперь в Турции, а всякая турецкая армия, всякий даже отряд окапывается и выставляет наутро русскому из-за окопов свои смертоносные ружья: "Подходи-ка, дескать, в двойных силах, да теряй войска вдесятеро, чем ты рассчитывал в начале войны". Атакующему остается, чтоб поравняться силами с атакованным, стать напротив него и тоже окопаться. Но этого нельзя, он атакующий, он пришел, чтоб атаковать и идти вперед. Он не может сидеть за укреплениями, он пришел штурмовать укрепления... Знающие люди поймут, что я говорю лишь теоретически, говорю об атаке и обороне вообще, отбрасывая все другие случайности войны, изменяющие поминутно ход дела, колеблющие его в ту или другую сторону. Я хочу только выразить формулу, что при нынешнем ружье, с помощию полевых укреплений, всякий обороняющийся, в какой бы то ни было стране Европы, получил вдруг страшный перевес сил перед атакующим. Сила обороны пересиливает теперь силу атаки и обороняющемуся несомненно выгоднее воевать, чем атакующему. Вот тот факт, до сих пор в военном деле не разъясненный, в достаточной полноте, и даже совсем неожиданный, на который нам, русским, суждено было наткнуться и его разъяснить к огромному нашему ущербу. И это вовсе не наша ошибка, а лишь новый военный факт, вдруг вышедший наружу и вдруг разъяснившийся...
IV. САМЫЕ ОГРОМНЫЕ ВОЕННЫЕ ОШИБКИ ИНОГДА МОГУТ БЫТЬ СОВСЕМ НЕ ОШИБКАМИ
Ну вот, скажут мне, какой вы тут новый факт открыли? Разве не знали мы до начала кампании, что такое новое ружье и его смертоносная сила? Да и не новое оно, а давно уже старое, так что мы не только могли, но и должны были еще в Петербурге рассчитать и приготовиться к его страшному действию, особенно за закрытым укреплением. То-то и есть, что на деле не так выходит, как кажется в теории, и что мы действительно не могли рассчитать и приготовиться. Легко это кажется лишь тем штатским людям, которые, сидя в своих кабинетах, критикуют теперь наши военные действия. Я ведь не отрицаю ошибок, заметьте себе, я ведь признаю, что они есть и быть должны, я только этот один факт не хочу считать безусловно нашей ошибкой и объявляю, что до нынешней войны он был фактом неразъясненным и даже неизвестным во всей своей подавляющей силе. О, без сомнения, можно было рассчитать и заранее знать, что при нынешнем ружье обороняющийся, закрывшись самым легким укреплением, может принесть вреда атакующему даже вдвое более, чем прежде; узнать и рассчитать - это дело легкое и даже никакой военной науки не требует. Но вот что было уже несравненно труднее рассчитать и предузнать - именно: что при нынешнем ружье обороняющийся, закрывшись укреплением, нанесет вреда не вдвое против прежнего, а, по крайней мере, впятеро, а при такой энергической обороне, которую мы встретили у турок (и на которую нам слишком извинительно было не рассчитывать), так и вдесятеро. Факт-то был, положим, известен, но сила его, размеры его были неизвестны. Неизвестно было, что нынешнее ружье хоть и усилило нападающего, по защищающегося усилило несравненно больше. Эта чрезмерность-то усиления не была нам известна, и вот чрезмерность-то эта и составляет новый, неожиданный факт, на который мы наткнулись.
Не была известна и не могла быть известна, потому что нигде, до теперешней войны с турками, она не открывалась в такой полноте. Поверьте, что будь на нашем месте германская армия, то и она бы наткнулась на этот факт и натерла бы себе бока порядочно. Повторяю, может быть, ранее нашего оценила бы и усвоила всё значение факта и меры бы приняла. Но тут уж свойства народного духа: немец осторожнее и осмотрительнее, в иных случаях, русского, но русский солдат обладает зато такой самоотверженной дисциплиной, таким полным самопожертвованием, такой силой энергии, стойкости и напора, что, право, трудно решить: что еще лучше-то в военном деле, то или другое? Естественно, что наши компетентные люди, зная русского солдата, могли не очень задумываться вначале, прежде опыта над силой нового ружья, даже за укреплениями, и хотя бы оно не только вдвое, но и втрое было страшнее прежнего ружья - могли не столь бояться его. А оказалось, что новое ружье за укреплениями впятеро и даже вдесятеро сильнее прежнего ружья, но в этом можно было убедиться единственно лишь из практики... А практики в этом случае до сих пор еще в европейских войнах не было. Да, с появлением нового ружья еще много фактов не разъяснилось, и даже самых, казалось бы, простейших. Мы, например, только и ожили теперь, когда прибыли к нашему войску берданки, а пустили войско вначале с другим ружьем, медленным и недальнобойным. Это уже была бесспорная ошибка. Но тот факт, на который я указываю, не был ошибкой: предвидеть его нельзя было во всей полноте, рассчитать тоже нельзя было в точности прежде практики.
Франко-прусская война, между двумя народами столь высокими по образованию, столь равными по силе открытий, изобретений, столь равными по вооружению (у французов было еще лучше ружье, чем у немцев, и немцы принуждены были его принять, не откладывая дела, в самый момент войны), - эта франко-прусская война, привнесшая столь много нового в военное искусство и почти произведшая в нем переворот, не разъяснила, однако же, нашего факта нимало. А могла бы разъяснить. Но случились особые обстоятельства, тому помешавшие, и победитель Франции до сих пор, до самой нашей турецкой войны, оставался в неведении, что побежденный им француз имел колоссальное средство в своих руках, чтоб остановить напор немцев в 1871, но не прибегнул к этому средству лишь по особым обстоятельствам, сделавшим то, что средство это и не могло тогда войти французу в голову. Немец победил вовсе не французов, а лишь французские тогдашние порядки, сначала наполеоновского режима, а потом республиканского хаоса. В начале воины французская армия, национальный характер которой фронтальная атака грудью, была страшно изумлена и подавлена нравственно тем, что вместо перехода через Рейн и вторжения в Германию она принуждена защищать свою территорию у себя дома. Произошло несколько сражений, в которых победили немцы. Но мысль о том, что с их великолепным шаспо можно бы сразу выдвинуть, чтоб остановить страшный натиск врага, несколько страшнейших Плевн, - не приходила французу вовсе в голову. Он всё рвался грудью вперед и до самого Седана не хотел верить, что он побежден. Последовал Седан, а затем регулярные армии, в большинстве своем, по соображениям вовсе не военным, были устранены от дела. Осталась защита Парижа с сумасшедшим Трошю. Гамбетта вылетел из Парижа на воздушном шаре, descendit du ciel (сошел с неба) в одном департаменте (как пишет об нем один историк), объявил диктатуру и начал набирать новые армии. Эти новые армии мало похожи были на настоящее войско и составлены из всякого сброду не по вине, однако, Гамбетты. Сами они писали тогда же, что большинство их солдат не умело даже зарядить ружья и прицелиться, да и не заботилось о том, не хотело воевать, а хотело покоя. Пошла зима, стужа, голод. Где им было догадаться, что можно вдруг стать втрое, вчетверо сильное врага, с ружьем Шаспо и с шанцевым инструментом? Да и был ли у них шанцевый инструмент? Помешала тоже осада Парижа, имевшая смысл скорее решающе-политический, чем военный. Одним словом, французы новым страшным военным фактом не воспользовались, да и сами не узнали его силы. С теперешней нашей турецкой войной факт выяснился во всей полноте, и, уж конечно, политические и военные люди Германии с беспокойством намотали его себе на ус. В самом деле, если факт этот войдет в науку, в тактику всех армий, то, может быть, и французы им воспользуются, когда Германия опять на них бросится. И если французы, отбросив свои военные предрассудки (что очень трудно делается), - вполне усвоят убеждение, выведенное из турецкой нашей войны: что защита, с новым ружьем и шанцевым инструментом, несравненно сильнее теперь атаки и требует от атакующего удвоенных сил, то выйдет следующее соображение: у французов войска миллион, но есть общее военное правило, что атакованному несравненно легче совокупить все свои силы, если он воюет у себя дома, даже если б государство было и при таких невыгодных военных границах, как Россия, но что атакующий, если б имел (чего никогда не бывает) даже хоть два миллиона войска, то никак он не может войти в атакованную землю более чем с шестью или семью стами тысячами войска. Вообразите же теперь, что этот весь миллион защищающихся прибегнет притом к шанцевому инструменту с такою же энергией и широкостью приема, как теперь турки, вообразите притом талантливого полководца и превосходных инженеров, - тогда ведь Германии пришлось бы послать во Францию даже и не миллион, а minimum полтора! Об этом наверно кто-нибудь теперь в Германии думает.
Эти новые люди не побоятся самоуважения, но и не побоятся не плыть за старым. Не побоятся и умников: они будут скромны, но будут уже многое знать, по опыту и уже на деле, из того, что и не снилось мудрецам нашим. По опыту и на деле они научатся уважать русского человека и русский народ. Это-то познание они уж наверно принесут с собой, и в нем-то и будет состоять их главная точка опоры. Они не станут сваливать всех наших бед и всех неумений наших единственно лишь на свойства русского человека и русской натуры, что обратилось уже в казенный прием у наших умников, потому что это и покойно и ума не требует. Они первые эасвидетельствуют собою, что русский дух и русский человек, в этих ста тысячах взваленных на них обвинений, не виноваты нисколько, что там, где только есть возможность прямого доступа русскому человеку, там русский человек сделает свое дело не хуже другого. О, эти новые люди поймут наконец, несмотря на всю свою скромность, как часто наши умники, даже и чистейшие сердцем и желающие истинной пользы, - садились между двух стульев, желая отыскать корень зла. К этим-то новым людям, которые несомненно явятся после войны, примкнет много живых сил из народа и русской молодежи. Они и до войны уже объявлялись, но мы всё еще их не могли тогда заметить, и когда мы все здесь ожидали увидеть лишь зрелища цинизма и растления, они там явили зрелище такого сознательного самоотвержения, такого искреннего чувства, такой полной веры в то, за что пошли отдавать свои головы, что мы здесь лишь дивились: откуда взялось все это? Некоторые иностранные корреспонденты иностранных газет упрекали некоторых русских офицеров за то, что они самолюбивы, карьеристы, рвутся к отличиям, забывая главную цель: любовь к родине и к тому делу, которому взялись служить. Но если и есть у нас такие офицеры, то всё же этим корреспондентам не дурно было бы узнать и о той молодежи или об тех, незаметных даже по чину своему офицерах, скромных слугах отечества и правого дела, которые умирали вместе с своими солдатами доблестно, с полным самоотвержением, вовсе уже не для награды, не для красы и не для карьеры, а потому только, что были великие сердца, великие христиане и незаметные великие русские люди, которых так много, чуть не до последнего солдата, в нашем войске. Заметьте тоже, что, говоря о грядущем новом человеке, я вовсе не указываю лишь на одних наших воинов, в ожидании того, когда они воротятся. Явятся и бесчисленные другие - все те, которые прежде так жаждали верить в русского человека, но не могли проявиться, и идти против всеобщего, царившего наружу, отрицания и пессимизма. Но теперь, созерцая, с какой верой в свои силы проявился русский человек там, они поневоле ободрятся и поверят, что есть настоящие русские силы и здесь: откуда тамошние-то взялись, как не отсюда же? А ободрившись, сплотятся и скромно, но твердо примутся уже за настоящее дело, не боясь ничьих громких и звонких слов. И всё таких старых, старых слов! А умные старички наши все еще до сих пор уверены, что они-то и есть самые новые и молодые люди и что говорят самые новые слова!
Но главное и самое спасительное обновление русского общества выпадет, бесспорно, на долю русской женщины. После нынешней войны, в которую так высоко, так светло, так свято проявила себя наша русская женщина, нельзя уже сомневаться в том высоком уделе, который несомненно ожидает ее между нами. Наконец-то падут вековые предрассудки, и "варварская" Россия покажет, какое место отведет она у себя "матушке" и "сестрице" русского солдата, самоотверженнице и мученице за русского человека. Ей ли, этой ли женщине, столь явно проявившей доблесть свою, продолжать отказывать в полном равенстве прав с мужчиной по образованию, по занятиям, по должностям, тогда как на нее-то мы и возлагаем все надежды наши теперь, после подвига ее, в духовном обновлении и в нравственном возвышении нашего общества! Это уже будет стыдно и неразумно, тем более, что не совсем от нас это и зависеть будет теперь, потому что русская женщина сама стала на подобающее ей место, сама перешагнула те ступени, где доселе ей полагался предел. Она доказала, какой высоты она может достигнуть и что может совершить. Впрочем, говоря так, я говорю про русскую женщину, а не про тех чувствительных дам, которые кормили турок конфетами. В доброте к туркам, конечно, нет худа, по всё же ведь это не то, что совершили там те женщины; а потому эти всего только русские старые барыни, а те - новые русские женщины. Но и не про тех одних женщин говорю я, которые там подвизаются в деле божием и в служении человечеству; те своим появлением только доказали нам, что в русской земле много великих сердцем женщин, готовых на общественный труд и на самоотвержение, - потому-что, опять-таки, откуда же те-то взялись, как не отсюдова же? Но о русской женщине и о несомненном ближайшем жребии ее в нашем обществе я хотел бы поговорить побольше и особо, а потому и возвращусь еще к этой теме в следующем октябрьском "Дневнике" моем.
ОКТЯБРЬ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
I. К ЧИТАТЕЛЮ
По недостатку здоровья, особенно мешающему мне издавать "Дневник" в точные определенные сроки, я решаюсь, на год или на два, прекратить мое издание. Делаю это с чрезвычайным сожалением, потому что и не ожидал, начиная прошлого года "Дневник", что буду встречен читателями с таким сочувствием. Сочувствие это продолжалось всё время, до последнего дня. Благодарю за него искренно. Благодарю особенно всех обращавшихся ко мне письмами: из писем этих я узнал много нового. И вообще издание "Дневника", в продолжение этих двух лет, многому меня самого научило и во многом еще тверже укрепило. Но, к сожалению, я решительно принужден остановиться. С декабрьским выпуском издание окончится. Авось ни я, ни читатели не забудем друг друга до времени.
II. СТАРОЕ ВСЕГДАШНЕЕ ВОЕННОЕ ПРАВИЛО
Об наших военных ошибках в нынешнюю кампанию говорили и писали и в Европе, и в России. Продолжают рассуждать и теперь. Верная и полная оценка наших военных действий, конечно, принадлежит лишь будущему, то есть по крайней мере может состояться лишь по окончании войны; но некоторые факты выступают уже и теперь с достаточною полнотою, чтоб произнести о них более или менее точное суждение. Не о военных ошибках наших возьмусь судить я, малокомпетентный в этом деле человек (хотя малокомпетентные-то, кажется, всех более у нас теперь и горячатся). Я лишь хочу указать на один современный факт (а не на ошибку), который доселе был военной наукой мало разъяснен, мало наблюдаем, не успел быть оценен в своей современной сущности, который можно было угадывать лишь в теории, но который, практически, почти никогда не был подтвержден, вплоть до нынешней войны. Этому роковому, до нынешней войны практически не подтвержденному в военном деле факту суждено было, как нарочно, проявиться в самой полной своей силе и в самой окончательной своей точности, неминуемо в нынешнюю кампанию, потому что этот чисто военный факт как раз подошел к национальному военному характеру турок или, лучше сказать: к главному отличительному свойству их военного характера. Мало того, можно даже так заключить, что факт этот и не разъяснился бы, пожалуй, без турок, - по крайней мере, в Европе, несмотря на недавние войны (и такие огромные войны как франко-прусская война), он еще не был разъяснен, не успел определиться. Теперь, после рокового опыта текущей войны, он, разумеется, войдет в военное искусство и будет оценен по своему значению. Но в текущую войну роковое для нас заключалось в том, что русская армия, так сказать, наткнулась на этот неразъясненный во всем практическом своем значении военный факт и что предназначено было разъяснять его нам, русским, с огромным ущербом для нас, по крайней мере до тех пор, пока смысл его не выяснился для нас вполне. Между тем очень многие, и у нас, и в Европе, наклонны до сих пор считать этот огромный ущерб, который мы понесли от этого неразъясненного факта, - единственно лишь нашей военной ошибкой, тогда как тут было нечто роковое и неминуемое, а не ошибка, и будь на нашем месте, например, хоть германское войско, то и оно бы ссадило себе на этом факте бока... хотя, может быть, скорее оценило бы его и поспешнее приняло меры. Я хочу только сказать, что не все наши ошибки теперешней кампании - суть в самом деле ошибки и что важнейшая из этих ошибок постигла бы и любую европейскую армию на нашем месте. Повторяю, мы наткнулись на неразъясненный военный факт и до разъяснения его понесли ущерб, - а это нельзя считать безусловной ошибкой. Но что же это за факт?
Когда я, в моей юности, слушал курс высших военных и инженерных наук в Главном инженерном училище, тогда существовало у нас одно убеждение, считавшееся непреложным, одна инженерная аксиома. (Впрочем, поспешу оговориться в скобках: я так давно оставил инженерное и военное дело, что не претендую ни на .малейшую в этом смысле компетентность. Я поступил в Главное инженерное училище и слушал в нем шестилетний курс в конце тридцатых и в начале сороковых годов; затем, кончив курс и оставив училище, прослужил инженером лишь год, вышел в отставку и занялся литературой. Тотлебен вышел тремя или четырьмя годами прежде меня. Кауфмана я помню в офицерских классах. С младшим Кауфманом я был в одно время еще в кондукторских. Радецкий, Петрушевский и Иолшин были всего лишь одним классом старше меня. Из моих же одноклассных товарищей удалились с прямого пути на путь шаткий и неопределенный всего только трое: я, писатель Григорович и живописец Трутовский. Одним словом, всё это было очень давно.) Эта инженерная аксиома состояла в том, что нет и не может быть крепости неприступной, то есть как бы ни была искусно укреплена и оборонена крепость, но в конце концов она должна быть взята, и что, стало быть, военное искусство атаки крепости всегда превышает средства и искусство ее обороны. Разумеется, всё это лишь вообще и теоретически; отвлеченно рассматривается лишь существенное свойство обоих инженерных искусств, атаки и обороны крепостей. Разумеется тоже, что нет правила без исключений; и у нас указывалось тогда на некоторые существующие крепости, которые будто бы были неприступны. Гибралтар, например, о котором, впрочем, мы знали лишь по слухам. Но в научном смысле все-таки никакой Гибралтар не мог и не должен был считаться неприступным, и аксиома, что искусство атаки крепости всегда превышает средства и искусство ее обороны, оставалась непоколебимою.
О, другое дело на практике. Иная крепость, например, может получить характер неприступной твердыни (не будучи таковою) потому только, что она, по тем или другим обстоятельствам, может слишком долго задержать перед собою главные силы неприятеля, истощить эти силы и таким образом сослужить службу, больше которой и нельзя требовать. Тотлебен, например, наверно знал, что Севастополь все-таки возьмут наконец, и не могут не взять, как бы он ни защищал его. Но союзники уже наверно не знали и не предполагали, начиная осаду, что Севастополь потребует от них таких напряжений силы. Напротив, вероятно, полагали, что Севастополь займет их месяца на два и войдет лишь как мимоходный эпизод в обширный план тех бесчисленных ударов, которые они готовились нанести России и кроме взятия Севастополя. И вот именно Севастополь-то и сослужил службу неприступной твердыни, хотя и был взят под конец. Долгой, неожиданной для них гениальной защитой Тотлебена силы союзников, военные и финансовые, были истощены и потрясены до того, что по взятии Севастополя о дальнейших ударах нечего было и думать, и враги наши желали мира по крайней мере не менее нашего! А такие ли условия мира предложили бы они нам, если бы удалось им взять Севастополь через два месяца! Таким образом и не надо абсолютно неприступных крепостей - при искусной защите и при доблестной стойкости защитников и далеко не неприступная крепость может сломить силы врагов. Тем не менее, как ни гениальна была защита Севастополя, но, повторю это, он, все-таки, рано ли, поздно ли, должен был пасть, потому что, при известном равенстве сил обоих противников, сила атаки всегда превышает силу обороны (то есть опять-таки в научном смысле говоря, а не в практическом, ибо от иных твердынь действительно уходили иногда атакующие, после даже долгой осады их и не по неприступности их, а рассчитывая лишь сделать другой удар, в другом месте и с меньшим ущербом сил, если только такой исход мог представиться).
III. ТО ЖЕ ПРАВИЛО, ТОЛЬКО В НОВОМ ВИДЕ
И вот этот военный факт, эта, так сказать, военная аксиома в нынешнюю нашу войну с турками вдруг как бы поколебались и чем же - не "долговременным" фортификационным укреплением, не неприступною твердынею грозной крепости, а летучим, полевым, много что "временным" фортификационным укреплением. Прежде полевые укрепления и в счет не шли, это была лишь полевая фортификация. Полевая фортификация лишь укрепляла местность боя, но неприступною никогда ее не могла сделать. У нас под Бородином были воздвигнуты редуты и оказали свою пользу, то есть укрепили местность, но все-таки были взяты и хоть с ущербом для неприятеля, но все-таки в тот же день были взяты, в день битвы.
И вот под Плевной произошло что-то совсем уже новое. Ряд простых полевых, много что временных (не очень тоже важная вещь в прежнее время) укреплений придает местности значение неприступной твердыни, которую прежними средствами и взять нельзя, которая уже потребовала от нас двойных, тройных усилий, чем предполагалось вначале, и которая до сих пор еще не взята. Будь весь этот грозный ряд укреплений с прежними средствами защиты - устоял ли бы он против энергического, блистательного, беспримерного натиска русских? Конечно, нет: сослужил бы свое дело, затруднил бы атаку, но 50 000 русских, конечно, при таком беззаветном натиске, как 30-го августа, овладели бы редутами и разбили бы пятидесятитысячную армию Османа-паши, то есть дело завершилось бы при равном числе войск и не потребовалось бы никаких подкреплений. Теперь же, после двух неудавшихся штурмов, оказалось необходимым увеличить нашу армию вдвое, и это по крайней мере, и это только первый шаг к достижению цели.
В чем же дело? Уж конечно, в теперешнем ружье. Турок закрывшись наскоро набросанною насыпью, может выпустить в атакующих такую массу пуль, что не невероятно, если и вся штурмующая колонна, не дойдя еще и до гласиса, будет истреблена до последнего человека. О, конечно, можно взять всю Плевну совершенно прежними средствами, то есть прежней фронтальной атакой без фортификационных работ, вот точно так же, как были взяты редуты под Бородином. И наши русские это бы сделали! Может быть, ни одна армия в Европе не решилась бы сделать это, а они бы сделали. Только вот беда: оказалось из опыта, что для этого наверно надо положить русских десятками тысяч, так что, овладев редутами фронтальной атакой, мы, при равном вначале числе войск с Османом, оказались бы, под самый конец, столь обессиленными численно, что уже не могли бы сдержать Османа, который бы потерял в десять раз меньше нашего за своими насыпями. Итак, после двух страшных неудавшихся приступов выяснилась наконец необходимость: во-первых, увеличить вдвое нашу силу, затем, с помощию Тотлебена, приступить к инженерным работам, к чему-то даже похожему на атаку сильнейших, долговременных крепостей, затем к обложению Плевны, к занятию дорог, к пресечению сообщений, подвозов к неприятелю. Одним словом, ряд весьма обыкновенных полевых и временных укреплений сослужил врагу нашему роль первоклассной крепости. И хоть и возьмут Плевно (что наверно), то есть, вернее сказать, хоть и возьмут Османа, когда он пойдет напролом, чтобы выйти из собственной западни и не умереть в ней с голоду, а бросившись напролом откроется и из защищающегося перейдет сам в роль атакующего (в этом-то и всё для нас дело), чем разом потеряет все выгоды смертоносного и непреоборимого огня за закрытыми укреплениями, - тем не менее в результате все-таки выйдет то, что Плевна уже сослужила свое дело врагу нашему, остановила первоначальное победоносное шествие русских, принудила на двойные, тройные усилия и растраты (к чему даже и в Европе уже считали Россию неспособной), и - кто знает, может быть, и без такого страшного для себя результата в конце: Осман всё же ведь надеется хоть половину-то своей армии урвать у русских и убежать вместе с нею, а там опять где-нибудь окопаться и опять воздвигнуть новую Плевну (если только ему дадут всё это устроить; но ведь всякому позволительно надеяться, а Осман человек энергичный и гордый).
Даже так можно сказать: если у обороняющегося есть шанцевый инструмент и хоть десятка два тысяч солдат, с теперешним ружьем, то ряд этих простых прежних полевых укреплений, которых можно в одну ночь разбросать по избранной местности сколько угодно, назавтра усилит эти теперешние два десятка тысяч войска до силы пятидесяти или шестидесятитысячной армии, с которою, если обстоятельства не благоприятствуют при том маневрированию, вы уже и не знаете что делать. Таким образом - этот ряд легких укреплений оказывается иной раз даже лучше для защищающегося, чем самая грозная и неприступная крепость, потому что эту крепость обороняющийся, отступая, как бы переносит с собою в другое любое место, был бы шанцевый инструмент. Вы у него возьмете ее наконец, положив при штурме тысячи солдат, а назавтра вас встречает такая же крепость на вашем пути, если только успеет уйти от вас враг. Не одна Плевна теперь в Турции, а всякая турецкая армия, всякий даже отряд окапывается и выставляет наутро русскому из-за окопов свои смертоносные ружья: "Подходи-ка, дескать, в двойных силах, да теряй войска вдесятеро, чем ты рассчитывал в начале войны". Атакующему остается, чтоб поравняться силами с атакованным, стать напротив него и тоже окопаться. Но этого нельзя, он атакующий, он пришел, чтоб атаковать и идти вперед. Он не может сидеть за укреплениями, он пришел штурмовать укрепления... Знающие люди поймут, что я говорю лишь теоретически, говорю об атаке и обороне вообще, отбрасывая все другие случайности войны, изменяющие поминутно ход дела, колеблющие его в ту или другую сторону. Я хочу только выразить формулу, что при нынешнем ружье, с помощию полевых укреплений, всякий обороняющийся, в какой бы то ни было стране Европы, получил вдруг страшный перевес сил перед атакующим. Сила обороны пересиливает теперь силу атаки и обороняющемуся несомненно выгоднее воевать, чем атакующему. Вот тот факт, до сих пор в военном деле не разъясненный, в достаточной полноте, и даже совсем неожиданный, на который нам, русским, суждено было наткнуться и его разъяснить к огромному нашему ущербу. И это вовсе не наша ошибка, а лишь новый военный факт, вдруг вышедший наружу и вдруг разъяснившийся...
IV. САМЫЕ ОГРОМНЫЕ ВОЕННЫЕ ОШИБКИ ИНОГДА МОГУТ БЫТЬ СОВСЕМ НЕ ОШИБКАМИ
Ну вот, скажут мне, какой вы тут новый факт открыли? Разве не знали мы до начала кампании, что такое новое ружье и его смертоносная сила? Да и не новое оно, а давно уже старое, так что мы не только могли, но и должны были еще в Петербурге рассчитать и приготовиться к его страшному действию, особенно за закрытым укреплением. То-то и есть, что на деле не так выходит, как кажется в теории, и что мы действительно не могли рассчитать и приготовиться. Легко это кажется лишь тем штатским людям, которые, сидя в своих кабинетах, критикуют теперь наши военные действия. Я ведь не отрицаю ошибок, заметьте себе, я ведь признаю, что они есть и быть должны, я только этот один факт не хочу считать безусловно нашей ошибкой и объявляю, что до нынешней войны он был фактом неразъясненным и даже неизвестным во всей своей подавляющей силе. О, без сомнения, можно было рассчитать и заранее знать, что при нынешнем ружье обороняющийся, закрывшись самым легким укреплением, может принесть вреда атакующему даже вдвое более, чем прежде; узнать и рассчитать - это дело легкое и даже никакой военной науки не требует. Но вот что было уже несравненно труднее рассчитать и предузнать - именно: что при нынешнем ружье обороняющийся, закрывшись укреплением, нанесет вреда не вдвое против прежнего, а, по крайней мере, впятеро, а при такой энергической обороне, которую мы встретили у турок (и на которую нам слишком извинительно было не рассчитывать), так и вдесятеро. Факт-то был, положим, известен, но сила его, размеры его были неизвестны. Неизвестно было, что нынешнее ружье хоть и усилило нападающего, по защищающегося усилило несравненно больше. Эта чрезмерность-то усиления не была нам известна, и вот чрезмерность-то эта и составляет новый, неожиданный факт, на который мы наткнулись.
Не была известна и не могла быть известна, потому что нигде, до теперешней войны с турками, она не открывалась в такой полноте. Поверьте, что будь на нашем месте германская армия, то и она бы наткнулась на этот факт и натерла бы себе бока порядочно. Повторяю, может быть, ранее нашего оценила бы и усвоила всё значение факта и меры бы приняла. Но тут уж свойства народного духа: немец осторожнее и осмотрительнее, в иных случаях, русского, но русский солдат обладает зато такой самоотверженной дисциплиной, таким полным самопожертвованием, такой силой энергии, стойкости и напора, что, право, трудно решить: что еще лучше-то в военном деле, то или другое? Естественно, что наши компетентные люди, зная русского солдата, могли не очень задумываться вначале, прежде опыта над силой нового ружья, даже за укреплениями, и хотя бы оно не только вдвое, но и втрое было страшнее прежнего ружья - могли не столь бояться его. А оказалось, что новое ружье за укреплениями впятеро и даже вдесятеро сильнее прежнего ружья, но в этом можно было убедиться единственно лишь из практики... А практики в этом случае до сих пор еще в европейских войнах не было. Да, с появлением нового ружья еще много фактов не разъяснилось, и даже самых, казалось бы, простейших. Мы, например, только и ожили теперь, когда прибыли к нашему войску берданки, а пустили войско вначале с другим ружьем, медленным и недальнобойным. Это уже была бесспорная ошибка. Но тот факт, на который я указываю, не был ошибкой: предвидеть его нельзя было во всей полноте, рассчитать тоже нельзя было в точности прежде практики.
Франко-прусская война, между двумя народами столь высокими по образованию, столь равными по силе открытий, изобретений, столь равными по вооружению (у французов было еще лучше ружье, чем у немцев, и немцы принуждены были его принять, не откладывая дела, в самый момент войны), - эта франко-прусская война, привнесшая столь много нового в военное искусство и почти произведшая в нем переворот, не разъяснила, однако же, нашего факта нимало. А могла бы разъяснить. Но случились особые обстоятельства, тому помешавшие, и победитель Франции до сих пор, до самой нашей турецкой войны, оставался в неведении, что побежденный им француз имел колоссальное средство в своих руках, чтоб остановить напор немцев в 1871, но не прибегнул к этому средству лишь по особым обстоятельствам, сделавшим то, что средство это и не могло тогда войти французу в голову. Немец победил вовсе не французов, а лишь французские тогдашние порядки, сначала наполеоновского режима, а потом республиканского хаоса. В начале воины французская армия, национальный характер которой фронтальная атака грудью, была страшно изумлена и подавлена нравственно тем, что вместо перехода через Рейн и вторжения в Германию она принуждена защищать свою территорию у себя дома. Произошло несколько сражений, в которых победили немцы. Но мысль о том, что с их великолепным шаспо можно бы сразу выдвинуть, чтоб остановить страшный натиск врага, несколько страшнейших Плевн, - не приходила французу вовсе в голову. Он всё рвался грудью вперед и до самого Седана не хотел верить, что он побежден. Последовал Седан, а затем регулярные армии, в большинстве своем, по соображениям вовсе не военным, были устранены от дела. Осталась защита Парижа с сумасшедшим Трошю. Гамбетта вылетел из Парижа на воздушном шаре, descendit du ciel (сошел с неба) в одном департаменте (как пишет об нем один историк), объявил диктатуру и начал набирать новые армии. Эти новые армии мало похожи были на настоящее войско и составлены из всякого сброду не по вине, однако, Гамбетты. Сами они писали тогда же, что большинство их солдат не умело даже зарядить ружья и прицелиться, да и не заботилось о том, не хотело воевать, а хотело покоя. Пошла зима, стужа, голод. Где им было догадаться, что можно вдруг стать втрое, вчетверо сильное врага, с ружьем Шаспо и с шанцевым инструментом? Да и был ли у них шанцевый инструмент? Помешала тоже осада Парижа, имевшая смысл скорее решающе-политический, чем военный. Одним словом, французы новым страшным военным фактом не воспользовались, да и сами не узнали его силы. С теперешней нашей турецкой войной факт выяснился во всей полноте, и, уж конечно, политические и военные люди Германии с беспокойством намотали его себе на ус. В самом деле, если факт этот войдет в науку, в тактику всех армий, то, может быть, и французы им воспользуются, когда Германия опять на них бросится. И если французы, отбросив свои военные предрассудки (что очень трудно делается), - вполне усвоят убеждение, выведенное из турецкой нашей войны: что защита, с новым ружьем и шанцевым инструментом, несравненно сильнее теперь атаки и требует от атакующего удвоенных сил, то выйдет следующее соображение: у французов войска миллион, но есть общее военное правило, что атакованному несравненно легче совокупить все свои силы, если он воюет у себя дома, даже если б государство было и при таких невыгодных военных границах, как Россия, но что атакующий, если б имел (чего никогда не бывает) даже хоть два миллиона войска, то никак он не может войти в атакованную землю более чем с шестью или семью стами тысячами войска. Вообразите же теперь, что этот весь миллион защищающихся прибегнет притом к шанцевому инструменту с такою же энергией и широкостью приема, как теперь турки, вообразите притом талантливого полководца и превосходных инженеров, - тогда ведь Германии пришлось бы послать во Францию даже и не миллион, а minimum полтора! Об этом наверно кто-нибудь теперь в Германии думает.